Текст книги "Завещание мужества"
Автор книги: Семен Гудзенко
Жанры:
Поэзия
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 10 страниц)
Василий Субботин
Поколение
Если не ошибаюсь, речь идет о сорок четвертом. О зиме. Прекрасно и отчетливо все помню. Сначала, однако, о стихах. И лучше, если я расскажу обо всем по порядку.
Мы разместились где-то на самом дне глубокого, заметенного снегом оврага, в старых, в мокрых, похожих на стойла землянках.
Свечерело. И снег, и небо – все, что было видно в окне, через маленький осколок стекла, сделалось фиолетовым. Передний край был подальше, однако, хотя и с перерывами, его говор сюда все же доносился. Я недавно только начал работать сотрудником в дивизионной газете и почти каждый день туда ходил. Теперь тоже я только-только пришел.
Тут в землянке мы и жили вдвоем. Мы всегда так жили. Так же как редактор и секретарь, всегда особо. Лобода был постарше меня, поопытнее. Он давно писал стихи.
Почти каждый день, с утра, мы уходили на передовую, оттого в земляночке нашей было так холодно и необжито.
Вот в этой-то землянке в этот вечер мы и прочли их, эти стихи. И конечно же, мне дал их мой товарищ. Я, право, не знаю, где ему удалось достать и этот журнал, и стихи… Это все какая-то случайность. Потому что никогда прежде никакой журнал сюда, до переднего края, не доходил.
Едва я увидел те стихи, как понял, что слышал уже о поэте. (Тогда с первого раза я даже не запомнил его фамилии.) Я в то время учился на курсах, в танковом училище. И приехавший туда Антокольский сказал нам впервые о том, что появился в Москве новый поэт… Фамилия не запомнилась, а может быть, даже и не называлась.
Говорилось так, что он солдат, какой-то еще совсем молодой парень. До войны учился то ли в школе, то ли в вузе, писал плохие стихи. Такие, как все. Стихи, пришедшие от литературы, от книг. Но началась война, и попал этот парень на фронт, под Сталинград попал, был контужен, ранен. Лежал в госпитале. Он-то и написал первые стихи о войне… Настоящие, солдатские.
Мне это запомнилось, хотя для первого раза, может быть, и прозвучало чересчур таинственно.
Очевидно, уже тогда я и товарищи мои по курсам и по казарме восприняли все так, что появился поэт наш. Выращенный войной. Мы знали – он придет обязательно, хотя до сего дня видели только творящих подвиг. За каждую свою побывку на переднем крае я видел их, людей войны. Но не было певца. Не было творящего песню. Того, кто бы рассказал обо всем.
Потому-то и так хорош был этот рассказ, что в нем было что-то от легенды.
И вдруг, в холодный вечер зимы, в необжитой, в старой, покинутой другими землянке попался мне томик лучшего в то время военного журнала «Знамя». Я увидел заверстанные в середину стихи поэта.
«Когда на смерть идут – поют. А перед этим – можно плакать…»
«Снег минами изрыт вокруг и почернел от пыли минной…»
Я сразу понял, что это он.
Как это точно все было передано! Все то, что знал и я. И как раз так, как я сам видел, – покрытые минною копотью склоны.
Сразу подумалось, что я тоже так мог бы показать. Ведь и я, я тоже ходил по этим холмам, овитым фугасной серо-желтой пылью. Везде, пока не доберешься до траншеи, – угольно-серые, черные холмы. Они всюду, куда ни посмотришь.
И поверьте мне: солдату действительно кажется, что все-все снаряды, и крупные и мелкие, летят в него, все, что есть стреляющего, несущего смерть, направлено на него. И все странно его минует. И все – странно! – пока не попадет, его минует.
Вот почему это так точно:
…Мне кажется, что я магнит,
что я притягиваю мины.
Разрыв —
и лейтенант хрипит.
И смерть опять проходит мимо.
Я должен сказать тут, что это стихотворение было знаменательным для всей нашей поэзии о войне. Мы как-то внезапно увидели, как правдиво можно писать о войне. И должно быть, влияние его сказалось на многих стихах очень многих поэтов.
Так я с ним познакомился… Ходил по этим изрытым, фугасом запорошенным сопкам и холмам, падал, когда рвалась мина, и, оглядываясь на звук пропевшей пули, повторял: «Мне кажется, что я магнит!»
И вроде бы было веселее. Слово уже было найдено! Всему тому, чему трудно было найти выражение.
Может быть, для поэтов – для его сверстников, для тех, кто до войны посещал литературные аудитории в Москве, – может быть, для них стихи эти не имели такого значения.
Но я говорю только о себе. Я ушел на войну из десятилетки, из небольшого городка в Предуралье, и в солдатский мой ровик поэзия явилась на фронте.
Но, думаю, не для меня одного так необходимо было появление поэта Гудзенко.
Когда мы съехались, слетелись в Москву, нас было уже двести человек! Мы родились как-то все сразу, мы ввалились целой гурьбой. Сдержать нас было трудно.
Для меня он так и остался первым в поколении.
Когда мы вернулись с войны, молодых поэтов было уже много… Были поэты, голоса которых знали уже. Одни заявили о себе после и одновременно, многие даже раньше. Я рассказываю здесь, как это было для меня.
Но тогда, на войне, я прочел только эти несколько стихотворений из случайно попавшей на фронт книжки журнала. «Однополчан» его там, на фронте, в условиях переднего края, прочесть я, конечно, не мог.
Эту его первую книжку, как и многое другое. Как и первые стихи, стихи уже появившихся в журналах молодых, статьи о них, о молодых, вернувшихся с войны, я прочитать не мог. Все это я прочел, когда сам вернулся с войны, с фронта. Только зимой, в сорок пятом году. Может быть, даже в сорок шестом. С полустанка, на котором я тогда жил, я поехал в город.
Я получил эту его первую книжку в читальном зале библиотеки и долго искал свободный, незанятый стул. Книжка эта оказалась до удивления маленькой, тоненькой. В ней было не более десяти стихотворений.
Конечно, я их все помню.
«Тяжелый шаг. Как будто пыль дороги колотят стопудовым колуном…»
И это:
«Пепел костров и пепел волос – это солдатских кочевий следы».
За месяц или полтора до совещания, которому суждено было сыграть такую непредвиденно большую роль в судьбе молодого поколения поэтов, я проезжал через Москву. И со смелостью, свойственной молодости, я со смелостью и дерзостью, которой тогда, после возвращения и победы, у нас было больше, позвонил Антокольскому.
Все тот же Антокольский – он, а не кто другой, снабдил меня запиской к дежурному в клубе, просил пропустить на собрание секции поэтов. Собрания никакого не было, но меня пропустили.
Так вышло, что в первую же минуту я познакомился с Лукониным, которого его стихотворение «Пришедшим с войны» сразу сделало не только известным, но и сразу показало, как бывает всегда, его человеческий характер.
Я ведь был в гимнастерке, и ему нетрудно было узнать во мне одного из вернувшихся. Первое, что я сделал, – я спросил его о Гудзенко, и, взяв за руку, он подвел меня к высокому, рослому парню, который стоял на ступеньках лестницы. Помню, в сапогах был.
– Ну, пойдем, старшой, – я был старшим лейтенантом. – Почитаешь, – сказал тот громогласно.
Мы уселись за один из столиков. Сколько мы раз потом за ними сидели. С ним и все вместе. Все, сколько нас было! Никогда уже это не повторится. Едва мы сели, я стал читать. (Откуда смелость бралась!) Они похвалили, переглянулись. И Луконин тоже похвалил. И сразу я себя почувствовал младшим. У меня это надолго осталось. С Гудзенко мне было проще: мы ведь с ним были давно знакомы!
Но именно Луконин стал говорить с Семеном, что меня надо пригласить на совещание. Об этом совещании тогда много говорили, но почему-то долго его откладывали.
Я действительно приехал, был вызван за день до открытия.
В те бурные дни мы виделись мало.
Я помню заключительное заседание, когда ему пришлось отвечать критикам. Перед этим в печати ругали даже «Быть под началом у старшин». Но особенно ополчились все на всех раздражавшее: «В каких я замках ночевал, мечтать вам и мечтать!»
– Не надо устраивать хихоньки да хахоньки по слишком серьезным поводам, – помню я, он сказал.
Я видел, что ему очень горько.
Я уехал, стал переключаться на мирные темы. Нам было сказано, что все в нашей судьбе зависит от того, как скоро мы перейдем на мирные темы. Довольно решительно нас переключали на эти мирные темы… Я вернулся в Крым, работал, собирал литературное объединение. Сразу, перед счастливым месяцем, проведенным им в Крыму, я получил от него открытку. Он писал в ней: «Хорошо, что молодая поэзия имеет своего полпреда в Крыму».
И самую первую рецензию на свою первую книгу я получил тоже от него. Очень быстро, едва книга вышла, он о ней написал.
И как его хоронили, я тоже помню. Но об этом я не хочу, не стану. Перед смертью он писал, как врачи высаживались и, словно десантники, спасали его. Вытаскивая его с того света.
И даже с той уже даты прошло много лет.
Отчетливо все вспоминаю. Раньше, чем я услышал его стихи, я знал уже о нем самом…
Теперь все становится на свои места. И наш путь, и наше не заласканное жизнью поколение… И то, как мы сидели в мокрых, похожих на стойла блиндажах и землянках и читали его стихи.
И будет порох словом заменен…
Мы тогда еще не понимали, как это хорошо!
Александр Межиров
Памяти друга
С. Гудзенко
До сих пор я поверить не в силах,
Вспоминая родные черты,
Что к солдатам, лежащим в могилах,
Раньше многих отправишься ты.
Что тебя не подымет над тучей
Самолет со звездой на крыле,
Что под сенью березы плакучей
Отдыхаешь в родимой земле.
В той земле, для которой ни крови,
Ни дыхания ты не берег,
Что стоит у тебя в изголовье,
Вдоль пройденная и поперек.
Нас везли в эшелонах с тобою,
Так везли, что стонала земля,
С Белорусского – на поле боя,
И с Казанского – в госпиталя.
Ни кола ни двора, только ноги…
Был твой подвиг солдатский тяжел.
Ты назвался поэтом дороги
И ни разу с нее не сошел.
Потому я и верю, что где-то
Между Кушкой и дальней Тувой,
Весь в сполохах сигнального света,
Мчится поезд грохочущий твой.
Или, может быть, от эшелона
В Закарпатье случайно отстав,
Ты проселком бредешь утомленно,
Догоняешь товарный состав.
Мне совсем не покажется странным,
Если с поезда только, с пути
Ты стоишь у дверей с чемоданом,
Ключ в карманах не можешь найти.
Л. Саховалер, командир отделения, однополчанин
Что вспомнилось…
…Осень 1939 года. Заполненная аудитория ИФЛИ. Читают стихи. Стихами нас не удивишь. Каждый сам втайне поэт, каждый сам читает стихи – и чужие и свои. Но этот кудрявый парень может. Его строки – что-то о растерзанном до крови пестром осеннем листе – запоминаются, и не только девушкам. Потом узнаю фамилию – Гудзенко.
…Июль 1941 года. Раскаленный асфальт у Ильинских ворот. Толкучка в бюро пропусков ЦК комсомола. Здесь берут добровольцев. Быстрыми шагами проходим по коридорам. В одной из комнат – Гудзенко. «Ты тоже?» – «Да, но только вот закончим с Юркой стихи для радиопередачи о сборе лома».
Август. Подмосковный лесок, брезентовые палатки. По линейке прохаживается дневальный. Начищенные сапоги, белоснежный подворотничок, лихо посаженная пилотка. «Подъем!» – уставным голосом подает команду Гудзенко. А через несколько часов – занятия по подрывному делу. Быстро строчит карандаш в записной книжке: нормы расхода тола, конструкция взрывателя, тактико-технические данные мин. Это, конечно, не стиль Катулла и не мировоззрение автора «Слова о полку…». Но сейчас нужно именно это. Потом даже скупые пометки с занятий вольются в стихотворные строки:
И то,
что может сделать он
и тол
(пятнадцать килограммов),
не в силах целый батальон,
пусть даже смелых
и упрямых.
Кружок солдат за палатками. Сумерки. Одна за другой песни, а запевает Гудзенко. Он может петь и когда жжет солнце, и пыль вьется вокруг взвода, и пулемет давит на скатку и трет шею, и тогда он так же яростно запевает «Если завтра война…», и «Бригантину», и «Катюшу».
Сентябрь. Запыхавшись, он входит в казарму, еле поспел к сроку из города – нужно сдать очередной материал для «Окон ТАСС». «Как дела?» В ответе горечь: «Плохо, Киев сдали».
Октябрь. По пустынным улицам Москвы шагает рота. Винтовки на ремне. Тяжелые мешки за плечами. Песня. Дерзкая песня! Позиция для ручного пулемета оборудована на чердаке одного из домов на площади Пушкина, а пулеметчик поет:
И по улицам Берлина
Флаг советский пронесем!
А вечером вместе с Юрой Левитанским, своим вторым номером, пулеметчик Семен Гудзенко сочиняет новую песню на мотив любимой «Бригантины». Назавтра ее поет рота:
Звери рвутся к городу родному,
Самолеты кружатся в ночú,
Но врага за каждым домом
Встретят пулей патриоты-москвичи.
Припев:
Слышен гул орудий отдаленный,
Самолеты кружатся в ночú.
Шаг чеканят батальоны.
В бой за красную столицу, москвичи!
Мы за все сполна ответим гадам,
Отомстим за наши города.
Нет патронов – бей прикладом,
Чтоб от гада не осталось и следа!
Припев.
Наша слава вспоена веками,
В песнях слава воина жива.
На последний бой с врагами
Поднимается рабочая Москва.
Припев:
Ноябрь. Ленинградское шоссе. Клин. Ямуга. Вельмогово. В нетопленной избе солдаты снаряжают взрыватели для мин. Работа точная. Нужно взвести чеку, привязать ее ниткой. В тусклом свете керосиновой лампы сдвинутые брови Гудзенко. Днем роту бомбили немецкие самолеты – первая смерть на войне. Мины поставлены. Рота уходит, Гудзенко с ней. Десяток бойцов остается охранять минное поле. Через несколько дней блужданий по тылам немцев бойцы соединились с ротой. Гудзенко бросается навстречу товарищам: «Давайте, концентраты готовы, мешки я ваши сберег, сюда, потеснитесь, хлопцы, пустите к костру, замерзли же они». В глазах Семена нескрываемая гордость и радость за друзей – задание выполнили и все вернулись. А потом стихи:
Наш путь, как Млечный, – раскален и долог…
Январь 1942 года. Во дворе казармы выстроился отряд в маскхалатах с лыжами. Отправлялись в тыл к немцам. На правом фланге Гудзенко. К строю подъезжают грузовики. Короткие минуты прощания. Семен быстро взбирается в кузов. Машины выезжают на шоссе…
Май 1942 года. Тыл врага. Белоруссия. На поляне у озера ночью вспыхнули костры. Мягко опустился парашют. Большая земля прислала питание для рации, боеприпасы, мины, газеты. Открываю свежую «Победу за нами». Стихи. Подпись: «Красноармеец С. Гудзенко». Значит, с ним все в порядке. Когда наш отряд уезжал, в полку ходили тревожные слухи о Гудзенко – погиб в боях под Сухиничами.
Сентябрь 1942 года. Москва. Короткий отдых дома после возвращения из Белоруссии. Мать с восторгом рассказывает о Семене. Когда она вернулась из эвакуации, не знала ничего обо мне (через линию фронта письма не шли). Ей удалось разыскать Гудзенко. Он сразу приехал, успокоил. Потом часто звонил, а перед моим приездом сообщил, что теперь уж точно с сыном ничего не случилось.
1943 год. Часто встречаюсь с Гудзенко в редакции, в полку. Поражает его ревностное отношение к газете. Он тщательно вычитывает все материалы, следит за доставкой газеты в батальоны, за тем, как ее читают. Иногда сердился. «Пусть рвут на цигарки (сам он был некурящий), но не могу смотреть, как в газету заворачивают селедку».
1946 год. Вечер поэтов. Гудзенко читает много, последним:
Быть под началом у старшин
Хотя бы треть пути…
Пишу записку: «Старшина Саховалер приказывает красноармейцу Гудзенко явиться завтра в 18.00 по известному ему адресу». Прочитал, улыбнулся, назавтра пришел. Долго сидели, вспоминали товарищей, читал стихи о Закарпатье.
И еще много раз встречал я Гудзенко…
Недавно я прочел книгу генерал-полковника А. И. Родимцева «Под небом Испании». И не случайно ветеран сражений за свободу Испании и Великой Отечественной войны отмечает точность стихов Гудзенко, передающих настроение солдат перед атакой. Для того чтобы написать такие стихи, нужно было самому быть солдатом, самому ожидать атаки… Это высшая похвала воину-поэту.
Яков Хелемский
Треть пути
– Товарищ майор, разрешите обратиться?
Я обернулся. Передо мной стоял парень в легкой рубашке с расстегнутым воротом, в сером костюме. Одежду свою он носил с небрежным изяществом – с первого взгляда обнаруживалась манера держаться непринужденно.
Все в нем привлекало – хороший рост, смуглая кожа южанина, живые горячие глаза под густыми, сросшимися на переносице бровями, и та особая улыбка, которая свидетельствует о природном чувстве юмора.
Вытянувшись в струнку, он глядел на меня лукаво, приложив ладонь к козырьку кепки.
– Вольно! – сказал я, переняв его шутливый тон.
– Давай, майор, познакомимся. А то знаем друг друга только по стихам. Пора нам взаимно выяснить, что мы за люди. Я, как видишь, уже привыкаю к штатскому обмундированию. А ты, говорят, завтра возвращаешься на службу в Кенигсберг. Прости, что я сразу по-фронтовому на «ты». Моя фамилия Гудзенко.
Мы стояли на улице Воровского, во дворе Союза писателей и долго трясли друг другу руки.
После всяких добрых слов, которыми положено обмениваться при знакомстве, Семен задал вопрос:
– Ты куда сейчас? У тебя есть дела?
– Мне нужно в «Комсомолку».
– А мне в «Смену». Значит, по дороге. Давай дойдем пешком до Маяковской, а там нырнем в метро или доберемся троллейбусом.
Было лето сорок пятого года – время возвращений и встреч, время еще незабытых утрат и новых знакомств, время свежих воспоминаний о пережитом и нетерпеливых мыслей о завтрашнем дне.
Мы начали с воспоминаний. Но не с фронтовых. Земляки, мы сразу заговорили о родном городе.
– Слушай, киевлянин, ты где, собственно, там жил? – спросил Семен.
– На Льва Толстого! Угол Саксаганского. Представляешь?
– Мы ж соседи, чудак! Я с Тарасовской.
…Оказывается, мы росли почти рядом. Улицы наши были похожи одна на другую – поднимающиеся в гору, осененные пышными ветвями. Тенистые дворы, отделенные деревянными оградами, одаряли нас уютной живописностью. Здесь полыхали мальвы, трепетали акации, а тополя обнаруживали под ветром серебристую изнанку своих листьев. Рядом качались шелковицы. Мы лакомились их сладкими, чернильного цвета ягодами. На веревках всегда сушилось пестрое белье и проветривались тюфяки. Весной по крутым спускам на улицу Саксаганского низвергались потоки воды и омытые дождем булыжники вдруг оказывались разноцветными. Потом летал нежный тополиный пух, он запорашивал лужи, ветер прибивал его к выступам тротуаров. Мы поджигали его, как это делают и нынешние мальчишки, любуясь бегущим, легким огнем.
В душные июльские ночи на двор выносили раскладушки: нам хорошо спалось под звездным небом и широкими каштановыми листьями.
Осенними утрами, пробегая в школу под старыми кронами, мы отпасовывали своим спутникам игольчатые плоды каштанов, валявшиеся под ногами. При хорошем ударе из лопнувшей ржаво-зеленой кожуры выскакивал твердый, словно полированный шарик.
Я говорю «мы», хотя в те годы не был знаком с Семеном: просто нас окружали одни и те же дома, заборы, деревья. Мы росли рядом в пространстве, но не во времени. И разминулись в Киеве по очень простой причине – я был на несколько лет старше. В детстве и в юности эта разница огромна, она может порой обозначить резкую границу между поколениями. Правда, в дальнейшем, когда мы подружились, этот разрыв почти не ощущался.
Но в давние годы нам встретиться не пришлось. И я ничего не знал о Семене до того военного дня, когда впервые прочитал его стихи.
…И вот мы познакомились. И, шагая по Садовой, взаимно выясняли, что мы за люди.
Не знаю, что выяснил Семен, но у меня сразу же появилось ощущение, что я знаю его давным-давно. Он оказался именно таким, каким я представлял его по стихам. Никаких разночтений тут не было. Увы, такие чудесные совпадения случаются не всегда. Бывает, что при личном общении с художником испытываешь разочарование – так непохож он на свои творения…
Мы продолжали разговор о родном городе. Вдруг Семен с ходу начал читать стихи, рубя ладонью воздух.
Мы снова в Киеве, дождями
промытом до голубизны,
и, кажется, – каштаны с нами,
весенние, пришли с войны.
…У нас окопное терпенье —
мы все смогли перетерпеть:
и отступления, и смерть, —
чтоб снова в зарослях сирени
с утра малиновкам звенеть;
чтоб снова молодым влюбленным
у тополя рассвет встречать,
чтоб киевлянам запыленным
из Киева писала мать.
– Ну как? – спросил Семен.
– Стихи хороши. А мне, как ты догадываешься, они особенно близки.
– А ты видел Киев после освобождения?
– Я только вчера прибыл оттуда. Слетал на день, навестил сестру, вернувшуюся из эвакуации.
– Какие впечатления?
Вместо ответа я прочел только что написанные стихи:
Никогда в этом городе не было пыли.
Лишь цветочной пыльцою лицо овевало.
Здесь водою днепровскою улицы мыли,
Да и ныне до блеска промыты кварталы.
Почему же родной ветерок Приднепровья
Осыпает прохожего яростной пылью,
И песчинки, пропахшие дымом и кровью,
Мне забили гортань и глаза ослепили?
Это ветер прошел по обугленным стенам,
Обметая золу на пожарищах старых,
Он клубится Крещатика прахом священным,
Душным пеплом, летящим из Бабьего Яра.
Если вы под листвою пахучих каштанов
В этом городе горе былое забыли,
Вам напомнит о нем, обдавая нежданно,
Безутешнее облако пепла и пыли…
Семен одобрительно кивнул и после раздумья сказал:
– Я попал туда еще в сорок третьем, когда руины не успели разобрать, и Бабий Яр был как открытая рана. Дома отстроят, а эта рана, боюсь, не скоро заживет. Крещатик… Я очень его любил. На его месте появится новая улица. Надо полагать, она будет красивей и просторней прежней. И все же мне жаль старого Крещатика. Знаешь, никакой проспект не заменит нам ту улицу, по которой протопала наша юность.
И, как бы отгоняя от себя грустные мысли, он без перехода спросил:
– А базары украинские любишь? Могучая вещь – украинский базар! Шум, звон, краски… Кавуны, груши-дички, глечики с ряженкой, макитры с малосольными нежинскими огурчиками, связки лука из Бахмача, вареная кукуруза, семечки прямо с подсолнуха… Красота!
– А на пляж ездил? Труханов остров любишь?
– А Матвеевский залив!
– А Владимирская горка!
Так мы всю дорогу признавались в любви к нашему Киеву, скорбели и радовались, предавались воспоминаниям и шутили, и опять читали стихи.
А на другой день я улетел в Кенигсберг, и мы увиделись лишь через год.
Путь, пройденный Семеном Гудзенко в годы войны, широко известен и многократно описан. И прежде всего им самим. В стихах его запечатлены те солдатские высоты, на которые он счел необходимым добровольно подняться, прежде чем взяться за перо и сойти в поэзию: «Быть под началом у старшин хотя бы треть пути…»
Об этой трети он рассказал и в записных книжках, которые вел на фронте. Они уже знакомы читателю. Я хочу напомнить несколько строчек из этих записей:
«2 января 1942
Ранен в живот. На минуту теряю сознание. Упал. Больше всего боялся раны в живот. Ходить не могу… Бабарыка перевязал. Рана – аж видно нутро. Везут на санях…
…Полечусь и снова в бой.
4 марта
Вчера вышел из дома. Пахнет весной. Не заметил ее начала.
Завтра мне двадцать лет. А что?»
Весь характер Семена – в этом «А что?».
Мудрость ветерана, и оптимизм двадцатилетнего, и перенесенные страдания, и вера в будущее и в себя – все в этом вопросе-вызове.
Вот он идет, Семен Гудзенко, в шинели, пропахшей дезинфекцией, в кирзовых сапогах, коротко остриженный, осунувшийся, только что покинувший госпитальную койку. Но кругом весна и завтра – день рождения.
А что?
Есть у Гудзенко стихотворение «Сапер».
Всю ночь по ледяному насту,
по черным полыньям реки
шли за сапером коренастым
обозы,
танки
и полки…
Это стихотворение неоднократно переиздавалось. Но ни в одном издании не указано имя человека, которому оно посвящено. Между тем это человек, очень близкий Семену, старший брат его – Михаил Гудзенко.
Написав стихи в сорок втором году, Семен, когда они печатались, постеснялся поставить над ними посвящение. Мало ли саперов рискует на фронте жизнью? Неловко выделять своего родственника. Не решился поэт сделать это и в сорок третьем, когда брат погиб. Сколько саперов пало на войне! И строки были адресованы всем, кто, жертвуя собой, расчищал путь войскам.
О том, что стихи посвящены Мише, знала только мать. И она согласна была с младшим сыном, что в годы всеобщей беды не следует подчеркивать личную утрату. Пусть в стихах воспеваются все братья, все сыновья.
Скромность эта может показаться чрезмерной. Но от этого она не становится менее благородной.
Лишь недавно было обнародовано посвящение.
В Доме актера готовился вечер памяти Гудзенко. Было решено, что каждый из участников вечера завершит свое выступление стихами Семена.
Я позвонил матери поэта, которая из-за болезни не могла присутствовать.
– Ольга Исаевна, дайте совет – какие стихи мне прочитать?
И мать ответила:
– Прочитайте стихотворение «Сапер» и сообщите, что оно было посвящено Мише. Теперь это уже можно. Я думаю, что и Семен теперь разрешил бы…
…В писательскую среду Гудзенко вошел с естественностью человека, попавшего сюда не случайно, явившегося сюда по праву, не за легкой славой, а за тем, чтобы работать всерьез.
Он не робел перед авторитетами, суждения его были самостоятельны и по-юношески категоричны. В то же время собственный литературный успех не кружил ему головы. Его хвалили, одна за другой выходили его книжки, появлялись уже переиздания. Но и тени зазнайства в нем не было. Свойственное ему чувство иронии проявлялось и по отношению к самому себе и от многого спасало. Его «лидерство» среди молодых выражалось прежде всего в заботе о товарищах – он «проталкивал» чьи-то рукописи, он выискивал молодых армейских, еще неизвестных поэтов. Он составил из рукописей этих поэтов сборник для Воениздата. Если не ошибаюсь, в сборнике впервые печатались Евгений Винокуров и Константин Ваншенкин.
…Собеседник и рассказчик Семен был отличный Живой, остроумный, он поражал меткостью суждений, отточенностью каламбуров, мягким юмором.
Он сразу завладевал разговором, выкладывал новости. И прежде всего это были новые стихи. Он с ходу начинал их читать. Читал он превосходно, подчеркивая ритмические ходы, энергично выделяя сочетания звуков.
Помню, как звенела его «Трансильванская баллада», когда он словно высекал слог за слогом.
Занят Деж,
Занят Клуж,
Занят Кымпелунг.
…Нет надежд,
Только глушь.
Плачет Нибелунг.
Через некоторое время, на пороге зрелости, он перестанет увлекаться этой звукописью. А пока ему приятно сознавать свою силу, поигрывать мускулатурой стиха.
Любил он эту игру и у своих товарищей. Очень нравились ему стихи Павла Шубина.
– Здорово сделано! – говорил он и с увлечением читал:
Есть город матросов,
Ночных контрабасов,
Мохнатых барбосов
И старых баркасов,
Зюйдвесток каляных
На вантах наклонных
В ветрах окаянных
Рассолом каленных.
Там ворвани бочки
Не моря подачки,
Грудасты там дочки,
Горласты рыбачки…
Это могли быть и другие строки полюбившихся ему поэтов – Недогонова, Орлова или Межирова. Немного знал я людей, которые так, как Семен, искренне радовались бы чужому успеху, и не только близкого товарища, но и человека в общем далекого от него и по складу характера, и по поэтическому почерку.
Сколько в Семене было доброжелательства и любви к поэзии, душевной широты и уважения к мастерству!
…Мы привыкли встречать его после больших дорог, веселого, переполненного впечатлениями, похудевшего, обветрившегося, пропахшего дымом костров, прокаленного азиатским солнцем.
Закарпатье, Тува, Туркестанский военный округ – куда только его не заносило. Он возвращался с новыми стихами. Чемодан был набит рукописями, вырезками из газет, фотографиями, записками, полученными во время выступлений. И всегда привозил он адреса новых друзей.
Если можно было бы собрать вместе всех его друзей, то на эту встречу пришли бы десантники, воевавшие бок о бок с ним в Подмосковье, и однокурсники из ИФЛИ, армейские газетчики и ташкентские поэты, львовские студенты и солдаты Кушки…
…Мучительно писать о последних месяцах его жизни, о той мере физических страданий, через которые пришлось ему пройти.
Мы знали, что он мужественный человек. Об этом свидетельствовал путь, пройденный им в годы войны. Но борьба Семена со смертельным недугом раскрыла такое неисчерпаемое богатство, таившееся в нем, такую цельность натуры, что поражены были даже люди, близко знавшие его.
Мы часто навещали Гудзенко в нейрохирургическом институте, где он перенес сложнейшую мозговую операцию. В палате вместе с ним лежали тяжело больные, порой обреченные люди.
Семен был душой этого маленького коллектива людей, проходивших страшное испытание. Он находил в себе силы шутить, сочинять больничные частушки, рассказывать забавные истории.
Можно было лишь догадываться о том, как страшны были часы одиночества в бессонные ночи. Но к утру он уже был собран. И посетителей встречал обычным:
– Ну что, великие утешители? Садитесь. Начнем отвлекающий треп.
И тут же начинал рассказывать что-нибудь смешное, иронически описывал больничный быт.
Настроив всех на «веселую волну», он говорил гостям:
– Ну, а теперь выкладывайте свои новостишки. Кто что пишет? Кто кого ест?
И все кругом улыбались. Лица больных светлели.
О болезни речи никогда не было. Лишь однажды он сам заговорил о ней. Было это так. Я сказал шутливо:
– Вот уж воистину, солдат спит, а служба идет. Пока ты тут прохлаждаешься, пришла верстка двух твоих книг – «Новые края» и воениздатовский «Дальний гарнизон». Скоро они выйдут в свет.
Семен махнул рукой и тихо ответил:
– Не в этом счастье, старик. Отдаю обе эти книги за то, чтобы встать на обе ноги и пройти по комнате. А книг можно много еще написать…
…Перед последней отправкой в больницу я навестил его дома. Он лежал полупарализованный, с белой шапочкой на голове. Мы были одни в комнате. Он показал глазами на листки со стихами, отпечатанными на машинке.
– Вот посмотри, написал недавно.
Я начал читать. Теперь эти стихи знают все.
Я пришел в шинели жестко-серой,
выданной к победному концу,
юный, получивший полной мерой
все, что полагается бойцу…
– Ну как? – спросил Гудзенко.
– Семен, родной, это замечательно, это здорово. Но самое главное – эти стихи залог твоего скорого выздоровления. Если ты можешь сейчас так писать, значит, мозг…
Он прервал меня, положив свою ладонь на мою руку.
– Не надо, – сказал он твердо. – Слушай меня, старик, мы тут одни. Давай будем серьезны и поговорим как мужчина с мужчиной. Я все понимаю. Через полгода я стану горсткой пепла. Стихи эти – последние, может быть предпоследние. Знаешь – лампочка, перед тем как перегореть, дает вспышку. Вот так. И хватит об этом.
И он вдруг улыбнулся так же, как тогда, в сорок пятом, на улице Воровского, когда стоял, полный юношеского задора и лукавства, и, вытянувшись, держал руку у козырька кепки, здоровый, рассчитанный, казалось, на долгую жизнь.
…Доблестно пройдя треть военного пути под началом у старшин, он стал служить с тем же солдатским достоинством главному своему призванию. Перед ним простерлась большая дорога его жизни в поэзии.
Но едва-едва миновав первую треть этой новой, открывшейся перед ним дороги, он был сражен в мирное утро, когда не осколки, а февральские ветры свистели за больничным окном.








