412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Семен Гудзенко » Завещание мужества » Текст книги (страница 1)
Завещание мужества
  • Текст добавлен: 30 апреля 2017, 15:35

Текст книги "Завещание мужества"


Автор книги: Семен Гудзенко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 10 страниц)

Семен Гудзенко
Завещание мужества

Анкета поэта

Фамилия: Гудзенко

Имя: Семен

Год рождения: 1922-й

Род занятий: студент

Комсомольский билет № 1002692

Воинское звание: рядовой

Местожительство в Москве: Арбат,

на фронте: действующая армия

Награды: орден Красной Звезды, медаль «За победу над Германией», медаль «За оборону Москвы», медаль «Партизану Великой Отечественной войны», медаль «За взятие Будапешта», медаль «За взятие Праги»

Евг. Долматовский
«Каждый помнит по-своему…»

Я получил письмо от туристов-краеведов Думиничской одиннадцатилетней школы:

«…Извините за беспокойство. Дело в том, что мы создаем в школе краеведческий музей. В отделе „Они сражались за Родину“ нам необходимо иметь материал о воинах, воевавших в нашем районе. Изучая историю Отечественной войны в районе, мы узнали, что С. Гудзенко был у нас. Кроме того, мы читали в журнале „Юность“ вашу заметку о поэте Семене Гудзенко. Поэтому убедительно просим…»

Да, я должен рассказать вам, школьники из Думиничей, о человеке, поэтическая история жизни которого слилась с историей Отечественной войны в вашем районе.

В ваших краях сражались партизаны-десантники, московские комсомольцы из той самой группы, к которой принадлежала Зоя Космодемьянская. И был в их числе лыжник Семен Петрович Гудзенко. Там, у вас, среди перелесков и сожженных сел, он писал:

 
Каждый помнит по-своему, иначе,
и Сухиничи, и Думиничи,
и лесную тропу на Людиново —
обожженное, нелюдимое.
 

В вашем районе было ему девятнадцать лет и стало двадцать. И он был ранен в бою, страшно ранен (в записной книжке его сохранилась запись: «Рана – аж видно нутро»).

Потом его долго везли на санях, несли на руках, переправили через линию фронта.

Вот тогда мы, поэты, впервые услышали о Семене Гудзенко, о том, что в Москве появился раненый десантник с замечательными стихами. Я, например, узнал об этом от товарищей, приехавших из Москвы на фронт. А потом мне случилось несколько дней провести в Москве, и мы встретились.

В Семене Гудзенко я узнал одного из тех юношей, которых в довоенные времена называли ифлийцами. В Институте философии, литературы и истории (ИФЛИ), позже влившемся в МГУ, сошлось немало талантливых молодых людей, самозабвенно любивших поэзию. Я не оговорился, вспомнив, что они самозабвенно любили поэзию, и не собираюсь унизить этим дело, которому посвятил свою жизнь. Но бывает в юности, что любовь к поэзии заслоняет перед талантливым начинающим жизнь. Жизнь воспринимается через чужие стихи, и в ущерб собственным способностям эти чужие стихи подчиняют себе и творчество, и поведение, и развитие, мешают окрепнуть чуть прорывающемуся собственному голосу.

Опасность литературщины угрожала юным ифлийцам. У них не было еще жизненного опыта, они чаще шли от поэзии, чем от жизни. Но в основе их советского воспитания был прочный фундамент: всей логикой своего коротенького пути они были прежде всего комсомольцами, прежде всего бойцами. Поэзия жизни занимала главенствующее положение в их сознании. Конечно, они горевали, что не успели на строительство Днепрогэса, Магнитки и Комсомольска; война в Испании была их болью; на финский фронт они рвались в лыжные эскадроны, а на Отечественную войну ушли прямо с зачетов и экзаменов лета тысяча девятьсот сорок первого года.

И немало ифлийцев сражалось на территории вашего района, дорогие товарищи юные краеведы из Думиничской школы.

Дальше поэтическая и военная судьба Гудзенко уже не связана с вашим районом. Ну что ж, приходит срок прощанья с колыбелью, а память остается, и каждый помнит по-своему.

Гудзенко был всего на семь лет моложе меня, но он принадлежал к другому поколению, потому что для меня Великая Отечественная война была уже третьей войной и порой восьмой книги, а для Семена – первым боем и порой первой стихотворной тетрадки.

Ранение Гудзенко было настолько серьезным, что его не признавали больше годным к военной службе и, уж во всяком случае, к труднейшей работе десантника-партизана.

Можно было остаться в Москве, обедать в клубе писателей, писать стихи. О поэте говорят, сам Эренбург его похвалил, и Алексей Толстой с ним здоровается. Но Семен Гудзенко вскоре оказывается на берегах Волги, в превращенном в руины городе-герое. Волжская битва закончилась. Молодежь поклялась восстановить город, хотя даже в самых доброжелательных западных газетах писалось тогда, что это невозможно.

В одном из подвалов (а в городе были только подвалы, с поверхности все было сметено) разместилась выездная редакция «Комсомольской правды». В каждом номере газеты-листовки были стихи, статьи, лозунги Семена. Он и спал тут же, на редакционном столе, подложив под голову комплект газет.

В молодежных бригадах все знали юного корреспондента с еще не отросшими после госпитальной машинки волосами, в шинели, на которой к следам военных костров прибавились капли известки. Здесь Семен Гудзенко получил первую правительственную награду – медаль «За трудовую доблесть». Вскоре поэт снова уехал на фронт, и к трудовой медали прибавился боевой орден Красной Звезды.

Партизан-десантник Семен Гудзенко вернулся в строй уже как газетчик. В армейских редакциях, где работал Гудзенко, его очень любили, потому что он создавал вокруг себя атмосферу дружества, потому что он был неутомим в своих хождениях по переднему краю, был храбр, не боялся черновой работы и заражал людей любовью к стихам. И если в восстанавливаемом городе, по словам Гудзенко, песни были нужны – как жилье, а стихи – как колодцы с водой, то на фронте поэзия была и оружием и думой о счастье.

Стихи Гудзенко, написанные в победные годы войны, существенно отличаются от его стихов 1941 года. Стихи, написанные у наших западных рек, на Тисе, Дунае и Влтаве, цветистее, а порой и вычурнее тех стихов, что сочинялись в партизанской землянке. В новых военных стихах появилось, вернее, возродилось мальчишество, чуть ухарская романтика. А пожалуй, так и должно было быть в судьбе такого поэта, и та новая окраска, которую приобрели его стихи 1944–1945 годов, свидетельствует лишь о неиссякаемом оптимизме, о том, что самые тяжелые испытания не согнули тех плеч, на которые они легли.

В некоторые стихи вернулась давнишняя гостья – литературщина, побродила вместе с поэтом по Карпатам, по берегам Балатона, подошла к предместьям Праги. Но солдатская правда и приобретенное в боях мужество опять оттолкнули ложную поэзию и повели поэта единственной, своей, верной и трудной дорогой.

 
У погодков моих нет ни жен, ни стихов, ни покоя, —
только сила и юность. А когда возвратимся с войны,
все долюбим сполна и напишем, ровесник, такое,
что отцами-солдатами будут гордиться сыны.
 

Эти строки из замечательного во всех отношениях стихотворения «Мое поколение» Гудзенко любил читать, размахивая кулаками, строго насупив свои густые брови.

Нехорошо, когда поэт много пишет о поэзии. Это признак того, что ему нечего сказать о жизни. Но есть у Семена Гудзенко стихотворение, подытоживающее его путь по войне и путь в поэзию. Он не мог не написать его. В нем он совершенно точно и предельно кратко выразил себя. Мне хочется привести это стихотворение полностью.

 
Я был пехотой в поле чистом,
в грязи окопной и в огне.
Я стал армейским журналистом
в последний год на той войне.
 
 
Но если снова воевать…
Таков уже закон:
пускай меня пошлют опять
в стрелковый батальон.
 
 
Быть под началом у старшин
хотя бы треть пути,
потом могу я с тех вершин
в поэзию сойти.
 

В послевоенные годы я часто встречался и крепко дружил с Гудзенко. Это дало мне право после ранней его гибели (он прожил всего двадцать девять лет) вместе с родными его перелистать те записи, которые делал поэт в блокнотах, тетрадках, на клочках бумаги в годы войны. И каждый новый истершийся листок, с трудом поддающиеся расшифровке карандашные записи, сделанные рукой, сведенной морозом, подтверждали: перед нами драгоценные страницы истории молодого человека нашего времени. Вот одна из записей января 1942 года. У вас, в Думиничском районе, видимо, происходило то, о чем лаконично, протокольно и потрясающе сердечно записал солдат и будущий поэт:

Интернационал

«Шесть немцев жили в одной избе. Трое уехали. Трое пришли. Велели хозяйке закрыть плотно окно и двери: „Давай патефон“. – „Ну, погибла“, – подумала старушка. Завели громко пластинку. Они сели вокруг стола, вынули листочки бумаги и запели „Интернационал“. Пропели весь. Один пожилой прослезился, встали и ушли. Она их больше не видела».

Эта запись – среди сдержанных, сквозь зубы процеженных проклятий, среди слов – чувствуется, – написанных карандашом, втиснутым в кулак, сжатый от ярости.

Но как ясно смотрели вперед, в даль времен, и назад, в даль времен, глаза солдата. Ярость не затуманила их, не застлала кровавой мутью чистой веры интернационалиста.

Удивительны записи Гудзенко о товарищах. Он всегда искал в людях хорошее. Я не хочу пересказывать записи Семена, разрывать на цитаты его стихи. Прочитайте их полностью, они вам пригодятся в жизни.

Всего семь лет отпустила судьба поэту Гудзенко для мирной послевоенной жизни.

У многих поэтов поколения, к которому принадлежит Семен Гудзенко, был после войны сложный период, когда они не могли оторваться от окопных представлений о действительности, осмыслить по-новому пройденный ими жестокий путь. Они словно продолжали окопную жизнь, в то время как их сверстники уже по горло были заняты восстановлением и мирным трудом. Эта болезнь краешком коснулась и Семена Гудзенко, но он сумел скоро понять, что в судьбе страны и ровесников произошел крутой поворот и надо с той же страстью идти в мирные атаки, штурмовать послевоенные трудности…

И если поэт откровенно рассказывал о том, что ему все еще снится армейское, родное, он отодвигал от себя эти сны рукой строителя, с рассвета склонялся над работой, шагал вперед, не зная устали, чтобы не праздным гостем прийти «к столу грядущего».

Поэта редко можно было встретить в Москве. Его география расширялась с каждым месяцем: он был в Курской области на весенней посевной, на Украине на уборке, самолет нес его в Закарпатье, а затем в далекую Туву. И всюду происходило то же: немедленно по прибытии Гудзенко «обрастал» друзьями, читал им наизусть свои и чужие стихи, слушал и редактировал стихи начинающих, на попутной машине ехал в самую глушь, для того чтобы показать, что глуши вообще не существует…

Все ему не хватало времени, чтобы оглядеть страну от края до края…

В закарпатских и тувинских стихах Гудзенко есть глубокая мысль и большая задача – не успевший увидеть Октябрь молодой человек послевоенной эпохи изучает великую русскую революцию в тех местах, куда она пришла позже, уже в его время. И он рассказывает гуцулам о Ленинграде и тувинцам о Москве, пытается слить воедино русскую и украинскую речь, переводит стихи тувинского поэта о первом полете на самолете.

Столь необходимое поэту чувство нового трепещет в каждом стихотворении Гудзенко, делает эти стихи «заразительными» и привлекает к образу их создателя.

Гудзенко не писал пустячков. Каждое стихотворение написано по какому-то важному, глубоко взволновавшему поэта поводу. Оно могло и не получиться, не удаться, но не по той причине, что в нем не было замысла. В конце концов, поэтов без неудач не бывает. Безмятежен и ровен путь эпигонов.

Недавно в мемуарах одного большого писателя я прочитал печальные строки о послевоенном Гудзенко. Этот писатель любил Гудзенко, но, как мне кажется, не понял его в сложную послевоенную пору. Трудных дней немало было у Семена, но он был неисправимым оптимистом и в этом качестве не менялся. Таким людям несвойственно разочарование.

И вновь Гудзенко в дороге. Он отправляется в Среднюю Азию, в самый южный город нашей страны – Кушку. Поэма «Дальний гарнизон» и теперь, через много лет после ее написания, остается одним из лучших произведений об армии мирного времени.

Недавно побывал я в Кушке. Там поэму Семена знают солдаты, офицеры, жены офицеров. Ее читают на вечерах, цитируют в разговоре, в письмах домой.

Это очень высокая похвала поэме. Дело в том, что в противоречии с постоянными призывами, так сказать, с мест – «напишите о нас», – лишь в редчайших случаях объектам этих произведений нравится, как о них написали. Психологическое объяснение этого обидного несоответствия – особая тема, и я не хочу ее сейчас касаться, чтобы не уйти далеко от образа и стихов Семена Гудзенко. Во всяком случае, в стихах Гудзенко герои узнали себя, поэту поверили и в себя поверили больше.

Мне хочется еще рассказать вам, дорогие мои ребята из Думиничей, о последних стихах Семена. Это стихи – подвиг. Умирающий и узнавший, что спасения не будет, поэт написал три стихотворения, которые он сам называл последними. Для меня эти стихи в одном ряду с подвигом Николая Островского…

Вот и весь мой рассказ, ответ туристам-краеведам Думиничской одиннадцатилетней школы. Рассказ этот заведомо не полон и не может быть полным, потому что это только воспоминание о поэте, а все главное о себе сказал он сам в стихах.

1941–1943 гг. Стихи. Из записных книжек

…Продолжается битва

в дыму и пальбе.

Можешь мертвым в сражении лечь,

но не смеешь

ни строчки оставить себе,

ни удара сердца сберечь.

С. Гудзенко

Память
 
Был мороз.
   Не измеришь по Цельсию.
Плюнь – замерзнет.
   Такой мороз.
Было поле с безмолвными рельсами,
позабывшими стук колес.
Были стрелки
   совсем незрячие —
ни зеленых,
   ни красных огней.
Были щи ледяные.
   Горячие
были схватки
   за пять этих дней.
Каждый помнит по-своему, иначе,
и Сухиничи, и Думиничи,
и лесную тропу на Людиново —
обожженное, нелюдимое.
Пусть кому-нибудь кажется мелочью,
но товарищ мой до сих пор
помнит только узоры беличьи
и в березе забытый топор.
Вот и мне:
   не деревни сгоревшие,
не поход по чужим следам,
а запомнились онемевшие
рельсы.
Кажется, навсегда…
 

1942

Перед атакой
 
Когда на смерть идут – поют,
а перед этим
   можно плакать.
Ведь самый страшный час в бою —
час ожидания атаки.
Снег минами изрыт вокруг
и почернел от пыли минной.
Разрыв —
   и умирает друг.
И значит, смерть проходит мимо.
Сейчас настанет мой черед.
За мной одним
   идет охота.
Ракету просит
   небосвод
и вмерзшая в снега пехота.
Мне кажется, что я магнит,
что я притягиваю мины.
Разрыв —
   и лейтенант хрипит.
И смерть опять проходит мимо.
Но мы уже
   не в силах ждать.
И нас ведет через траншеи
окоченевшая вражда,
штыком дырявящая шеи.
Бой был коротким.
   А потом
глушили водку ледяную,
и выковыривал ножом
из-под ногтей
   я кровь чужую.
 

1942

Отдых
 
Из боя выходила рота.
Мы шли под крыши,
   в тишину,
в сраженьях право заработав
на сутки позабыть войну.
 
 
Но у обломков самолета
остановился первый взвод.
И замерла в песках пехота
у красных
   обожженных звезд.
 
 
…Осколки голубого сплава
валялись на сухом песке.
Здесь все:
   и боевая слава,
и струйка крови на виске,
и кутерьма атак
   и тыла,
ревущая,
   как «ястребок».
 
 
Нам отдых сделался постылым
и неуютным городок.
 

1942

Сапер
 
Всю ночь по ледяному насту,
по черным полыньям реки
шли за сапером коренастым
обозы,
   танки
     и полки.
Их вел на запад
   по просекам
простой, спокойный человек.
Прищурившись, смотрел на снег
и мины находил под снегом.
Он шел всю ночь.
   Вставал из лога
рассвет в пороховом дыму.
Настанет мир —
   на всех дорогах
поставят памятник ему.
 

1942

Трава
 
Я не хотел опять о травах,
но так всегда —
   когда живу в Москве,
я на неделю получаю право
писать стихи
   о ветре и траве.
Ведь я в апреле снова прозеваю
цветенье яблонь,
   появленье трав.
………. ………..
Я опоздал к последнему трамваю,
бродить Москвой придется до утра.
Случайно
   в палисаднике на Бронной
увидел пятнышко травы,
   и мне
его руками захотелось тронуть,
как мальчику винтовку на стене.
 

1941

Первая смерть
 
Ты знаешь, есть в нашей солдатской судьбе
первая смерть
   однокашника, друга…
Мы ждали разведчиков в жаркой избе,
молчали
   и трубку курили по кругу.
Картошка дымилась в большом чугуне.
Я трубку набил
   и подал соседу.
 
 
Ты знаешь,
   есть заповедь на войне:
дождаться разведку
   и вместе обедать.
– Ну, как там ребята?..
   Придут ли назад?.. —
каждый из нас повторял эту фразу.
Вошел он.
   Сержанту подал автомат.
– Сережа убит…
   В голову…
     Сразу… —
 
 
И если ты
   на фронте дружил,
поймешь эту правду:
   я ждал, что войдет он,
такой,
   как в лесах Подмосковья жил,
всегда пулеметною лентой обмотан.
Я ждал его утром.
   Шумела пурга.
Он должен прийти.
   Я сварил концентраты.
 
 
Но где-то
   в глубоких
     смоленских снегах
замерзшее тело
   армейского брата.
 
 
Ты знаешь,
   есть в нашей солдатской судьбе
первая смерть…
   Говорили по кругу —
и все об одном,
   ничего о себе.
Только о мести,
   о мести
     за друга.
 

1942

Подрывник
 
К рассвету точки засекут,
а днем начнется наступленье.
Но есть стратегия секунд,
и есть секундные сраженья.
И то,
   что может сделать он
и тол
   (пятнадцать килограммов),
не в силах целый батальон,
пусть даже смелых
   и упрямых.
Он в риске понимает толк.
Уверенно,
   с лихим упорством
вступает он в единоборство
с полком.
   И разбивает полк.
И рассыпаются мосты.
И падают в густые травы,
обламывая кусты,
на фронт идущие составы.
 
 
И в рельсах, согнутых улиткой,
отражена его улыбка.
 

1942

Баллада о дружбе
 
Так
   в блиндаже хранят уют
коптилки керосиновой.
Так
   дыхание берегут,
когда ползут сквозь минный вой.
Так
   раненые кровь хранят,
руками сжав культяпки ног.
…Был друг хороший у меня,
и дружбу молча я берег.
И дружбы не было нежней.
Пускай мой след
   в снегах простыл —
среди запутанных лыжней
мою
   всегда он находил.
Он возвращался по ночам…
Услышав скрип его сапог,
я знал —
   от стужи он продрог
или
   от пота он промок.
Мы нашу дружбу
   берегли,
как пехотинцы берегут
метр
   окровавленной земли,
когда его в боях берут.
Но стал
   и в нашем дележе
сна
и консервов на двоих
вопрос:
   кому из нас двоих
остаться на войне в живых?
И он опять напомнил мне,
что ждет его в Тюмени сын.
Ну, что скажу?
   Ведь на войне
я в первый раз
   побрил усы.
И, видно,
   жизнь ему вдвойне
дороже и нужней,
   чем мне.
Час
   дал на сборы
     капитан.
Не малый срок,
   не милый срок…
Я совестью себя пытал:
решил,
   что дружбу зря берег.
Мне дьявольски хотелось жить —
пусть даже врозь,
   пусть не дружить.
Ну,
   хорошо,
     пусть мне идти,
пусть он останется в живых.
Поделит
   с кем-нибудь пути,
и хлеб,
   и дружбу
     на двоих.
И я шагнул через порог…
 
 
Но было мне не суждено
погибнуть в переделке этой.
Твердя проклятие одно,
приполз я на КП
   к рассвету.
В землянке
   рассказали мне,
что по моей лыжне ушел он.
Так это он
   всю ночь
     в огне
глушил их исступленно толом!
Так это он
   из-за бугра
бил наповал из автомата!
Так это он
   из всех наград
избрал одну —
   любовь солдата!
 
 
Он не вернулся.
   Мне в живых
считаться,
   Но с кем я буду на двоих
делить судьбу
   с армейским риском?
Не зря мы дружбу берегли,
как пехотинцы берегут
метр
   окровавленной земли,
когда его в боях берут.
 

1942–1943

Лист
 
Сентиментальный,
   нежный друг,
тебя вспугнул снарядов свист,
орудий рев, горящий луг…
Война нас вместе не сведет.
А для тебя я третий год
храню кленовый лист.
Ведь это все, что я унес
Из Киева тогда…
   (О Дарницкий проклятый плес,
   безумная вода!
   Тебе не знать их никогда.)
 
 
…Стихи остались на столе,
они в сраженье не пошли.
Я не припал к родной земле,
не взял в дорогу
   горсть земли.
И только он,
   кленовый лист,
хранил воспоминанья дрожь.
(Его сорвал осенний дождь.)
Я для тебя его берег.
Но жилки красные на нем
напомнили мне кровь дорог…
и стон и гомон переправ.
(О, до чего хотелось жить,
когда мы уходили вплавь,
когда мы падали в пути…)
Сентиментальный друг,
   прости…
 

1942–1943

Письмо с Волги
 
Я бы мог от правила отступить
и тебе написать обо всем:
о солдате, засыпанном солью в степи,
о подвале, где мы живем.
Мне не хочется письма отсюда строчить
(лишь бы знал я,
   что ты жива).
Здесь нужны, как гвозди и кирпичи,
все известные мне слова.
За два года столько ран запеклось
(маме этого не пиши).
Я теперь,
   как бинты,
     отдираю злость
со своей беззаботной души.
Продолжается битва
   в дыму и пальбе.
Можешь мертвым в сражении лечь,
но не смеешь
   ни строчки оставить себе,
ни удара сердца сберечь.
Потому что здесь песни нужны – как
   жилье,
и стихи – как колодцы с водой.
Ты простишь мне,
   конечно,
     молчанье мое,
как прощала – с передовой.
 

Сталинград, 1943

Надпись на камне
 
У могилы святой
встань на колени.
Здесь лежит человек
твоего поколенья,
 
 
Ни крестов, ни цветов,
не полощутся флаги.
Серебрится кусок
алюминьевой фляги,
и подсумок пустой,
и осколок гранаты —
неразлучны они
даже с мертвым солдатом.
 
 
Ты подумал о нем,
молодом и веселом.
В сорок первом
окончил он
среднюю школу.
 
 
У него на груди
под рубахой хранится
фотокарточка той,
что жила за Царицей[1]1
  Царица – река в Сталинграде.


[Закрыть]

 
 
…У могилы святой
встань на колени.
Здесь лежит человек
твоего поколенья.
 
 
Он живым завещал
город выстроить снова
здесь, где он защищал
наше дело и слово.
 
 
Пусть гранит сохранит
прямоту человека,
а стекло – чистоту
сына
трудного века.
 

Сталинград, май – ноябрь 1943


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю