355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Семен Либерман » Дела и люди(На совесткой стройке) » Текст книги (страница 14)
Дела и люди(На совесткой стройке)
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 13:55

Текст книги "Дела и люди(На совесткой стройке)"


Автор книги: Семен Либерман



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 16 страниц)

Глава пятнадцатая МОЕ КОММУНИСТИЧЕСКОЕ НАЧАЛЬСТВО

Помимо Красина, моими непосредственными начальниками были ставленники коммунистической партии, которым было поручено наблюдение за тем, чтобы наше учреждение – Северолес – в своей деятельности придерживалось предначертанной партийной линии. Это были Григорий Ломов и Карл Данишевский. Ни один, ни другой не являлись крупными личностями, но они не были и простыми «массовиками». То были офицеры политической армии. Эта группа подчас бывает более показательна для понимания большого массового движения, чем его признанные вожди. Ломов, сын крупного чиновника царского правительства, принадлежал к тому молодому поколению большевиков, в котором самой выдающейся фигурой был Николай Иванович Бухарин и которое, казалось, должно было прийти на смену старой группе ленинских сверстников. Еще будучи гимназистом, Ломов встретился с Рыковым, и в 16-летнем возрасте сделался большевиком. Когда я с ним познакомился, он очень напоминал в ту пору своей юности интеллигентов-нигилистов, описанных Тургеневым. Он был предан своим идеалам и со страстью и пылом защищал принципы и теории, которые признавал правильными. Был он высокого роста, с тонкими чертами лица, высоким лбом, непослушными волосами, с угловатыми движениями, объясняемыми природной застенчивостью. Он носил маленькую бородку, желая выглядеть старше своих лет. Он оказался ко времени революции самым молодым членом коммунистического ЦК. Ломов любил хорошую книгу, театр и особенно балет. Он был горячим поклонником Бухарина, которого считал самым драгоценным бриллиантом в большевистской короне и ласкательно звал его «Бухарчик». Вместе с Бухариным голосовал он против предложения Ленина о заключении Брест-Литовского мира, считая этот мир позорным. В теории Ломов ненавидел «капиталистический режим», но в то же время питал глубокое почтение к его деятелям, в особенности к тем из них, которые вышли из либеральных профессий. Он неоднократно присылал ко мне бывших русских промышленников с записочками, что, мол, податель сего, известный хозяйственный деятель при царском режиме, хотя и буржуй, но человек честный, и надо дать ему возможность существовать. Все такие записочки кончались извинением и объяснением, почему он считает нужным это делать. Он часто подчеркивал свое отрицательное отношение к тем большевикам-выскочкам из рабочих, которые любили щеголять своей партийностью и проявляли «комчванство» на административных постах. Жил он в Кремле, но очень скромно, в двух маленьких комнатках, и мне случалось не раз заботиться о том, чтобы его детишки имели полфунта масла или сахару. Одет он был всегда очень бедно. Но однажды, когда он вернулся зимой с Урала, я его встретил в громадной шубе, к тому же не по мерке. – Григорий Ипполитович, – спросил я, – откуда эта шуба? Он смущенно ответил:

– Было очень холодно. Чека принесла мне эту шубу. Может быть, она снята с буржуя, которого они там прихлопнули. Впрочем, с Чека он всегда был в дурных отношениях, хотя в СТО высказывался о Дзержинском с большим почтением. С другой стороны, Чека его всерьез не брала. Не совсем серьезно относились к нему и коммунистические лидеры, хоть его и очень любили. На заседаниях его аргументы выслушивались подчас с улыбкой на лице. Но когда надо было поставить во главе какого-нибудь ведомства стопроцентного коммуниста или когда нужно было установить контакт с буржуазным миром, выбирали Ломова. Поэтому его и назначили председателем Главного Лесного Комитета, а впоследствии и Главного Нефтяного Комитета. Приходилось ему вести переговоры и с представителями иностранной промышленности: с главой «Стандарт Ойл»,с Детердингом и другими. Ломов говорил с ними очень мягко, и они оставались весьма довольны его обращением с ними. Он же, выходя из комнаты, часто отплевывался. Человек он был прямой, со старыми представлениями о товарищеских отношениях и о революционной морали. Я отчетливо помню, как однажды Ломов обрушился по телефону на Михаила Ивановича Калинина по личному делу одного из своих друзей. Жена весьма видного советского сановника проявила слишком много внимания к одному из восходящих тогда светил коммунизма, Я. Р. Вдруг последовало распоряжение самого Калинина либо запретить даме встречаться с Р., либо запретить Р. вход в Кремль. Услышав об этом, Ломов весь задрожал, вызвал Калинина по телефону и вне себя от ярости стал кричать: – Хоть ты и староста, но суешься куда не надо! С каких пор мы, большевики, вмешиваемся в личные дела? Все это отрыжки старого мира! Не тебе, Михаил Иванович, заниматься этим, особенно по отношению к таким заслуженным товарищам! Четверть часа после этого с Ломовым нельзя было говорить, так он был взволнован…

* * *

Ломова сменил во главе Северолеса – в 1922 году – Карл Христианович Данишевский, человек в своем роде очень интересный и оригинальный. Он был латыш, из зажиточной крестьянской семьи, и в ранней молодости должен был бежать из России, когда карательные отряды генерала Меллер-Закомельского жестоко усмиряли крестьянское движение в Латвии. Он уже тогда примыкал к самым крайним элементам своего народа, а, по стечению исторических обстоятельств, латышские революционеры в тот период почти без исключения принадлежали к большевистской фракции тогдашней социал-демократической партии. Еще совсем молодым человеком, Данишевский (партийная кличка-«Герман») был избран членом Центрального Комитета социал-демократической партии от латышей на Лондонском съезде партии в 1907 году. В течение ряда лет, работая в московской организации, он примыкал к, так называемым, «примиренцам», и, хотя время от времени он поддерживал большевиков, все же в тот период он скорее тяготел к меньшевикам. Но так как большевики очень нуждались в поддержке латвийской социал-демократии во внутрипартийной борьбе против меньшевиков, то они очень интенсивно «ухаживали» за Данишевским. Затем, после 1917 года, он быстро пошел вверх. В гражданской войне он участвовал в качестве члена Революционного Военного Совета Республики, а, кроме того, он был председателем Революционного Трибунала, который выполнял судебные и карательные функции. Данишевский принадлежал к тем коммунистам, которые выполняли сложную задачу привлечения бывших командиров царской армии к работе в Красной Армии. Эти элементы в душе были настроены антисоветски. Данишевский должен был умело обходиться с этими офицерами, убеждать их в том, что они пользуются всеми правами, что власть им доверяет. В то же время он обязан был быть всегда начеку, помня, что он имеет дело с потенциальными врагами Советской России. В своем общении с этими людьми ему приходилось иногда быть очень любезным, иногда – весьма суровым. Он часто рассказывал мне, как он принимал у себя на дому того или иного офицера, зная в то же время, что ему придется через день или два судить гостя. Данишевский одновременно был жесток и сентиментален. Он был способен за чашкой чаю спокойно рассказывать о том, сколько смертных приговоров он вынес, и тут же взволноваться из-за того, что его собаке прищемили лапку. После окончания гражданской войны он, в числе многих других вождей Красной Армии, перешел на хозяйственную работу. Не без волнения ждал я его первого появления в нашем учреждении. Я увидел перед собой стройного, чисто выбритого молодого человека, с зачесанной назад шевелюрой, с голубыми глазами, тонкими губами, с большим лбом. Он носил всегда военную форму и высокие сапоги, с которыми он расставался, лишь уезжая за границу. При первой же нашей встрече он заявил, что знает обо мне все и берет меня под свою защиту. Ему известно, – говорил он – что Чека чрезмерно усердсствовала в моем деле, но он не расхлябанный элемент вроде Ломова: он сам – Чека, ибо его функции в армии были того же рода, что и у ЧК. Он, действительно, взял меня под свое покровительство, и у нас установились добрые отношения. За время нашей совместной работы во все тяжелые для меня моменты он всегда без колебания отстаивал мою правоту. Впрочем, это не помешало ему радикально изменить свое отношение ко мне, когда я впоследствии ушел с советской службы и основался за границей. Один английский лесопромышленник, имевший дела с советскими организациями по экспорту леса, сказал тогда Данишевскому, что я остался без заработка и что он хотел бы дать мне у себя какую-нибудь работу. Он выразил надежду, ссылаясь на мои былые дружеские отношения с Данишевским, что последний не будет против этого возражать. Данишевский ответил: – Я был его другом, но теперь, если бы я мог, я бы его повесил! В этом отношении Данишевский полностью следовал большевистскому принципу:«кто не с нами, тот против нас».

Глава шестнадцатая ПОД ТЯЖЕСТЬЮ ИСПЫТАНИЙ

С начала 1925 года над моей головой начали сгущаться тучи. Отношение к, так называемым, специалистам было очень неровным за все восемь лет, протекшие с Октябрьской революции. Временами власть их преследовала, аресты производились десятками, даже сотнями, немало было и смертных приговоров. Эти взрывы репрессий сменялись затем более либеральной политикой, попытками найти почву для сотрудничества, даже предоставлением материальных привилегий. Новая политика продолжалась обычно не очень долго, и – в связи с тем или иным инцидентом или с изменением международного положения– либерализм вновь сменялся терроризмом. До 1925 года Чека, а потом ГПУ, меня щадили. Меня спасало благорасположение Ленина, влияние Красина, а также довольно значительные успехи, достигнутые, под моим руководством, в лесной промышленности и лесной торговле. Но и обо мне, как и обо всех других спецах, имелось «дело» в ГПУ; материалы собирались, обвинения накоплялись – впрок, до того момента, когда будет признано нужным взяться за меня. ГПУ давно уже точило зубы на меня, ибо никак не могло забыть и простить мне тот иммунитет, которым я пользовался, благодаря особому отношению ко мне Ленина. Руководители этого учреждения в моем лице видели, во-первых, того, кто прорывал коммунистический фронт народного хозяйства путем насаждения частного, то есть буржуазного хозяйства, в лице старых) лесозаготовителей; во-вторых, организатора сбыта советского леса за границей через «брокеров»,то есть посредников (а по коммунистическому определению – паразитов), вместо продажи его непосредственно потребителям. Где-то в архивах ГПУ сохранилось досье, из которого видно было, что, несмотря на настойчивые требования некоторых дельцов, которым удалось заручиться поддержкой кое-кого из видных, но наивных в коммерческих делах вождей английских тред-юнионов, я категорически отказался вести дела с этими господами. На бумаге предложение этих лиц казалось идеальным, так как они покупали лес как прямые потребители, контракторы, у которых рабочие, члены тред-юнионов, были участниками предприятий. Увы! Этим путем я мог бы продать лишь одну двадцатую долю нашей годовой продукции. Зато вся организованная промышленность, в лице импортеров, отказалась бы покупать наш лес, так как, по существующему торговому обычаю, импортеры покупают лишь через брокеров у производителей, которые, в свою очередь, должны торговать с импортерами, а не с потребителями. Я знаю, что жалобы на меня, в связи с моей работой через посредников, были представлены Красину, но он просил меня не обращать на них внимания. Конечно, ГПУ также не забыло и того, что путем организации смешанных лесных обществ я не только «вернул обратно старым буржуям часть их национализированного имущества, но дал им возможность вернуться в Россию и продолжать свои эксплоатационные дела...» Правда, я все это делал для блага Советского Союза, но толкование понятия «благо» – дело весьма субъективное, и сама руководящая головка часто меняла свое понимание того, что есть «благо»... … Момент сведения счетов со мной наступил в 1925 году. Ленина больше не было в живых, Красин томился между жизнью и смертью… Общий курс был взят на выпрямление линии НЭП'а влево. Пошла атака на спецов, начались процессы против заговорщиков, контрреволюционеров, хозяйственников и т. д. В этот период Советский Союз и коммунистическая партия, осуществляющая власть в стране, начали переживать глубокий кризис. Хозяйственные затруднения все обострялись, – хотя политически положение значительно укрепилось, и советской власти ничто не угрожало извне. Переживаемый кризис, в первую очередь, затрагивал проблемы идеологического порядка. Перед коммунистической партией встал во весь рост вопрос, как осуществить на деле лозунг Ленина о сотрудничестве рабочих и крестьян под эгидой рабочих. С одной стороны, необходимо было усилить социалистический сектор крупной промышленности, для чего нужны были новые капиталы. Между тем, надежды на приток их из-за границы все уменьшались, ибо концессионная политика не оправдала себя, а займы не удались. Единственной оставшейся возможностью был нажим на крестьянство, – но это ставило под удар всю теорию Ленина о блоке крестьян и рабочих. Так как Ленина, т. е. высшего для всех авторитета, уже не было, то в головке партии стали назревать политическая борьба и соревнование. В этих условиях власть решила принять крутые меры против неустойчивых элементов, и в первую очередь репрессии обрушились на спецов. Следует признать, . что спецы – как социальная группа, наиболее чувствительная к колебаниям и шатаниям своих хозяев – в это время стали сомневаться в прочности режима, и это не могло пройти незаметно для «ока революции». Тогда властью вновь был поставлен общий вопрос о том, в какой мере спецы признали советскую власть и не будет ли правильно, согласно тактике Ленина, часть этих спецов из верхушки наказать в назидание остальным. Начали искать виноватых среди спецов и устраивать показательные процессы. Несомненно, «на Шипке не все было спокойно»,и, не все обвинения были голословны. Это было время зарождения борьбы между Сталиным и Троцким, закончившейся поражением последнего. В это время некоторые коммунисты, действительно, стали думать, что неизбежны радикальные изменения в советском режиме. В связи с этим создались различные оппозиционные группировки. Часть спецов, соприкасавшихся с оппозиционерами, заразилась «уклонами», а на показательных процессах обвиняемым легко было поставить всякое лыко в строку. В октябре 1925 года, будучи в Лондоне, я получил телеграмму из Москвы от моего начальства, требовавшего моего немедленного возвращения по служебным делам. Хотя цель вызова и не была указана, я нисколько не сомневался, что дело мое плохо. В последнее время в Москве за каждым моим шагом следили очень внимательно, меня окружили сотрудниками, которым поручена была задача собрать и дополнить обвинительный материал против меня. В правление Северолеса, директором которого я состоял, был назначен некий Бреслав, бывший раньше председателем московской Чека и прославившийся своей жестокостью. О лесной промышленности он не имел понятия; сапожник по профессии, он занимался одно время своим ремеслом в Париже и знал несколько слов по-французски. Вторым членом правления назначен был венгерский коммунист Пор, бывший секретарь Бела Куна, который вместе с Куном был ответствен за все жестокости краткого периода советской власти в Венгрии. В очередную мою поездку в Лондон по делам треста, со мною, явно в качестве соглядатая, отправился Бреслав. Во время наших разъездов по Европе, он пытался расположить меня к себе, подчеркивая, что он женат на дочери генерала, бывшего губернатора, что он любит комфорт и красивую жизнь. Был он чрезвычайно неблагообразен: кривой на один глаз, без улыбки, он производил неприятное впечатление; не было никакой возможности встретить его взгляд при разговорах с ним. Второй член правления, Пор, был прямой противоположностью Бреслава: небольшого роста, юркий, рыжеволосый, с крупными веснушками на лице, он отличался изворотливостью жителя Галиции и жестокостью мадьяра. Он остался заменять меня в Москве, когда я отправился в упомянутую поездку за границу, причем мне вскоре стало ясно, что между Пором и Бреславом существовало условие, что они будут чередоваться. Между тем, они ненавидели друг друга. Каждый в отдельности пытался мне доказать в частных разговорах, что, при теперешнем курсе недоверия к спецам, для меня важно иметь опору в нем (каждый говорил за себя) и что он будет моим ангелом-хранителем. И каждый повторял, что я должен быть осторожен и не доверять другому. Оба члена правления подчеркивали в разговорах со мной, что власть мне доверяет. Я чувствовал, однако, на каждом шагу, что им поручено следить за мной, как за спецом, и, в особенности, наблюдать за моими переговорами с заграничным буржуазным миром, с покупателями леса и пр. – хотя я заметил, что в этих переговорах они скорее и легче меня шли на торговые уступки. Они находились в связи с тем московским учреждением, которому поручено было следить за спецами и сообщали ему сведения о «подозрительном поведении спецов по отношению к европейскому капиталу». Вот пример того, как можно было плести эту сеть интриг, давая превратное объяснение фактам. Продажу заготовленного советского леса мы начинали ранней весной. Мы стремились добиться возможно более высоких цен, но нам приходилось, однако, считаться с положением на лондонском рынке, который в большой степени зависел от скандинавских поставщиков. Мы продавали весной и в середине лета одну партию леса за другой, часто добиваясь очень выгодных условий. Но к концу года, когда мы должны были ликвидировать наши остатки (после того как лучшие сорта уже были проданы раньше), мы, естественно, вынуждены были соглашаться на более низкие цены, тем более, что покупатели, с некоторым риском для себя, приобретали в это время наш лес «на склад», а не для немедленного потребления. Таким образом, цена колебалась по сезонам, и знатоки лесного дела считали, что это в порядке вещей. Но упомянутые члены моего правления, а также и те органы, которые занимались слежкой за спецами, стали обвинять меня в сознательном и систематическом затягивании продажных операций до конца года для того, чтобы последние партии продавать дорогим моему сердцу английским фирмам по пониженной цене. Под влиянием этих доносов в ГПУ вспомнили вдруг о первых сделках в 1920 г. – о которых я рассказывал выше, – когда я, находясь в составе экономической делегации, телеграфировал из Лондона и просил резервировать двести тысяч шпал, прежде принадлежавших голландской фирме, для английских железных дорог. Хотя все события того времени и легко было восстановить по документам, ГПУ обвиняло меня в том, что я, мол, уже тогда состоял в тайной связи с иностранными фирмами и охранял моим ходатайством собственность иностранных капиталистов до момента, когда поворот в политике позволит мне вернуть эти шпалы их прежним владельцам. Другие обвинения были в таком же роде. К 1925 году в экономическом отделе ГПУ накопилось достаточно подобного материала против меня, была создана специальная комиссия, во главе с председателем экономического отдела Сафроновьм, «для выяснения деятельности спеца Либермана»,причем все то, что в течение восьми лет рассматривалось, как мой успех и все, что говорило в мою пользу, было теперь истолковано, как вредительская деятельность. Одновременно с телеграммой из Москвы, требовавшей моего приезда, я стал получать тревожные сведения из разных источников. Приезжавшие из Москвы предупреждали меня, что я буду немедленно арестован. Лица, которые вели против меня кампанию, действовали дьявольски коварно: в Москве они заверяли власть имущих, что я никогда не возвращусь в Советскую Россию, и в то же время, через подставных лиц или близких мне друзей, они пытались влиять на меня, чтобы я не возвращался, уверяя, что меня ждет тяжелая участь. Профессор Таль, один из самых крупных ученых в области международного права, состоявший юрисконсультом моего учреждения, приехал в это время в Лондон. Он говорил мне, со слезами на глазах, что мне угрожает тюрьма и, вероятно, расстрел, ибо несколько других спецов уже были в то время осуждены и расстреляны по аналогичным обвинениям. Мне и самому было ясно, что мне грозит такая же судьба. Мои друзья в Париже старались повлиять на меня через мою жену, умолявшую меня отказаться от поездки в Москву. После ряда бессонных ночей я принял решение поехать в Советскую Россию согласно вызову. Я очень осложнил бы свое положение, если бы отказался это сделать. В этом случае безосновательные обвинения получили бы, в глазах многих, подтверждение, и они преследовали бы меня потом в течение всей моей жизни. Моя общественная репутация была бы запятнана навсегда. Моим долгом по отношению к моей семье, к моему единственному ребенку было – вернуться в СССР и защищаться против обвинений. Мой отъезд из Лондона был назначен в 10.30 утра. Так как некоторые из моих друзей знали, почему меня вызывают в Москву, то уже в 9 часов утра моя квартира заполнилась людьми, пришедшими попрощаться со мной – быть может, навсегда – и вместе с тем попытаться убедить меня, в последнюю минуту, не ехать. Их аргументы были очень серьезны, но для меня не новы. Я все продумал и, приняв решение, не мог уже больше от него отказаться. Первым явился владелец одной большой английской фирмы, с которым у меня установились дружеские отношения. Он крепко пожал мне руку и затем сказал: – Как ни тяжело мне об этом говорить, но я считаю своим долгом спросить вас: что сделать с вашим сыном, если с вами «что-либо» случится? Хотите ли вы, чтобы он продолжал образование? Или взять его к себе и обучить работе в моей фирме? Я постараюсь заменить ему отца! Следующим явился крупный лесопромышленник, очень богатый человек, и заявил: – Жаль, что вы не мой брат, тогда я заставил бы вас не возвращаться. Но я этого силой сделать не могу, поэтому в последний раз убеждаю вас отказаться от поездки. Пока у меня есть хлеб, он будет и у вас. Но если вы поедете, вы можете быть спокойны за вашу семью. Так говорили они, один за другим. Они как бы хоронили меня, утешая меня в то же время. Их сочувствие было искренним, их аргументы были убедительны, их обещаниям хотелось верить… Впрочем, много было в этом и минутного настроения. Когда я впоследствии, отказавшись от советской службы, остался без всякой работы и обратился за помощью к последнему из упомянутых посетителей, он ответил, что, конечно, рад бы дать мне работу у себя, «но так как ваши бывшие хозяева настроены против вас, а я продолжаю с ними торговые отношения, то я, к сожалению, ничего сделать не могу»... Я уехал. Проезжая через Берлин, я повидался там со своими друзьями, старыми единомышленниками. Мы просидели вместе всю ночь. Доводы моих друзей сводились к следующему:«Спецы – это мавры, которые совершили свое дело и теперь могут уйти, иначе их насильно «уйдут»... Партийные люди, которые приобрели за это время определенный опыт, думают, что они теперь все знают сами, и поэтому спецы им больше не нужны; они начинают даже ненавидеть их;. Друзья говорили мне: – Защищаться ты не сможешь, доказывать, что ты действовал в интересах страны, будет невозможно, ибо то, что считалось правильным в эпоху военного коммунизма, стало преступным в период НЭП'а, а теперь там идет новый сдвиг влево. Власть хочет теперь показать народу и всему миру, что лишь наивные глупцы могли думать о том, что Россия постепенно перейдет к государственному капитализму. Если для доказательства этого нужно будет«укоротить на голову» нескольких наиболее видных спецов, то коммунисты это сделают, и ты, несомненно, будешь одним из этих спецов, ибо твое имя достаточно известно в Европе. Тут же один из них показал мне сведения, полученные нелегально из России и указывавшие на то, что многих спецов, принадлежавших в прошлом к социалистическим группам, нет более на прежних их постах. Друзья мои считали наивным мое представление о том, что мне удастся защищаться и доказать свою невиновность. Они находили, что я совершаю опрометчивый шаг и убеждали меня прервать свое путешествие. Я их не послушал.

* * *

Я прибыл в Москву в морозный день в конце октября 1925 г. Не было еще снега, но было холодно. Солнце ярко светило, но не грело. Поезд пришел в 3 часа дня. На вокзале меня встретил лишь мой секретарь. Он очень тепло пожал мне руку и сказал, что, быть может, видит меня в последний раз. Он передал мне, что создана чрезвычайная следственная комиссия, с нетерпением ожидающая моего прибытия. На следующее утро я явился в мое учреждение, где обычно, после каждого моего приезда, высшие, а также и менее ответственные служащие приходили меня приветствовать. Теперь они все стали сторониться меня, даже боялись поздороваться со мной, и я почувствовал себя совершенно одиноким. Самые близкие друзья лишь украдкой забегали пожать мне руку и сейчас же спешили уйти. С этого дня началось мое хождение по мукам, продолжавшееся два месяца. В поисках защиты и заступничества я сам ходил к своему начальству, старым друзьям, от одного к другому; все сочувственно жали мне руки, но ясно было, что они видят во мне человека обреченного. За год моего отсутствия в Москве произошли большие перемены. Рыков уж не был моим непосредственным начальством, он перешел в Совнарком. Кстати, все мои попытки повидать его оказались тщетными. Мне рассказывали, что один из моих бывших друзей уверил Рыкова в том, что я, якобы, ему признался, что, хотя я и не предаю интересов Советского Союза буржуям, но все же я стараюсь сохранить с ними добрые отношения, так как не верю, мол, в устойчивость режима. В связи с этим Рыков решил, что он не может взять меня под свою защиту. Между тем, это был тот самый Рыков, с которым меня связывала долголетняя дружба. К слову сказать, когда он позже попал за границу и проходил там курс лечения, мы не раз встречались с ним вечерами в ресторанах, и он часто, со слезами на глазах, хотя и с присущим ему сарказмом, говорил о волнующих его симптомах вырождения советского строя… Дзержинский и ряд его сотрудников из ГПУ стали хозяевами в Высшем Совете Народного Хозяйства. В своем кабинете я оставался, как зачумленный: никто не решался иметь со мной дело. По вечерам я сидел дома, в полном одиночестве, и никто не навещал меня, предполагая, что ГПУ следит за квартирой. Рядом с моей комнатой жили мои родители, семидесятилетние старики, которые не понимали, что со мной происходит, и которым я, естественно, ничего не рассказывал. Моя мать озабоченно смотрела на меня и терялась в догадках. Ведь в ее представлении в России было только три хозяина: Ленин, Троцкий и я. Самое страшное, мучительное во всей этой истории было то, что мне лично никакого обвинения не было предъявлено. Председатель комиссии и следователь ГПУ все время рылись в архивах, допрашивали разных лиц, наглухо закрывая двери тех комнат, куда они являлись, и обязывая допрашиваемых сохранять тайну. Со мной же они были нарочито любезны, осведомлялись о моем самочувствии и о том, надолго ли я приехал и вернулась ли со мной моя семья… Я решил составить доклад о своей деятельности, и с помощью двух секретарей я работал в течение месяца и написал докладную записку объяснительного характера в 150 страниц, в которой я коснулся всех предъявленных мне обвинений*). Этот доклад я передал ответственным должностным лицам. В нем я доказывал не только безосновательность возведенных на меня обвинений, но и полную безграмотность людей, их выдвигавших. Результатом моей записки было лишь то, что ГПУ стало затягивать мое дело, отнюдь не предполагая его ликвидировать. С каждым днем моя жизнь делалась все более тягостной и невыносимой. Я начинал уже мечтать о том, чтобы эта неопределенность как-нибудь закончилась, хотя бы даже моим арестом. В каждом стуке в дверь мне мерещился приход агентов ГПУ. Я начал свыкаться с мыслью, что мне придется покончить с собой. Я ложился спать с бритвой под подушкой, ибо я боялся, что после ареста мои нервы не выдержат и я начну признаваться в деяниях, которых я не совершал, и подписывать документы, угодные ГПУ. Это страшило меня больше всего. Среди лиц, которым я подал докладную записку, был также видный член Центральной Контрольной Комиссии Ройземан. Ройземан совершил в 1923 или 1924 году объезд советских торговых учреждений за границей и очень строго «вычистил» многих служащих. В Лондоне он проверил также деятельность моего лесного учреждения. Ему случилось, кроме того, присутствовать на каком-то собрании, где среди участников был член Палаты Общин Кенворси и др. На этом собрании говорили также о первых шагах представителей советской власти в Англии, и кто-то упомянул «эпизод со шпалами»,отметив, что этим большим успехом советская власть была обязана мне. Потому ли, что он, в отличие от деятелей ГПУ, побывал за границей и близко ознакомился с моей деятельностью, или по каким-либо другим причинам, но в Ройземане, человеке, известном своей суровостью, я встретил больше человечности, чем у многих других. После того как он прочел мою записку, у меня появилась некоторая надежда, что он не даст опорочить меня. Я только об этом и просил его.

В эти дни, быть может, самые критические в моей жизни, ко мне в учреждение пришел накануне своего отъезда за границу норвежец Притц, о концессиях которого я рассказывал выше. В свое время я много сделал, чтобы помочь созданию «смешанного общества», которое он возглавлял. Когда Притц явился теперь ко мне, перед отъездом за границу, я, цепляясь за соломинку, обратился к нему с просьбой сообщить моим друзьям в Лондоне, в каком опасном положении я нахожусь. Он мне ответил: – Г-н Либерман, вы так упорно и твердо защищали интересы Советской России против моих, что у меня нет оснований помогать вам. Моя объяснительная записка, очевидно, произвела где-то впечатление. Рыков через Ломова передал, что, хотя он и предпочитает меня не видеть, но сделает вое, что нужно… С другой стороны, следственная комиссия тоже заинтересовалась моей запиской – и тут только начались для меня настоящие пытки. Обыкновенно около полуночи раздавался звонок с приглашением такого рода:«Если вы не очень заняты, не согласитесь ли вы приехать в ГПУ, чтобы побеседовать?» – и тут же любезно предлагалось послать к моим услугам экипаж… Помню, как я отправился в первый раз, вечером, предварительно предупредив свою сестру о том, куда я еду, и прося ее не говорить старикам родителям, если я не вернусь. "Беседы» обычно происходили в маленькой полутемной комнате, после того как я проходил ряд столь же плохо освещенных длинных коридоров, под охраной солдата, вооруженного винтовкой. Я вручал пропуск, который все время оставался в руках моего собеседника. Разговор был приблизительно такого характера: – Ну-с, скажите, товарищ Либерман, вот в вашей записке на странице такой-то сказано то-то, а между тем нам представляется это дело так-то…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю