Текст книги "Дела и люди(На совесткой стройке)"
Автор книги: Семен Либерман
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 16 страниц)
Глава пятая МОИ ВСТРЕЧИ С ЛЕНИНЫМ
В течение лета 1918 года гражданская война бушевала по всей стране. Антисоветские восстания следовали одно за другим в Ярославле, в Самаре, Казани и др.; на Волге шла вооруженная борьба Комитета Учредительного Собрания против Красной Армии. Аресты следовали за арестами, смертная казнь сделалась уже массовым явлением. В Екатеринбурге был убит последний царь и его семья. Развал в хозяйстве принял катастрофические размеры, а немцы к этому времени оккупировали всю Украину и Крым. Экономический развал (жуткое русское слово «разруха» было тогда у всех на устах) усугублялся хаотическими экспроприациями и национализациями. Старых хозяев уже не было, а новые еще не пришли. Царила стихия всеобщего поравнения. В законодательстве господствовал дух Ларина: фантастическая быстрота социалистического переворота, стопроцентный коммунизм в несколько месяцев. То, что было общим правилом, сказывалось в большой мере и в специальной области – лесной. Реквизиции и конфискации следовали одни за другими, и государственные учреждения совершенно уж были не в силах охватить всю массу заводов, топливных запасов, которые вдруг оказались в их руках вследствие того, что собственники этого имущества тем или иным способом были устранены. Центральная Россия была отрезана от прежних источников жидкого и минерального топлива – Кавказа и Донецкого бассейна, – и вопрос о заготовке дров приобретал исключительно важное значение. Когда дело приняло совсем уж дурной оборот, и поезда начали останавливаться в пути из-за отсутствия топлива, правительство приняло меру, которая в тот момент показалась спасительной. 27 августа 1918 года, по инициативе М. Ларина, была назначена, так называемая,«диктаторская тройка» для всего лесного хозяйства. Она не была стеснена никакими законными ограничениями, нормами, частными правами. Власти полагали, что достаточно наделить одну центральную инстанцию широкими полномочиями, и она в силах будет привести лесное хозяйство в порядок. «Тройка» состояла из трех верных коммунистов: двух старых большевиков-статистиков, ничего общего не имевших ни с топливным, ни с лесным делом, ни с хозяйственной практикой вообще; третьим членом ее был лесничий одной из окраин, человек мало пригодный к административной деятельности. Единственной его заслугой было то, что во время революции он стал официальным членом коммунистической партии, заявив, что втайне он и раньше был коммунистом, хотя и числился по корпусу «лесничих Его Величества». Очень скоро оказалось, что работа «тройки» привела к ужасающим результатам. «Тройка» действовала вполне в ларинском духе. Пренебрегая всеми традициями своей отрасли хозяйства и отстраняя всех частных предпринимателей, она рассчитывала получить необходимое топливо мерами государственных распоряжений. Прежние лесопромышленники отчасти были рады такому повороту дела: заключив раньше договора с большими заводами о поставке дров и получив на это крупные авансы, они теперь были отстранены от дела, – не имея, конечно, ни намерения, ни возможности вернуть деньги заводам, которые тем временем были национализированы. (Говорили в то время, что лесопромышленники сами, через своих служащих, часто содействовали национализации в местном масштабе). Все положение лесного хозяйства оказалось настолько хаотичным, что я почувствовал необходимость обратить на него внимание власть имущих. Будучи сам работником топливного ведомства, я каждый день ощущал последствия этой нелепой политики. Я решил поговорить обо всем этом с Леонидом Красиным, близким другом Ленина, стоявшим тогда во главе ведомства по снабжению Красной Армии. Правда, моим начальником был не Красин, а сам председатель ВСНХ – Рыков. Но мне казалось, что Красин, сам крупный хозяйственник в прошлом и непосредственно ответственный за снабжение армии, меня лучше поймет. В ноябре 1918 года я позвонил Красину, объяснил причину моего обращения к нему, и он тут же пригласил меня к себе. Он жил тогда в гостинице «Метрополь», на том же коридоре, где и Ларин, но только в противоположном крыле здания. В этом было нечто символическое: в одном конце коридора вырабатывались фантастические проекты, пеклись декреты, там волновались всевозможные прожектеры и спорили утописты, обиженные изобретатели и неудачники. А в другом – совещались трезвые практики, деловые хозяйственники, расчетливые спецы, – и вместе с ними немало людей из старого мира, все еще надеявшихся как-то остановить неудержимый ход событий и вернуться вспять. У Красина я застал инженера Серебровского, старого его приятеля, впоследствии одного из руководителей нефтяной и золотодобывающей промышленности. Разговор мы вели втроем, и по просьбе Красина я подробно остановился на положении дела в лесном хозяйстве, на трудностях работы, на препятствиях, которые приходилось преодолевать. В частности, я обратил его внимание на те несуразности, которые Ларин старался провести в своих декретах. Красин сразу оживился, очень заинтересовался и сказал, что нужно пойти к Ленину– который в то время пустил крылатое словечко Салтыкова-Щедрина о «головотяпстве»в применении к ретивым коммунистическим администраторам,– вот, мол, будет новый пример «головотяяпства». Он в моем присутствии позвонил Ленину. – У меня сидит Либерман, – сказал он, – о котором вы знаете. Он сообщает много существенного о положении в нашем лесном хозяйстве. Мне кажется, вам следовало бы его принять. Признаюсь, не без волнения я ждал результатов этого разговора. Беспокоило меня и то, что я совершил, собственно, нелояльность по отношению к моему непосредственному начальнику Рыкову и к Ларину, которого я очень резко критиковал у Красина. Не успел я вернуться домой, как меня вызвали по телефону из Кремля, и секретарша Ленина, Глазер, попросила меня явиться к Ленину на другой день в три часа. Я позвонил к Красину и убедился, что все сделано по соглашению с ним; Красин меня успокоил и насчет Рыкова, который тоже был приглашен к Ленину, но через полчаса после назначенного мне времени. Я все думал о том, в какой форме представить Ленину мои соображения. Ведь то было время разгула «красного террора». Людей легко «выводили в расход» – и за то, что они сделали, и за то, что они могли бы сделать. Я же был не просто специалист, а член меньшевистской партии. Я отправлялся к главе государства, чтобы представить ему довольно суровую критику одного из секторов его хозяйственной системы как раз в тот момент, когда тысячи людей с оружием в руках боролись за и против этой системы. Уже за несколько минут до трех я стоял у контрольной будки у ворот Кремля. Будка дежурного была еще совсем свежей – она была сколочена из сырых, не струганных досок, – и этим диссонансом с окружающими старинными зданиями она как бы подчеркивала торопливость и неуклюжесть нового строительства. Высокий и энергичный молодой человек, заведующий охраной Кремля, ждал меня в этой будке. Выдав мне мой первый пропуск к Ленину, он приказал одному из солдат охраны проводить меня от ворот до здания, в котором Ленин работал (это было около 250-300 метров). Вокруг здания, где помещалось правительство Советской России, было пусто, да и в самом здании почти никого не было. На повороте лестницы, между этажами, сидел сторож, делая вид, что он не обращает внимания на проходящих. Его меховая шапка с наушниками, меховой воротник и медные пуговицы шинели напоминали о былом. Лестница в слабо освещенном коридоре казалась сероватой, даже грязноватой. Я медленно поднялся до третьего этажа и очутился перед дверью, к которой вели две ступеньки. За этой дверью была небольшая комната, мало соответствовавшая обычному представлению о зале заседаний правительства. Это было небольшое, почти квадратное помещение, с низким потолком, с тремя дверьми и двумя очень низкими окнами, занавешенными тяжелыми полинявшими портьерами красноватого цвета. Между дверьми стояли расставленные в виде буквы Т канцелярские столы – явно приготовленные для заседаний, – и на них были правильно разложены блоккноты и карандаши. В комнате было темновато, хоть день был солнечный и лучи пробивались сквозь тяжелые портьеры. Вдоль стен было расположено несколько кресел – мебель явно сборная, свезенная из разных мест. Пол был покрыт потертым, выцветшим ковром, и все помещение напоминало приемную провинциального адвоката. Впоследствии мне не раз приходилось бывать в этой комнате. Здесь происходили заседания Совета Труда и Обороны, а рядом находился зал заседаний Совнаркома, значительно больший по размерам. Меня встретила Глазер, секретарь Ленина, – маленькая, сухая женщина, с горбом на спине и с голубыми печальными глазами; не в меру большое пенсне, низко сидевшее на носу, делало лицо ее еще более сухим. Она была вся закутана в теплую вязаную шаль, и от этого казалась еще меньше. Что-то иконописное было в ее лице, в ее худобе живых мощей. Мягко предложив мне сесть, она сказала:«Владимир Ильич скоро явится». Не успела она закончить фразу, как послышались быстрые шаги, дверь смежной комнаты открылась, и вошел Ленин. Внимательно глядя на меня, он очень ободряюще пожал мне руку. – Я рад вас видеть. Красин и Рыков мне говорили о вас, – сказал он, слегка картавя, усаживаясь торопливо в кресло. – Потолкуем. Я вас слушаю. Пока я говорил, он все время смотрел на меня, стараясь показать, что мои высказывания его очень интересуют. Я скоро почувствовал необходимую свободу и независимость в разговоре и постепенно от специальной темы «лесозаготовки и топливо» перешел на декреты, которые Ларин пек в это время. Ленин, прерывая меня, заметил: – Конечно, мы делаем много ошибок. Революции не бывают без ошибок. На ошибках мы ведь учимся. Но мы рады, когда можем их исправить. А по существу последних мероприятий «тройки он прибавил: – Что касается этих декретов, – то мы ведь творим революцию. Наша власть, быть может, недолго просуществует, но эти декреты войдут в историю, и будущие революционеры будут на них учиться. Будут, быть может, учиться именно на тех декретах Ларина, которые вам кажутся столь нелепыми. Мы имеем перед собой, в качестве образца, декреты Парижской Коммуны. Он очень внимательно продолжал меня слушать и в то же время сосредоточенно смотрел мне в глаза; в течение всего разговора я чувствовал на себе его острый взгляд. Позднее явился Красин, с обычной своей улыбкой на лице, а за ним пришел и Рыков. Рыков нисколько не удивился, найдя меня у Ленина; он был, очевидно, предупрежден. Ясно было, что Ленин желал сперва выслушать меня наедине, а потом сделать выводы и принять решения совместно со своими обоими помощниками; он этим и меня ограждал от разного рода упреков. Прощаясь, он сказал мне: – Исправление наших ошибок должно идти только сверху, а не от спецов. Поэтому, если у вас будут какие-либо соображения, звоните мне, я сам буду вносить необходимые изменения. Мне казалось тогда, что мой визит к Ленину был не совсем удачен. Но уже на следующий день Ларин пригласил меня к себе. Он, правда, ни словом не упомянул о том, что получил от Ленина инструкцию выслушать меня и учесть мои соображения, но отнесся к ним с большим вниманием.
* * *
Этот первый визит послужил началом дальнейших моих встреч с Лениным, и я поэтому имел возможность узнать его ближе. Вскоре в партийных кругах, а также и в среде спецов, стало известно, что Ленин охотно меня принимает. В дореволюционные годы, когда мы говорили о Ленине, мы всегда видели перед собою фанатичного заговорщика, конспиратора и человека, который всем и всеми готов пожертвовать ради своей партии. Я принадлежал к тому течению русского марксизма, которое проповедывало свержение царизма и замену его буржуазной демократической республикой, считая исторически предопределенным развитие капитализма в России и борьбу рабочего класса за социализм. Русская революция должна была быть, по нашему учению, буржуазной революцией, но доминирующую роль в ней должен был сыграть русский рабочий. Отсюда знаменитый афоризм Плеханова:Революционное движение в России может восторжествовать только как революционное движение рабочих. Другого выхода у нас нет и быть не может». (Парижский Международный Социалистический Конгресс 1889 г.). Между тем, я впервые стал лицом к лицу с тем, кто считал, что русский пролетариат, в союзе с крестьянством, должен осуществить народную революцию, не останавливаясь перед якобинскими методами: в жертву могли быть принесены не только враждебные группы и их собственность, но – если революция этого требует – также ии миллионы рабочих и крестьян. Я увидел перед собой человека, который впервые в России поставил под сомнение принципы Великой французской революции – свободу, равенство и братство – и который считал, что Россия готова для социальной революции… Конечно, я не мог не ощущать какой-то настороженности к нему. До этого мне приходилось неоднократно видеть и слышать Ленина. Я видел Ленина в начале апреля 1917 года, когда он прибыл на Финляндский вокзал в Петрограде из-за границы. Я присутствовал при его первом публичном выступлении после приезда, 4-го апреля 1917 года, когда он выставил свой лозунг:«Вся власть Советам!». Против него тогда метали гром и молнии представители других социалистических партии, а также некоторые старые большевики, обвиняя его в анархистском уклоне, в желании занять пустующее кресло Бакунина и т. д. Быть революционером – это значит быть в меньшинстве и свою волю – волю меньшинства – навязать насильно большинству». «Если ты друг народа, то поведи его против пушек, так как сам народ не знает, что хорошо и что плохо». «Для революционера – настоящее ничто, а будущее все»,– говорил Бакунин. Это, как будто, те же мысли, с какими Ленин предстал перед собранием 4-го апреля 1917 г. Летом 1917 года, в период Временного Правительства, я видел Ленина и слышал его речи с балкона реквизированной большевиками виллы балерины Кшесинской, бывшей фаворитки последнего царя. Наконец, я видел Ленина в дни Октябрьского переворота в Смольном Институте. Я относился после Октября отрицательно к политике Ленина и его партии. Но в то же время я сознавал, что революция будет шагать вперед, что назад повернуть уже нельзя и что, худо ли это или хорошо, но это моя страна, и я не должен покидать ее. Я постепенно увидал, какая разница существовала между Лениным и большинством его соратников. У Ленина была глубочайшая, непоколебимая вера в русскую революцию; он был прочным, твердым ядром, вокруг которого все концентрировалось. По мере общения с ним по конкретным вопросам, я все больше приходил к заключению, что он имел и все данные, которые нужны для управления этим большим государством, так как он был не только революционером, но и высокообразованным человеком. Ленин обладал замечательным свойством: быстро привлекать к себе людей, даже чужих, даже настроенных скептически или отрицательно к его политике. В этом отношении он резко отличался от других видных представителей коммунизма. Когда мне приходилось говорить с разными народными комиссарами, я часто знал, что, несмотря на доверие, как будто выказываемое ими мне, несмотря на проявляемое внимание, и даже любезность, у них имеются еще какие-то задние мысли; они чего-то явно недоговаривают, и я чувствовал, что те или иные мои слова или фразы могут на завтра сделаться известны в Чека. Этого чувства никогда у меня не было в разговорах с Лениным. Он умел проявлять большую внимательность и располагать к себе. Каждого человека он стремился прежде всего перевести в свою веру, а поэтому был с ним мягок, даже вкрадчив, хотя и прост. При этом он производил впечатление человека совершенно бескорыстного. Каждый, кто приближался к нему, ощущал:«Вот передо мной правитель государства, который абсолютно ничего для самого себя не желает!» Возможно, конечно, что любезность Ленина объяснялась и его чисто практическим стремлением сохранить вокруг себя полезных людей:в хорошем хозяйстве, мол, и веревочка пригодится!» Моя первоначальная осторожность или даже недоверчивость к Ленину вскоре исчезла.. Независимо от моих политических взглядов, у меня постепенно создалось лично теплое отношение к нему и готовность к сотрудничеству. Во многих позднейших разговорах и встречах я излагал ему новые проекты и идеи, которые рождались у меня во время работы, делился впечатлениями от моих поездок по стране и за границей. Некоторые из моих предложений были затем осуществлены, как, например, создание трестов из государственных предприятий, и т. д. Мне приходилось встречать много крупных людей – и до революции, и после нее, и в Россиии, и за границей. Когда я ближе подходил к ним и лучше узнавал их и в работе и в личной жизни, у меня почти всегда наступало некоторое разочарование. Старое изречение гласит: чем ближе подходить к горе, тем она кажется больше, чем ближе подходить к человеку, тем он кажется меньше. Ленин составлял одно из очень немногих исключений из этого правила. Конечно, я отнюдь не хочу сказать, что он был совершенством. Мне многое в нем было непонятно. Можно было не соглашаться ни с общими принципами его политики, ни с очень многим из его политических действий. Его публичные выступления, с их бесконечным повторением одной и той же простой мысли, казались мне однообразными и подчас тусклыми. Его статьи и книги выражали, по большей части, слишком упрощенное представление о законах общественного развития. И все же, чем ближе я его узнавал и чем чаще я его посещал, тем больше вырастал он в моих глазах. Это был крупный человек, бесконечно превосходивший своих сотрудников и соратников – среди которых, впрочем, тоже было много недюжинных людей. Он обладал теми особыми и очень редкими свойствами, которыми наделены лишь немногие и которые превращают человека в подлинного вождя. Впоследствии многое стало для меня более ясным и понятным в этой личности, и постепенно как-то «сгладились» те особенности, которые были неприемлемы в его действиях, как политического вождя предреволюционной России. Ленин глубоко верил в благодетельное влияние революции. В этом отношении он, действительно, был схож с Бакуниным. Он, на самом деле, считал себя русским «якобинцем», но марксистского толка, то есть, верующим в великую освободительную миссию рабочего класса. Но он также утверждал, что рабочий класс в своей повседневной борьбе неспособен идти дальше своих насущных нужд и что задача вождей – толкать рабочих и направлять их на путь классовой революционной борьбы. Возможно, что для этого рабочий класс должен нести жертвы, жертвовать даже целым поколением, но зато будущие поколения заживут более счастливой жизнью. Поэтому, быть может, Ленин в своих писаниях и речах был так однообразен и настойчив: он все время стремился вдалбливать свои идеи в умы рабочего класса. В личных же встречах и беседах с Лениным, я увидел перед собою настоящего вождя, активного революционера и в то же время глубокого мыслителя, высокообразованного человека, которого природа наделила всем, что нужно, чтобы руководить массами; он их знал, и знал также, что им нужно и чем можно их взять, чтобы послать их на жертвы, и даже на смерть. Он был непримирим в принципах, но склонен к компромиссам в практических вопросах. Ленин умел быть заботливым в отношении лиц, которых он почему-либо ценил или считал полезными. В общении с людьми, если он не видел перед собою политического противника, в нем всегда доминировала его человечность, и даже мягкость. Мое отношение к Ленину в результате наших встреч так переменилось, что меня даже не шокировало, когда я где-то прочел, что Луначарский, описывая образ Ленина, нашел, что его голова и лоб похожи на Сократа. В лице Ленина – особенно в его глазах – было что-то располагающее, хотя оно никак не походило на те благородно-одухотворенные лица, на которые молилась русская интеллигенция: на Герцена, Чернышевского, Льва Толстого. Его бородка не подходила к ленинской физиономии. Его легче было представить себе либо совсем без бороды, либо с бородой, растущей в беспорядке. Между тем, его бородка и усы были аккуратно подстрижены и обличали ленинскую любовь к порядку, несмотря на некоторую небрежность в его внешности и манерах. В этом ощущалось одно из противоречий Ленина: твердость, при мягкости обращения, конкретность и практицизм, как-то странно сочетавшиеся с теоретичностью и догматизмом. На Ленине был всегда один и тот же костюм темного цвета, короткие брюки в трубку, однобортный короткий пиджачок, мягкий белый воротник и поношенный галстук. У меня остался в памяти неизменный галстук – черный с белыми цветочками, немного потертый в одном месте. В одной руке он всегда держал карандаш, а пальцы другой были заложены между страницами лежавшей перед ним обычно книги, точно он сравнивал одну страницу с другой. На столе его находился блокнот и нарезанная бумага разной величины. Во время работы или разговора он писал записки, брал то ту, то другую бумажку, часто исписывая ее полностью, до самого конца. Так бывало во время заседаний и Совета Труда и Обороны, и Совета Народных Комиссаров, на которых он председательствовал. Он обыкновенно появлялся из соседней комнаты, быстро садился за стол, открывал заседания и управлял ими, как хороший дирижер своим оркестром. Все роли были предварительно разучены, так как он уже до заседания сговаривался с соответствующими представителями ведомств. По ходу прений он обыкновенно посылал записочки разным членам собрания, спрашивая их мнения или предлагая им выступить по поводу того или иного предложения; затем резко, неожиданно предлагал прекратить прения и тут же начинал диктовать постановления. Только по хитрой улыбке можно было догадаться, что у него на уме, и даже те, кто уже успел привыкнуть к его манере, так и не знали до самой последней минуты, как Ленин столкнет противников, направит прения, поведет свою игру и каково будет окончательное решение.
* * *
Очень скоро я вновь был приглашен к нему, но на сей раз не по моей инициативе. Это было в декабре 1918 года. К этому времени уже окончательно выяснилось, что «тройка» не только не принесла пользы, но еще усугубила развал. Разочарование было полное, и необходимо было вернуться к более разумным и более нормальным методам ведения хозяйства. При моей новой встрече с Лениным присутствовали Рыков и Красин. Вопрос шел о создании центральной организации для замены «тройки» в сфере лесного хозяйства. Предполагалось образовать новый «Главный Лесной Комитет», в котором мне, некоммунисту, отводилось место директора-распорядителя. В этом явно выражалось недовольство Ленина социализаторами из «тройки» – и одновременно его особое доверие ко ммне. Далее признано было необходимым привлечь к делу частных лесопромышленников и директору предоставить в этом отношении широкие права. В заключение Красин сказал: – Хорошо, Владимир Ильич, но вы ведь знаете, что для наших головотяпов нужна будет обязательно советская икона. Бывают же странные совпадения. Не успел еще Красин закончить этой фразы, как вдруг открылась дверь, через которую раньше вошел Ленин, и появился человек лет сорока, среднего роста, широкоплечий, со смуглым лицом и длинными черными усами, с ног до головы одетый в кожу: высокие кожаные сапоги, кожаные брюки, кожаная куртка, доверху застегнутая, и кожаный картуз. Медленной, тяжелой походкой он прошел через комнату, не говоря ни слова, не снимая картуза с головы. Это был Сталин. Впоследствии я часто вспоминал об этом первом впечатлении. Два вождя, два стиля – Ленин с его обаятельной настойчивостью и Сталин с замкнутой манерой, в которой доминирует именно воля. Красин сразу предложил его в председатели Комитета, и Сталин был тут же утвержден. Правда, Рыков запротестовал было против его кандидатуры, заявляя, что Сталин не подходит для этой работы, но ему пришлось уступить. Впрочем, дней через пять Сталин выехал на южный фронт, и на его место, в качестве коммунистического председателя Главного Лесного Комитета, был назначен Ломов, под руководством которого и протекала моя работа в последующий период. После заседания, перед моим уходом, Ленин сказал мне: – Вам незачем обращаться ко мне через третьих лиц. Вы можете звонить непосредственно Фотиевой. Когда у вас будет что-нибудь серьезное, я вас буду принимать. 27 декабря 1918 года опубликованы были оба декрета, подготовленные упомянутым совещанием у Ленина: один – об организации Главного Лесного Комитета, а другой – о реформах в лесном хозяйстве. В течение нескольких лет, начиная с 1919 г. и до самой смерти Ленина (с перерывами во время первой и второй болезни), я довольно регулярно, раза по два в месяц, являлся к Ленину и в Совет Труда и Обороны, причем довольно часто он изъявлял желание видеть меня отдельно, до заседания. Такие свидания имели место накануне заседаний СТО в рабочем кабинете Ленина. Характерно, что никогда мне не приходилось его ждать больше двух-трех минут. Эти беседы настолько были мне приятны, успокоительны и бодрящи, что я стал ожидать их с нетерпением. Они служили мне стимулом в моей нелегкой работе. На заседаниях Совета Труда и Обороны обыкновенно выступали представители ведомств, и нас, спецов, просили высказываться по предложению народного комиссара ведомства, в котором мы работали. Не в пример этому, Ленин часто обращался ко мне непосредственно, спрашивая: – А теперь, что вы, товарищ Либерман, скажете по этому вопросу? Это настолько вошло в обычай, что, когда по отдельным вопросам я обращался к Рыкову или Красину, они часто мне говорили: «Лучше вы сами об этом поговорите с Ильичем: он к вам прислушивается». Во время моих свиданий с Лениным часто открывалась дверь, и показывалась грузная женская фигура. Это была Н. Крупская. Она медленно, бесшумно проходила через комнату, своими большими, немного выпуклыми глазами поглядывая в сторону Ленина, но не произнося ни слова. Наши беседы касались конкретных деловых вопросов, но иногда они выходили за рамки моей непосредственной работы и затрагивали проблемы политики и экономики. Я еще вернусь к этим встречам в других главах моей книги, но сейчас хотел бы остановиться на нескольких особенно характерных фактах. Весьма своеобразной была атмосфера заседаний высшего органа управления Советской России. При всех попытках управляющего делами Совнаркома и СТО (сперва Бонч-Бруевича, а затем Горбунова) придать этим заседаниям некоторую официальность, приличествующую учреждению, которое в других странах именуется «кабинетом министров», – достигнуть этого не удавалось. На самом деле, когда заседание открывалось, мы всегда чувствовали, что это скорее похоже на собрание революционного комитета подпольной организации – нам, долголетним участникам таких собрраний, столь хорошо знакомое. Во-первых, многие из комиссаров оставались в пальто или шинелях, а, большей частью, в кожаных куртках; некоторые, в зимнее время, сидели в валенках и в толстых шерстяных свитерах. Когда являлся Цюрупа, который все время болел, он чаще всего оставался в полулежачем положении, положив ноги на другое кресло. Многие занимали места не вокруг стола, а на стульях, расставленных в беспорядке по всей комнате. Только Ленин всегда чинно и аккуратно занимал кресло, предназначенное для председателя; возле него садилась его секретарша Фотиева. Когда народные комиссары или их заместители брали слово, это мне напоминало заседания комитета социал-демократической организации, на которых представители районных комитетов делали свои очередные доклады, а председатель часто пытался улаживать недоразумения между отдельными представителями районов. Несомненно, вся «головка» представляла тогда тесную семью, и чувствовалось, что Ленин не только председатель, но и признанный глава, к которому все обращаются в трудные минуты. Комиссары грызлись между собою в своей повседневной работе, но здесь Ильич имел последнее слово, и все одинаково уходили успокоенные, словно это были споры между несовершеннолетними, за которых в конечном счете все вопросы решают их родители. Принципиальных споров я никогда не слышал: все вращалось вокруг того, как лучше и правильнее осуществить то или иное мероприятие. Возможно, что это было результатом того, что советская система государственного управления предусматривает, наряду с советскими учреждениями, и компартию, в Политбюро которой все принципиальные вопросы решаются, а затем уже переходят в СНК или СТО для формального проведения. В это время Политбюро состояло из Ленина, Троцкого, Зиновьева, Каменева и Свердлова, а заместителями были Дзержинский и Рыков. На повестку Совнаркома и СТО попадали лишь те вопросы, которые предварительно обсуждались и решались в партии. Однажды мне пришлось присутствовать в Совете Труда и Обороны, когда обсуждение одного из вопросов, связанных с моей деятельностью, неожиданно бросило мрачный свет на некоторые особенности политического положения того времени. Шла речь о том, какими средствами усилить заготовку дров в прежних государственных лесах. В них издавна организовано было правильное хозяйство, руководителем которого являлась довольно многочисленная группа лесничих, получивших специальное образование в лесных институтах; каждый из них управлял отдельным районом или участком. В России их насчитывалось несколько десятков тысяч человек. На каждом участке имелись свои рабочие, скот и инструменты. У лесничих были хорошо налажены хозяйственные отношения с местным крестьянством. Новой советской власти казалось вначале, что достаточно отдать распоряжение этим государственным служащим, и лес появится на пристанях, станциях и в городах. Однако, глубокая разруха захватила и эту область хозяйства, и здесь тоже все остановилось. Сперва было издано постановление, что в государственных лесах каждый из окрестных мужиков обязан заготовить и вывезти по пяти кубических саженей дров. Но вместе с тем встал вопрос, как быть с лесничими и чего требовать от них. Нужно сказать, что лесничие были в глазах новой власти частью той саботирующей интеллигенции, с которой тогда расправлялись беспощадно. На заседании СТО при обсуждении этого вопроса участвовал и представитель «принудительного ведомства», председатель ВЧК, Феликс Дзержинский. Он предложил в целях уравнения и справедливости: во-первых, сделать лесничих лично ответственными за выполнение окрестными крестьянами их нормы; во-вторых, потребовать и от лесничих исполнения той же повинности, что и от крестьян, т. е. каждый лесничий обязан был сдавать те же пять кубических саженей дров. На заседании раздались голоса, что лесничие-интеллигенты, не привыкшие к тяжелому физическому труду, и что нельзя их принудить к этой повинности. На это Дзержинский возразил, что пора ликвидировать неравенство между крестьянами и лесничими. – А кроме того, – закончил Дзержинский, – если крестьяне не сдадут леса, то лесничие, ответственные за это, должны быть расстреляны. Когда будет расстрелян десяток-другой, они примутся за дело серьезнее. В зале заседания почувствовалось замешательство… Но затем Ленин сразу же прекратил прения и предложил голосовать предложение Дзержинского: – Кто против? Никто не решился голосовать против Ленина и Дзержинского. Предложение было принято автоматически. Но тут Ленин предложил пункта о расстреле не записывать в протокол. Насколько мне помнится, вскоре, действительно, произошли расстрелы каких-то лесничих. Это заседание произвело на меня потрясающее впечатление. Я знал, конечно, что по всей России идут массовые казни. Но тут я сам присутствовал при том, как в пять минут решена была судьба десятков ни в чем неповинных людей. Было ясно, что когда, через неделю-другую, жертвы будут казнены, их смерть ни на йоту не подвинет дела вперед; это страшное решение вытекало из чувства мести и озлобленности. Я вспомнил, как в частных разговорах некоторые из участников этого заседания прежде говорили мне, что русская революция не повторит кровавых ошибок французских якобинцев и не будет проливать невинной крови: она совершилась на сто пятьдесят лет позже, она – революция рабочих, которые сами вечно страдали от несправедливости, и она не допустит нового произвола… Увы, каждая революция имеет свою особую логику и свои собственные законы! Когда я выходил из этого заседания в самом подавленном настроении, ко мне подошел шофер Ленина и сказал: – Вы товарищ Либерман? Я шофер Владимира Ильича. Он поручил мне доставить вас домой, вы нездоровы. Действительно, дело было зимой, я кашлял во время заседания. И вот, усаживаясь в кремлевский автомобиль, я все думал о том, как легко принимаются решения о расстреле десятков невинных людей в назидание другим, и как в то же время Ленин позаботился, чтоб меня доставили домой в автомобиле, так как я был простужен. Не меньшее впечатление произвел на меня другой факт такого же порядка: расстрел Тихвинского. Это был старый большевик, член боевой большевистской организации, однокашник Ленина, Красина, Кржижановского, друг Елизарова, мужа сестры Ленина. Он ушел от большевиков и всецело погрузился в химию, которая, вероятно, была его призванием. В молодости он заведывал химической лабораторией по выработке взрывчатых веществ для боевой организации, действовавшей при ближайшем участии Сталина и Красина. Все «бывшие» большевики занимали после переворота привилегированное положение. Они находились в личном контакте с «головкой»и, хотя и не принимали активного участия в «новом строительстве», все же были «своими людьми». Тогдашние властители задавали им со слегка саркастической улыбкой вопрос о том, когда же, наконец, эти блудные сыны возвратятся в лоно партии. Во главе этих временных отщепенцев стоял Максим Горький; среди них были Лежава, Базаров, Рожков, Старков, Малченко, Кржижановский и Тихвинский. Возмущаясь экспериментами своих бывших друзей, эти люди в то же время не считали себя по другую сторону баррикад и потому часто выступали в качестве посредников и защитников всех бесправных. В какой-то мере они служили связующим звеном между новой властью и теми, кто ее не принимал или колебался в ее признании. Арест Тихвинского был первым громом, грянувшим над этой группой; однако, все были уверены, что это случайное явление и что у нас все пойдет не так, как во Франции, где революция уподобилась чудовищу, пожиравшему своих собственных детей. Так как Тихвинский был арестован в Петрограде, Горький немедленно отправился к Зиновьеву, главе Петроградского Совета, затем он поехал к Ленину. В одно тусклое зимнее утро я зашел к Красину, от которого только что вышел Горький, а до него известный с. д. Крохмаль. Впервые я увидал Красина бледным, взволнованным. – Они его убили вопреки обещанию Ленина,– воскликнул он. – Но ведь это невозможно! А, может быть, о н все знал… и революция имеет свои непреложные законы? В таком случае, куда все это нас заведет? Ведь Владимир Ильич очень любил Тихвинского, был с ним на ты… Лицо Красина вытянулось и посерело, он как будто сразу постарел. В кабинете его работали все телефоны, и я вскоре услышал, как Чека объясняла казнь Тихвинского: распоряжение Ленина, мол, пришло поздно. Конечно, это была простая отговорка, ибо такого рода расстрелы не производились без подтверждения центральных органов партии. Тогда я вспомнил слова Плеханова о том, что «Ленин выпечен из того же теста, что и Робеспьер». В своей книге «Шаг вперед, два назад», Ленин на это отвечал:«Да, якобинец, связанный с рабочим классом, и есть революционный социал-демократ». Когда Троцкий, приблизительно в то же время, приказал арестовать своего начальника флота Щ. и отдал его под суд Ревтрибунала, никто до последней минуты не допускал возможности расстрела Щ., даже в случае его осуждения. Но Троцкий настаивал на казни, как на показательном революционном акте. Революция – говорил он – расправляется со своими изменниками. Троцкий, любивший пропаганду фактами, считал, вероятно, что такой акт послужит назиданием для десятков тысяч царских офицеров, которые были им привлечены в ряды Красной Армии. Шла даже молва, будто Щ. был расстрелян под влиянием этого старого реакционного офицерства, мстившего ему за то, что он согласился стать во главе советского флота…