355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Абрамов » Хождение за три мира. Сборник » Текст книги (страница 9)
Хождение за три мира. Сборник
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 00:33

Текст книги "Хождение за три мира. Сборник"


Автор книги: Сергей Абрамов


Соавторы: Александр Абрамов
сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 43 страниц) [доступный отрывок для чтения: 16 страниц]

ВМЕСТО ЭПИЛОГА

За окном – улица, ветер, дождь. Электрический фонарь в мутном дождевом мареве похож на паука, запутавшегося в собственной паутине. Проехал автобус, прорвав вырванный из темноты косой водяной заслон. Обыкновенная московская осенняя ночь.

Я дописываю последние строки уж не знаю чего – очерка, или воспоминаний, или, быть может, интимного дневника, который не рискну напечатать. Но дописать надо. Кленов звонил уже с утра, точно сформулировав число строк для полосы. Впрочем, он тут же оговорился: все зависит от того, как будет реагировать на это мировая научная общественность. Может быть, мне отдадут всю полосу.

Заседание Академии наук начнется завтра в десять утра, и, когда окончится, неизвестно. Доклад Никодимова, содоклад Заргарьяна, мое слово и выступления наших и зарубежных ученых. По словам Кленова, их съехалось сюда более двухсот человек. Все звезды нашей земной физико-математической галактики, не считая гостей и корреспондентов. Правительственное сообщение я не цитирую: оно всем известно. После него не только мои ученые друзья, но и журналист Сергей Громов проснулся знаменитостью.

Более двух месяцев прошло со дня моего возвращения, но мне все еще кажется, что это было только вчера. Я очнулся в лаборатории Фауста в привычном уже кресле с электродами и датчиками. Очнулся усталый, с чувством горькой, почти непереносимой утраты. Заргарьян о чем-то спрашивал, я отвечал нехотя и неопределенно. Никодимов молча поглядывал на меня, просматривая записи осциллографов.

– Мы начали в десять пятнадцать, – вдруг сказал он, – а в час вас потеряли…

– Не совсем, – поправил Заргарьян.

– Верно. Видимость упала сперва до нуля, потом слабо возобновилась, а затем снова поднялась до критической цифры. Даже с более точной наводкой. Честно говоря, я так ничего и не понял.

– В час, – задумчиво повторил я, глядя на Заргарьяна, – в начале первого или чуть раньше мы с тобой были в «Софии»…

– Бредишь? – спросил он не сразу.

– С тобой, постаревшим на двадцать лет и с этакой «курчатовской» бородкой на полгруди. Словом, в Москве конца века. В той «Софии». Кстати, она совсем непохожа на нашу. И Маяковский непохож. Выше колонны Нельсона.

– Я набрал полные легкие воздуха и выпалил: – А ты меня взял да и перебросил еще вперед лет на сто. Тогда вы меня и потеряли… при второй наводке.

Теперь они оба смотрели на меня не то чтобы недоверчиво, а как-то подозрительно строго. А я продолжал, так и не подымаясь с кресла – не было сил встать.

– Не верите? Трудно, конечно, поверить. Фантастика. Между прочим, экраны у них в лаборатории в одну линию – параболическую и с передвижным пультом. А на крыше – бассейн… – Я глотнул слюну и замолчал.

– Тебе сейчас допинг нужен, – сказал Заргарьян.

Он разболтал в полстакане коньяку два желтка и подал мне, чуть не пролив – так у него дрожали руки. Питье меня взбодрило, я уже мог рассказывать. И я рассказывал и рассказывал взахлеб, а они слушали как завороженные, с благоговением завсегдатаев консерваторских концертных премьер. Потом их прорвало: вопросы застрочили, как пулеметная очередь. Они спрашивали и переспрашивали, и Заргарьян что-то кричал по-армянски, а я снова и снова должен был вспоминать то монорельсовую дорогу, то золотой хрусталь «Софии», то кресло без шлема и датчиков, то белую витализационную камеру и невидимую Веру-седьмую, то «Миста» с его глоссарием, то рассказ Юльки, в котором, как в матовом стекле, отражался загадочный облик века. Я все никак не мог подойти к главному – к моей встрече с Эриком, а когда подошел, что-то вдруг сверкнуло у меня в памяти ослепительной вспышкой магния.

– Бумагу, – сказал я хрипло, – скорее! И карандаш.

Заргарьян подал мне блокнот и авторучку. Я закрыл глаза. Теперь я видел их совершенно отчетливо, как будто держал перед собой, – все ряды цифр и букв, образующих формулы на карточках «Миста». Я мог выписывать их одну за другой, ничего не пропуская и не путая, воспроизводя в точности все запечатленное в другом мире и с непостижимой яркостью вновь возникшее в этом. Я писал вслепую, слыша подавленный шепот Заргарьяна: «Смотри, смотри… Он пишет автоматически, с закрытыми глазами». Так я и писал, не открывая глаз, не останавливаясь, с лихорадочной быстротой и четкостью, пока не воспроизвел на бумаге последнего замыкающего уравнения математического символа.

Когда я открыл глаза, первое, что я увидел, было склонившееся надо мной лицо Никодимова, белее исписанного мною листа.

– Все, – сказал я и бросил авторучку.

Никодимов схватил блокнот и поднес по близорукости к самым глазам, да так и застыл, как остановившийся кинокадр в оборванной на сеансе ленте.

– Тут треба математики поумнее, – сказал он наконец, передавая блокнот Заргарьяну. – И без электронной машинки не обойтись. Считать придется.

Считали они с Заргарьяном полтора или два месяца. И в Москве, и в Новосибирске. Считали вместе с ними и академики, и аспиранты. Неподдающиеся расчетам секреты математики будущего раскрыл наконец Юра Привалов, самый молодой в мире доктор математических наук. Фазовая теория Никодимова – Заргарьяна получила теперь проверенный опытом будущего прочный математический базис. Уравнения, переведенные на язык математики, стали уравнениями Шуаля – Привалова. А завтра они станут достоянием всего человечества.

Ольга спит, слабо освещенная косым отблеском моей лампы. У нее не очень довольное, пожалуй, чуточку даже испуганное выражение лица. Она уже высказала нам с Галей свои опасения, что известность, реклама – весь этот сенсационный бум, который обрушится на меня завтра, станет между нами осложняющей жизнь преградой. Конечно, разговор о преграде вздор, но жизнь моя уже сейчас приобретает идиотское голливудское оперение. Иностранные корреспонденты, уже давно что-то пронюхавшие, преследуют меня по пятам даже на улице, телефон звонит целый день, а ночью его приходится укутывать в подушки, чтобы не будили звонки. Даже сейчас кое-какие американские редакции предлагают мне дикие гонорары за мои впечатления, и я, как попугай, вынужден повторять, что впечатлений еще нет, а когда они появятся, то прочесть их можно будет на страницах советских изданий. И Кленов дружески подшучивает, что мне все-таки придется дописать свои «Хождения за три мира».

Я не согласен: не за три! Больше! И среди них обязательно будет тот, который я так и не увидел, – прекрасный, как сказка, мир Юльки и Эрика.

Александр Абрамов, Сергей Абрамов
Повесть о «снежном человеке»

Из корреспонденции в дивизионной газете «ЗНАМЯ ПОБЕДЫ». Март 1944 года.

Есть основания предполагать, что гитлеровцы начинают применять управляемые дирижабли. Позавчера один из таких дирижаблей, необычный по форме и, вероятно, модернизованный конструктивно, был замечен на линии Демьянск – Белореченское в районе расположения Н-ской стрелковой дивизии. Его видели с передовых позиций и с КП дивизии. Видимо поврежденный в воздушном бою, он двигался медленно и неуверенно и опустился в расположении противника за линией фронта. Однако после вчерашней контратаки наших войск, освободивших Белореченское, никаких следов дирижабля найти не удалось. Или его остатки были вывезены в тыл, или уничтожены в результате действий наших бомбардировщиков. Любопытно, что пленные гитлеровцы не подтвердили сведений о посадке или гибели вышеупомянутого дирижабля.

Примечание консультанта Военной академии по теме: «Немецко-фашистская авиация в годы второй мировой войны»:

Сообщение газеты «Знамя победы» специальным расследованием не подтвердилось.

ВСТУПЛЕНИЕ БЫВШЕГО АСПИРАНТА ВОЛОХОВА

Сейчас я профессор Московского университета, доктор математики, вероятно в самом ближайшем будущем член-корреспондент Академии наук. У меня много трудов, хорошо известных специалистам. Но Мерль ошибся: никаких супероткрытий я так и не сделал.

Сам же Мерль сияет сверхновой на математическом небосклоне. В школах его имя пишут вслед за Галуа, Лобачевским, Эйнштейном и Винером. Более крупных открытий на моем веку, вероятно, уже никто не сделает.

Познакомился я с ним четверть века назад, в начале семидесятых годов, в новосибирской аспирантуре. Мой реферат на тему «Математическая модель процессов первичного запоминания» вызвал резкие замечания моего консультанта, профессора Давиденко.

– Незрело и надуманно. Цирковой жонгляж, а не математика. Проситесь в группу Мерля, юноша. Он такие кунштюки любит.

У Мерля тогда, несмотря на его уже довольно крупное имя в науке, было немало противников, да и научная репутация его носила несколько сенсационный характер. Учеников он не искал, они сами его находили. Ему же оставалось только выбирать, безжалостно и безоговорочно отбрасывая неугодных. Слыл он человеком заносчивым, нелюдимым. Но все же я рискнул, поймав его в коридоре, протянуть ему свою тетрадку, что-то при этом бессвязно пролепетав. Не возражая, он тут же, примостившись на подоконнике, перелистал ее, потом снова открыл на злополучной формуле, выведенной мною с апломбом и вызвавшей особенный гнев консультанта. Мерль подсчитывал что-то в уме и улыбался. А у меня покраснели даже уши.

– Прогнал Давиденко? Незрело и надуманно, – слово в слово повторил Мерль оценку моего консультанта, но повторил с усмешечкой, не без издевки. – А в этой формуле, хотя и ошибочной, есть что-то вроде эмбриона будущей диссертации. Ищите свой путь в науке, аспирант, – это главное. И не бойтесь ошибок. Чаще всего они подсказывают правильное решение задачи.

Он вернул мне тетрадку и ушел, ничего не добавив. А через час меня разыскал староста его группы и сообщил, что я зачислен. Наверное, Мерль либо знал, либо узнал мое имя, хотя я и забыл представиться.

– Смотри не пожалей, – предупредил староста, – у нас не группа, а монастырь.

Меткое было сравнение. В этом монастыре, где математика была богом, а Мерль – игуменом, служили денно и нощно. Без выходных дней и обеденных перерывов. Здесь ни о чем не говорили, кроме предмета занятий, да и самый термин «занятие» едва ли определял смысл происходившего. Скорее, библейское сказание об отроках, горевших и не сгоравших в пещи огненной. А поджаривал нас Мерль с яростью инквизитора, забывая о человеческих слабостях, когда, скажем, рассматривались аксиоматические уравнения в квантовой теории поля или принципы распространения электромагнитных волн в ограниченных и замедляющих структурах.

Не многие выдерживали это. Я выдержал. Все два года, вплоть до скоропостижной кончины Мерля.

– Любимый ученик, – пожимая плечами, говорили одни.

Другие, удивляясь, спрашивали:

– Как это у тебя сил хватает?

– А Мерль их откуда берет?

– Ты вникни, что это за фрукт. Что ест? Силос. Сам видел в столовой: ни рыбы, ни мяса. Даже икру на банкете не ел. Спросим официально: что же обуславливает его специфически повышенную сопротивляемость? Ответ: женьшень. Есть слух – настойка у него дома на сто лет заготовлена.

Я не улыбался.

– Трепачи. Никакой женьшень не снимает перегрузок.

– У него особый. Самого широкого профиля. Адаптоген с гималайских вершин.

– Почему с гималайских?

– Ты когда-нибудь интересовался, где первого снежного человека видели? Под Джомолунгмой. Вот оттуда, говорят, его ребенком и вывезли. Не то альпинисты, не то геологи. С виду человек, а босой по снегу пройдет – ты на след посмотри: большой палец в полстопы, а «колеса», между прочим, сорок шестого размера.

Номер обуви у Мерля был сорок первый, как и у меня. Большой палец тоже нормальный – вместе в бассейне плавали, но прозвище «Снежный человек» следовало за ним неотступно, как тень, и придумавшему его нельзя было отказать в наблюдательности. Когда Мерль в тридцатиградусный мороз шел по улицам в одной «болонье» и без шапки, старожилы Академгородка всерьез уверяли новоприбывшего:

– А он мог бы и совсем голый ходить. Кожа у него абсолютно нечувствительна к холоду. Вероятно, генетическая особенность. И обратите внимание: не стареет. Говорят, он ровесник Давиденко, вместе докторскую защищали лет двадцать назад. А посмотрите на Давиденко: пузо – два арбуза и лысина, как тонзура. Мерль же по-прежнему тридцатилетний огурчик. Ни одного седого волоска, ни морщинки.

Удивительная его моложавость даже пугала. «Вы что, секрет какой открыли или душу, как Фауст, продали?» – спрашивали у него в шутку. Он, впрочем, шуток не понимал или не хотел понимать – отмалчивался.

Когда я с ним познакомился, его уже не спрашивали: отучил. Бледный, белокурый, с римским профилем, как на древних монетах, он напоминал скорее скандинава, чем русского. Но нерусской его фамилии сопутствовало чисто русское имя и отчество – Николай Ильич.

Как-то сотрудник из отдела кадров поведал мне секрет этого интернационального «винегрета».

– Так ведь это же все липа. И Мерль, и Николай Ильич. Его на фронте подобрали контуженным не то в сорок третьем, не то в сорок четвертом году. Ни слова не мог ни по-русски, ни по-немецки. Только жестами объяснялся да бубнил: «Ник… мерль, ник… мерль». Сначала думали, что это сбитый французский летчик из эскадрильи «Нормандия – Неман». Так она в этих местах не летала. Ну и записали: фамилия Мерль, имя полностью Николай, а отчество у сержанта взяли, который его подобрал. Вместо отца, значит.

– Можно было родных разыскать.

– В войну?

– Ну, после.

– Разыскивали. Фотографии рассылали – никто не откликнулся.

– Так у него же память феноменальная.

– Смотря на что. Прошлое начисто забыл – и дома, и город. Даже языку наново переучивался. Правда, за неделю, говорят, выучился. За год среднюю и высшую школу одолел, а из клиники выписался – сразу докторская;

– Почему из клиники?

– Под наблюдением находился. Его вся столичная медицина обследовала. Не может, мол, человек с такой памятью прошлое забыть. Нельзя за два года от букваря к докторской диссертации подняться. Оказалось, что можно. Контузия изменила функции мозга, так в клинической характеристике и записано. Что-то вроде сдвига или смещения молекулярных не то ходов, не то кодов. Наизусть не помню – у Мерля спроси.

Я и спросил. Осторожно, по касательной.

– Эта аномалия у вас с детства?

Мерль ответил тоже по касательной:

– Детство мое началось в двадцать семь или тридцать лет в дивизионном полевом госпитале.

– Неужели контузия могла так повлиять на запоминающую способность мозговых клеток?

Он усмехнулся:

– Этим долго интересовались нейрофизиологи. И наши, и зарубежные. Но, к сожалению, еще нет приборов, которые позволили бы наблюдать молекулярные процессы в нервных клетках. Кроме того, учтите: особенности той взрывной волны, которая родила на свет Николая Мерля, экспериментально не проверялись.

Такими разговорами он удостаивал только меня. Так случилось, что в первые годы своего пребывания в Академгородке я ни с кем по-настоящему не дружил и, застенчивый с детства, избегал девушек.

– Почему вы не влюбляетесь, Волохов? – как-то спросил он меня. – Всегда один…

– А вы?

– Я старик.

– Кокетничаете, профессор. Вы знаете, что Инна к вам неравнодушна.

– Как и все в группе. Я могу внушать любое чувство, кроме равнодушия.

– Я не в этом смысле, профессор.

– А я в любом. Жизнь слишком коротка, чтобы тратить ее на прелести семейного счастья. Если ваша Прекрасная дама – наука, никогда не подымайте стальной решетки с лица, Волохов!

Коридорный разговор этот неожиданно был продолжен у него на квартире, когда я принес ему на суд один из математических «кунштюков», которые так не любил Давиденко.

– Входите, Волохов, – сказал Мерль. – Не раздевайтесь – у меня с утра открыты окна. В квартире мороз.

Я поежился.

– Как вы работаете в таком холодище?

– Я смог бы работать и на улице. Только без ветра. Снежный человек, – скривил губы в бледном подобии улыбки Мерль. Он никогда не смеялся.

Мне стало неловко.

– Я серьезно, Николай Ильич. Мы мерзнем, а вы нет.

– Вероятно, причуды все той же взрывной волны. Ослабленная реакция кожных покровов… Что у вас?

Я протянул ему мой «кунштюк». Он поглядел, подумал и отложил в сторону. Это означало: до завтра. Но мне не хотелось уходить.

– Когда вы сказали о стальной решетке, профессор, вы имели в виду долг ученого?

– И это. Верность призванию. Фанатическая, да-да, именно фанатическая самоотдача делу, которому служишь!

«Прописи», – подумал я.

– Прописи? – вдруг переспросил он.

Меня даже шатнуло от неожиданности – ведь я не произносил этого вслух.

– Я всегда угадываю, что думает спорящий, – продолжал он, отвечая на мое молчаливое недоумение. – Итак, прописи? Цинизм развязного юноши с чужой психологической накачкой. Но вы не стрижетесь под «хиппи» и не бренчите пошлостей под гитару. Так не повторяйте их даже мысленно. Святое всегда свято, как бы его ни называли!

Мой эмбрион диссертации еще не превратился в диссертацию, когда не стало ее куратора. Узнал я об этом в воскресенье, возвращаясь из кино, куда пошел вместо лыжной прогулки. Навстречу мне, шатаясь как пьяный, шел Климухин из нашей группы. Подойдя ближе, я обомлел: он плакал, растирая слезы заснеженной перчаткой.

– Выброси свои тетрадки, – процедил Климухин сквозь зубы. – Сожги их. Нет больше Мерля.

Мерль умер на лыжах рано утром, не дойдя десяти – пятнадцати метров до автобусной остановки. Лыжные палки так и остались воткнутыми в снег. Ворот у бонлоновой рубашки – Мерль выходил на лыжню всегда без стеганки, даже без пиджака – был ухарски расстегнут, на лице застыла счастливая улыбка здорового человека. Врач «скорой помощи» не мог поставить диагноза.

Отчего же Мерль погиб? Отказало сердце, на которое он иногда жаловался? Но он по-настоящему никогда не болел, даже гриппом. Время от времени, как и все ученые городка, Мерль проходил диспансеризацию, и медицинская аппаратура не находила серьезных отклонений ни в сердечной деятельности, ни в кровяном давлении. Тем более неожиданно звучало заключение патологоанатомов после вскрытия: застарелый атеросклероз, внезапное кровоизлияние в мозг.

Подробности вскрытия были почему-то засекречены. Мозг отправили для изучения в лабораторию нейрофизиологов. Кто занимался этим изучением, неизвестно, сами же изучавшие молчали.

Только несколько лет спустя один из патологоанатомов рассказал мне по секрету, что вскрытие выявило много необъяснимого. Внешне не постаревший человек был дряхлым, как дерево, источенное червями. При нормальной деятельности сердца обнаружилась склеротическая хрупкость сосудов, при кажущемся благополучии обмена – почти атрофия каких-то желез внутренней секреции. И еще что-то сугубо медицинское. Но рассказанное меня не поразило: тогда я уже знал всю правду.

На похоронах я еще не знал. С трудом сдерживал слезы, думая, что сам Мерль не плакал бы. Зачем? Ведь он отдал науке всего себя, всю силу своего ума до последней клеточки. «Верность призванию», – вспомнил я. Сто шестьдесят восемь научных работ, большинство – мирового значения. Я и не догадывался, что все эти его работы не стоят одной, последней, опубликованной уже после его смерти.

Человечество получило ее от меня, а я – от покойного по земной, совсем не загробной почте. Через день после похорон она доставила мне объемистый пакет, содержащий несколько пухлых тетрадей. В четырех были записки, нечто вроде дневника, в пятой – математические формулы.

Сразу же обожгла мысль: значит, Мерль знал о смертной угрозе, предвидел ее и сделал все, к чему призывал его долг. Верность призванию. До конца.

И я начал не с объяснений – с математики.

Не буду говорить об открытиях Мерля. Сейчас нет человека на Земле, который не слыхал бы о них. За четверть века они двинули вперед не только математику, но и ее сестер – астрономию, кибернетику, физику. Новая математическая модель Вселенной, параметры суб– и суперпространства, уравнения ветвящегося и спирального времени – это горизонты уже не двадцатого, а двадцать первого века.

Как и когда были сделаны эти открытия, почему Мерль не подарил их людям при жизни, я понял, прочтя его дневник – вернее, воспоминания, которые он записал накануне ночи, посвященной математике. «Посылаю вам все, Волохов. Распорядитесь, как считаете нужным. На поношение Давиденкам всего мира и во славу нашей Прекрасной дамы. Дневник объяснит все, даже мое неисправимое вегетарианство».

Человечество о дневнике не знает. Он до сих пор лежит у меня в потайном ящике письменного стола – четыре пухлые тетради, исписанные четким, как печатные, строчками. Я не публиковал их. Почему, скажу потом, когда перечту. «Святое всегда свято, как бы вы его ни называли».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю