Текст книги "Юрий Трифонов: Великая сила недосказанного"
Автор книги: Семен Экштут
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 20 страниц)
Директор департамента полиции, сенатор и тайный советник Нил Петрович Зуев пришёл к выводу, что «подполковник Кулябко, по-видимому, стремился несколько расширить свою компетенцию и принял на себя выходящее из круга его прямых обязанностей – политического розыска, наблюдение за политикой в крае, в широком смысле этого слова (польское движение, военная разведка и пр.)»[268]268
Там же. С. 461.
[Закрыть]. Иными словами, честолюбивому подполковнику, женатому на сестре жандармского полковника Александра Ивановича Спиридовича, заведующего дворцовой охранной агентурой, было слишком тесно в провинциальном Киеве, и Кулябко хотел перебраться в столицу. Недоброжелатели утверждали, что своей быстрой карьерой Кулябко был обязан шурину Спиридовичу. (Они познакомились ещё во время учёбы в кадетском корпусе, затем вместе учились в Павловском военном училище. Впоследствии два «павлона» совместно служили в Киевском охранном отделении. Спиридович был начальником Киевской охранки, Кулябко – его помощником.) Наиболее подробно эту версию изложил в своих воспоминаниях жандармский офицер Александр Павлович Мартынов: «У Кулябко была, как говорится, „рука“ наверху. „Рукой“ этой был его свойственник А. И. Спиридович»[269]269
Мартынов А. П. Моя служба в Отдельном корпусе жандармов // «Охранка». Воспоминания руководителей политического сыска // http://www.hrono.ru/biograf/bio_k/kulyabko_nn.html
[Закрыть].
Сам Спиридович это отрицал: «Я никакого воздействия на движение по службе подполковника Кулябки ни на кого не оказывал; он сам пробивал себе дорогу и самоличным трудом добился всех пожалованных ему наград и повышений»[270]270
Тайна убийства Столыпина. М., 2003. С. 486.
[Закрыть].
Киевский губернатор Алексей Фёдорович Гирс дал развёрнутую и нелицеприятную характеристику начальнику киевской охранки: «На меня лично подполковник Кулябко всегда производил впечатление человека несерьёзного, легкомысленного, который любил во всё вмешиваться и всем распоряжаться ради желания выдвинуть себя и подчеркнуть свою деятельность, а вовсе не ради интересов дела. С тем же впечатлением о его деятельности я остался и после августовских торжеств, печально завершившихся злодейским делом убийства председателя Совета министров. Кулябко во всех распоряжениях администрации принимал видное участие, распоряжался народной охраной, ездил по городу и даже вмешивался в деятельность наружной полиции, что ему не было предоставлено, а всецело вверено полицмейстеру. Тем не менее его слушались по традиции и даже побаивались, как человека властного и высокомерного… К характеристике подполковника Кулябко могу добавить, что он был зазнавшийся человек, хотя и не без известной доли опыта и знания своего дела. С полицией он обращался чрезвычайно высокомерно и даже в сношениях со мной не всегда был корректен, допуская в официальных бумагах тон, неуместный в сношениях с губернатором. Не любили его и товарищи-сослуживцы, считая его человеком поверхностным в деле и грубым в личных отношениях»[271]271
Там же. С. 117, 120.
[Закрыть].
Дмитрий Богров хорошо знал своего «куратора» Кулябко, прекрасно изучил все его слабые стороны и, по словам Владимира Григорьевича Богрова, брата злоумышленника, всегда отзывался о подполковнике «как о весьма легкомысленном и поверхностном человеке»[272]272
Там же. С. 620.
[Закрыть]. Богров всё очень точно рассчитал и, сделав ставку на это легкомыслие, легко переиграл Кулябко и его прямых начальников. Он убедил подполковника в том, что в Киев якобы прибыли террористы, собирающиеся совершить покушение на Столыпина и министра народного просвещения Кассо. Это была самая настоящая мистификация: террористы существовали лишь в воображении Богрова. Соблазн схватить мифических злоумышленников с поличным был столь велик, а желание отличиться до такой степени сильным, что Кулябко, вопреки секретным инструкциям, выдал Богрову билет на торжественный спектакль в Киевском театре, где и прозвучали роковые выстрелы. Так в одной точке пространства и времени случайно пересеклись честолюбивые замыслы жандармского подполковника, дьявольский замысел Дмитрия Богрова, граничащее с преступлением попустительство высших жандармских чинов, неприязненно относившихся к Столыпину и считавших его выскочкой, – и эта историческая случайность привела к гибели «русского Бисмарка».
Крестница императора
Перед нами прошли три поколения одной дворянской семьи, три поколения служилого дворянства. Генерал-майора Панаева в течение двух десятилетий затирали и «не давали ходу» по службе: он не сделал той блестящей карьеры, на которую мог рассчитывать. Однако старый служака и ветеран Отечественной войны 1812 года, участник Бородинской битвы и взятия Парижа, не испытывал по этому поводу никаких сожалений и никогда не жаловался на судьбу. Более того, «до конца дней он оставался усердным, толковым командиром и, по свидетельствам современников, имел обыкновение поднимать за обедом тост за гибель всех врагов государя и отечества, басурманов и смутьянов»[273]273
Эйдельман Н. Я. Герцен против самодержавия. М., 1984. С. 176.
[Закрыть]. На несправедливость судьбы стали сетовать его дети, которым отец не сумел оставить никакого состояния.
22 января 1878 года Мария Николаевна Панаева, старшая дочь покойного генерал-майора, отправила военному министру генералу от инфантерии и генерал-адъютанту Дмитрию Алексеевичу Милютину пространное письмо. Это было прошение об увеличении пенсии. 3 февраля 1855 года, за две недели до собственной кончины, император Николай I вспомнил о товарище своих детских игр и подписал приказ о назначении генерал-майора Панаева исполняющим должность коменданта города Киева и Киево-Печерской цитадели. Слишком поздно! Генерал пережил государя лишь на несколько месяцев. 21 ноября 1855-го старый служака скончался на своём посту, и в прошении дочери содержится выразительная подробность: «…самая смерть постигла за подписыванием бумаг»[274]274
Дело Главного штаба Военного министерства по прошению дочери генерал-майора Панаева о пенсии // РГВИА. Ф. 400. Оп. 12. Д. 4927. Л. 16 об.
[Закрыть]. Судя по всему, генерал Панаев предчувствовал скорую кончину и спешил успокоить жену и детей относительно их будущего: «…умирая, утешал нас, что Государь Император и его честно выслуженная пенсия обеспечат нас от нищеты»[275]275
РГВИА. Ф. 400. Оп. 12. Д. 4927. Л. 1 об.
[Закрыть]. Как он заблуждался!
Генеральская пенсия была распределена следующим образом: одна её половина, а именно 430 рублей серебром в год, досталась вдове; другая её половина была в равных долях распределена между тремя генеральскими детьми. Малолетнему сыну Павлу, не достигшей совершеннолетия дочери Екатерине и, в качестве особой монаршей милости, старшей дочери Марии досталось по 143 рубля 33 копейки в год. Мария Николаевна Панаева родилась 10 июня 1819 года. Великий князь Николай Павлович, будущий император, был её восприемником от купели. Это была августейшая милость, явленная толковому офицеру капитану Панаеву. Крестница императора Николая окончила Екатерининский институт и получила диплом, дающий право преподавать в женских учебных заведениях. В течение двадцати двух лет генеральская дочка содержала себя своим собственным трудом: была домашней учительницей, классной дамой и начальницей училища для девиц. Наступила старость, а с ней – неизбежные болезни, и 1/6 часть генеральской пенсии не могла избавить Марию Николаевну от нищеты. Чтобы сократить расходы, Панаева обосновалась в уездном городе Боровичи Новгородской губернии и сняла квартиру по улице Пинской, в доме Вишнякова. Этот выбор вряд ли был случаен. Согласно послужному списку генерала Панаева в Боровичском уезде Новгородской губернии у Панаева было небольшое благоприобретённое имение – сельцо Остров и 30 душ крепостных крестьян. «Получая по 11 руб. 94 коп. в месяц, я не в состоянии нанять себе порядочной квартиры, даже в уездном городе, дрова и все жизненные потребности увеличились вдвое, так что я не в силах иметь тёплую одежду, не в состоянии даже содержать прислугу или пользоваться советами врача, так крайне мне необходимыми, не имея ниоткуда помощи, я вошла в долги, за неуплату которых потеряла последний кредит»275.
Этот вопль о помощи, адресованный военному министру Милютину, поступил в Главный штаб Военного министерства в пятницу 27 января 1878 года и был подшит к делу. Судя по всему, министру о письме даже не доложили. В эту неделю в Санкт-Петербурге кипели страсти, и чиновным особам было не до впавшей в нищету генеральской дочери, кстати, даже не упомянувшей о том, что её крестным отцом был император Николай. Как мы помним, во вторник 24 января Вера Засулич стреляла [276]276
РГВИА. Ф. 400. Оп. 12. Д. 4927. Л. 1–1 об.
[Закрыть] в генерал-адъютанта Трепова. Ещё не была завершена Русско-турецкая война 1877–1878 годов, лишь было подписано перемирие, победоносные успехи кампании не были закреплены и подтверждены за столом дипломатических переговоров, а в мире уже вновь запахло порохом. Российской империи угрожала большая европейская война. На семейном обеде в Зимнем дворце 29 января 1878-го члены императорской фамилии, по словам великого князя, Константина Николаевича, «много говорили о мерзости англичан, выбравших теперешнюю минуту, чтобы послать флот в Босфор»[277]277
Цит. по: [Милютин Д. А.] Дневник генерал-фельдмаршала графа Дмитрия Алексеевича Милютина. 1876–1878. М., 2009. С. 575 (Примечания).
[Закрыть]. Финансы страны были расстроены войной с Турцией: ежедневный расход на армию составил астрономическую цифру – 1 миллион 500 тысяч рублей[278]278
Зотов П. Д. Дневник // Русский орёл на Балканах: Русско-турецкая война 1877–1878 гг. глазами её участников. Записки и воспоминания. М.: РОССПЭН, 2001. С. 121.
[Закрыть]. Военный министр Милютин был вынужден считать каждую копейку в бюджете Военного министерства и экономить на всём, нередко прибегая к непопулярным, как бы мы сейчас сказали, мерам. Современники, к числу которых относился и генерал от инфантерии Павел Дмитриевич Зотов, обвиняли Дмитрия Алексеевича в скаредности. «К этой же категории необъяснимо скаредных явлений нужно отнести два приказа по военному ведомству: о прекращении квартирных денег вдовам убитых офицеров, через 3 месяца со дня выключки последних из списков и о выдаче квартирных денег семействам офицеров по прежним чинам их мужей, ежели бы последние в течение войны и были повышены в чинах. Ну как не совестно нашему военному министру выставлять себя так в глазах целого света?»[279]279
Зотов П. Д. Дневник // Русский орёл на Балканах: Русско-турецкая война 1877–1878 гг. глазами её участников. Записки и воспоминания. М.: РОССПЭН, 2001. С. 120.
[Закрыть]
Чиновники Военного министерства, положившие под сукно письмо Марии Николаевны Панаевой, предвидели негативную реакцию министра на её просьбу об увеличении пенсии, поэтому даже не стали докладывать ему о письме дочери всеми забытого генерала. Спустя несколько месяцев Панаева написала новое письмо, к которому приложила две почтовые марки для ответа, по 40 копеек серебром каждая. Марки, перечёркнутые крест-накрест бестрепетной рукой чиновника (дабы никто не соблазнился отклеить их и использовать в личных целях), сохранились в деле, хранящемся в РГВИА. Если учесть, что бедная женщина получала в месяц всего-навсего 11 рублей 94 копейки, эта непредвиденная и, к сожалению, напрасная трата, 80 копеек серебром, пробила в её нищенском бюджете заметную брешь. На сей раз о просьбе генеральской дочери, наряду с несколькими другими прошениями о пенсиях, было доложено министру. Ответ генерала от инфантерии и генерал-адъютанта Милютина был категоричен. Военный министр «не признал возможным повергнуть на высочайшее воззрение ходатайства о назначении добавочных пенсий»[280]280
РГВИА. Ф. 400. Оп. 12. Д. 4927. Л. 11.
[Закрыть]. 10 июля 1878 года всем просителям было официально отказано: генерал-адъютант государя не счёл необходимым доложить Александру II об их просьбах.
Прошло несколько лет. Бомбой народовольцев был убит император Александр II. На престол взошёл Александр III. Дмитрий Алексеевич Милютин был возведён в графское достоинство, получил несколько высочайших наград и вышел в отставку. Экс-министр граф Милютин прочно обосновался в своём крымском имении Симеиз, работал над воспоминаниями, справедливо полагая, что они будут востребованы будущим историком. Скончался Павел Панаев, избавив казначейство от необходимости выплачивать ему 1/6 часть генеральской пенсии. Вышла замуж Екатерина Панаева, потеряв тем самым право на свою часть отцовской пенсии. В её семье жила почти полностью потерявшая зрение 86-летняя вдова-генеральша, продолжавшая исправно получать 430 рублей серебром в год. И лишь в жизни Марии Николаевны Панаевой не произошло никаких улучшений: она перебралась в Петербург, но по-прежнему жила в нищете.
13 января 1886 года неимущая генеральская дочка направила на имя нового военного министра генерала от инфантерии и генерал-адъютанта Петра Семёновича Ванновского очередную мольбу о помощи: «…Не могу нанимать квартиру, иметь стол, прислугу, одежду, обувь, освещение и другие необходимые предметы для жизни, я принуждена была просить в долг, ибо другим способом просить я не желала, дабы не унизить честь и достоинство заслуженного генерала, я обременена долгами, потеряла кредит и жить мне нет возможности»[281]281
РГВИА. Ф. 400. Оп. 12. Д. 4927. Л. 16 об.
[Закрыть]. Мария Николаевна просила сущие пустяки: добавить к её пенсиону 286 рублей 66 копеек в год, то есть ту часть отцовской пенсии, которая освободилась после смерти брата и замужества сестры. Пожилая женщина изложила свои резоны: для казны её просьба не представит дополнительных издержек, ибо генерал честно заслужил свою пенсию, и она, его старшая дочь, не просит ничего сверх того, что положено по закону. Министр Ванновский распорядился снестись с Министерством финансов и выяснить его мнение по поводу этой просьбы. Министерство финансов ответило отказом: Панаевой уже была оказана высочайшая милость при назначении пенсии, не полагавшейся ей по закону, поэтому просить государя о новой милости нет оснований. Ход деловых бумаг был неспешен. Лишь 25 августа 1886 года из Военного министерства на имя Марии Николаевны был направлен официальный отказ в её просьбе, на следующий день доставленный по адресу: 3-я рота Измайловского полка, дом 7, квартира 27, где Панаева снимала угол. На оборотной стороне конверта с официальной бумагой была сделана надпись: «Вышеназначенная особа померла три месяца тому назад. 26 августа 1886 года». Какая горькая ирония истории! Это был день 74-й годовщины Бородинского сражения, участником которого был восемнадцатилетний артиллерии прапорщик Панаев, заслуживший в этой битве свою первую награду – Аннинскую шпагу. Дочь героя Бородинской битвы умерла в Мариинской больнице для бедных. После её смерти не осталось ничего, сохранился лишь только один официальный документ – «Вид для свободного прожительства» на территории Российской империи за № 13444, который в установленном порядке был 31 августа 1886 года препровождён в Инспекторский департамент Военного министерства и подшит к делу.
Зять генерала Панаева Николай Александрович Кулябко учёл опыт тестя и в молодых летах сменил мундир кавалерийского офицера на мундир офицера столичной полиции. Эта «перемена декораций» позволила ему получить хорошее место в столичной полиции и добиться относительной материальной независимости. Но после двадцати пяти лет беспорочной службы в офицерских чинах без каких-либо видимых причин он был фактически выброшен со службы и оставлен без куска хлеба. Мне ничего не известно о том, как бывший полицейский пристав воспринял крах своей служебной карьеры. Очевидно одно, что унизительная отставка отца так или иначе сказалась на формировании системы ценностей его сына. И дед, и отец Николая Николаевича Кулябко были профессионалами своего дела, честно служили этому делу, пытаясь сделать его как можно лучше. Именно в этом они видели долг офицера. Они до конца выполнили свой долг. Николай Николаевич сознательно избрал иную жизненную стратегию. Он стал ориентироваться не на дело или долг, а на карьеру. Для него важны были только собственные амбиции. И его двусмысленное поведение накануне покушения на Столыпина объясняется не только желанием выдвинуться, но и той обидой, той не зарубцевавшейся раной, которая была нанесена сначала деду, а затем отцу. У подполковника отдельного корпуса жандармов Кулябко, сына отставного полковника, внука генерала и потомка дворянского рода, известного с XVII века, был особый счёт – сугубо личный и не закрытый – если не к Дому Романовых, то к тем счастливцам, которые преуспели по службе больше его, к числу которых он относил Столыпина. Великий князь Александр Михайлович уже после падения самодержавия проницательно заметил: «Трон Романовых пал не под напором предтеч советов или же юношей-бомбистов, но носителей аристократических фамилий и придворных званий, банкиров, издателей, адвокатов, профессоров и других общественных деятелей, живших щедротами Империи. Царь сумел бы удовлетворить нужды русских рабочих и крестьян; полиция справилась бы с террористами. Но было совершенно напрасным трудом пытаться угодить многочисленным претендентам в министры, революционерам, записанным в шестую книгу российского дворянства, и оппозиционным бюрократам, воспитанным в русских университетах»[282]282
Александр Михайлович, великий князь. Книга воспоминаний. М.: Современник, 1991. С. 162–163.
[Закрыть].
Вот какую историю поведал мне портрет неизвестного офицера из «Русской антикварной галереи».
Глава 10
ФИЗИОЛОГИЯ СТРАХА
Однако вернёмся к прерванной нити размышлений. Свойственные героям «Нетерпения» жажда «подтолкнуть историю» и желание «учить историю» тому, с какой скоростью и по какому именно пути ей, истории, надлежит двигаться, – всё это превратилось в свою противоположность. Оскорблённое чувство человеческого достоинства толкнуло Веру Засулич на покушение против столичного градоначальника Трепова. В итоге энергичная деятельность Трепова по обустройству городского хозяйства и реформированию столичной полиции, эта деятельность, отвечающая вызовам времени и, безусловно, благотворная для петербуржцев, была грубо прервана. В переломный момент истории среди чинов Санкт-Петербургской полиции не оказалось достаточного числа профессионалов, способных играть на опережение и своевременно парировать террористические замыслы «Народной воли». В итоге император Александр II был убит накануне официального обнародования уже подписанного им чрезвычайно важного документа, впоследствии названного «Конституцией Лорис-Меликова». Вместо мощного импульса развития страны по пути либерализации самодержавия русское общество получило сильное торможение. Начавшееся царствование Александра III стало временем контрреформ, весьма болезненно воспринятых уже народившимся гражданским обществом. По-прежнему русское образованное общество не замечало причин и со страхом и изумлением наблюдало следствия.
Юрий Трифонов не только отметил этот феномен, но и едва ли не единственный из числа своих современников сумел описать непростой процесс принятия политического решения носителем верховной власти. Автор «Нетерпения» показал, что колебания императора Александра II и его непоследовательность при проведении реформ в стране – всё это объяснялось отнюдь не только слабостью характера царя, чьей-то злой волей или кознями придворной камарильи. Единства не было ни в среде либеральных бюрократов, ни в среде их антагонистов, ратующих за сохранение незыблемости самодержавной власти в России. Ситуация в стране была исключительно сложной, человеческий разум с трудом мог постичь всё противоречивое единство множества неравновесных и разнонаправленных векторов дальнейшего развития. Именно этим обстоятельством и объяснялось отмеченное Трифоновым обычное для царя «колебательное состояние» – ведь цена ошибки была исключительно высока. Один абзац из «Нетерпения» стоит нескольких монографий.
«Ах, беда была в том, что эти славные борцы за российский прогресс сами колебались не меньше главноколеблющегося! Один из истовейших реформаторов Милютин признавался в разговоре с другим реформатором, Абазой: нет, делегаты от земств не спасут дела, когда вся Россия на осадном положении. А главный либерал Валуев записывал в это же время, для себя самого, сокровенно: „Чувствуется, что почва зыблется, зданию угрожает падение“. В нужный момент, на одном из первых, сверхтайных заседаний Особого совещания, когда обсуждался проект великого князя Константина Николаевича, Валуев неожиданно заявил: „Я желал бы знать, какую можно извлечь пользу из того, что скажет по законодательному проекту представитель какого-либо Царевококшайска или Козьмодемьянска?“ Все были огорошены этим странным прыжком, этой внезапной переменой фронта, которую приписали личной неприязни Валуева к брату царя, не понимая того, что и тут проявилось бессознательное и необоримое, почти мистической силы, колебательное движение. Все колебались, все обнаруживали дрожание колен, и даже столп охранительной партии, надежда Победоносцева наследник Александр Александрович, увы, не являл собою образец прочности. <…> Невозможность уступить, „пойти навстречу чаяньям русского общества“ заключалась для царя ещё и в том, что выходило, будто он оробел, поддался угрозам подпольных людишек. Для обыкновенной царской гордости это было совсем уж insupportement (невыносимо – франц.). Да и попросту, как для всякого мужчины, оскорбительно»[283]283
Трифонов Ю. В. Нетерпение. Повесть об Андрее Желябове. М., 1988. С. 261–262, 263.
[Закрыть].
В начале 1970-х годов эти рассуждения звучали исключительно злободневно и были способны вызвать весьма прозрачные аллюзии с современностью. Разумеется, речь не шла да и не могла идти ни о каких аналогиях между Александром II и Никитой Хрущёвым или Леонидом Брежневым: столь несоизмерим был уровень их происхождения, воспитания, образованности. Однако напрашивалось сравнение совсем в иной плоскости. Пятнадцать лет, отделявшие смерть Сталина от ввода советских войск в Чехословакию, изобиловали примерами колебания генеральной линии партии: правящая партия никак не могла выработать единую точку зрения на культ личности Сталина, то разоблачая этот культ, то пытаясь подвергнуть пересмотру эти разоблачения. Трифонов был первым и едва ли не единственным мыслителем, посмотревшим на современную ситуацию в большом времени истории. Возможно, что именно непоследовательность коммунистической партии в деле преодоления культа личности заставила Юрия Трифонова задуматься о непоследовательности царя-реформатора в деле проведения реформ в Российской империи. Однако этот посыл автора «Нетерпения» не был воспринят его современниками. Русская интеллигенция – как шестидесятники XIX века, так и шестидесятники XX века – плохо представляла себе всю сложность и многомерность проведения любых реформ и государственных преобразований. Картина мира русской интеллигенции была чёрно-белой, линейной и плоской. Ни о какой объёмности речь не шла. И поэтому простые, быстрые и радикальные решения всегда казались панацеей от всех бед, а колебания верхов служили пищей для анекдотов, но не были поводом для размышлений. Трифонов был первым, кто не только зафиксировал феномен «колебательного состояния» власти, но и обстоятельно изучил феномен страха в России – будь то страх властей в ожидании очередного покушения народовольцев на царя или страх обывателей перед правительственным или революционным террором.
Страх – это системообразующая категория русской жизни. «Жизнь непоправимо менялась. Страх становился такой же обыкновенностью Петербурга, как сырой климат. Нужно было привыкать»[284]284
Трифонов Ю. В. Нетерпение. Повесть об Андрее Желябове. М., 1988. С. 262.
[Закрыть]. Осмыслив страх как универсальную философскую категорию и оттолкнувшись от этого понимания, Юрий Трифонов по сути сформулировал оригинальную концепцию отечественной истории. Вся русская история не только Петербургского, но и, тем более, советского периодов была постигнута им как история чувства страха в его различных ипостасях. Именно об этом самая известная повесть писателя «Дом на набережной» (1976).
«Дом на набережной» был написан и опубликован в то время, когда любое упоминание о репрессиях времен культа личности находилось под строжайшим запретом, однако Трифонов мастерски сумел художественными средствами передать гнетущую обстановку сталинской эпохи. Он сделал это столь филигранно, что с формальной точки зрения цензуре не к чему было придраться, и повесть была напечатана в журнале «Дружба народов». С одной стороны, в повести почти не говорится о непосредственных жертвах террора, хотя они и присутствуют на периферии повествования (арестовывают и отправляют в лагерь дядю Вадима Глебова, увольняют из института, где учится Глебов, преподавателей; выселяют из Дома на набережной семью автора повести), с другой стороны – читатели получают адекватное представление о времени всеобщего страха. В этой повести слово «страх» упоминается семнадцать раз, «ужас» – двадцать раз. Прилагательное «страшное» используется четырнадцать раз, и лишь один раз употребляется ключевое слово «террор». Страх – это главный герой книги, а сам Дом на набережной – лишь материализованное и локализованное в пространстве воплощение былого страха.
Михаил Андреевич Суслов, секретарь ЦК КПСС и главный идеолог партии, разрешил напечатать эту повесть на журнальных страницах, причём как само его решение, так и его мотивировка оказались совершенно непредсказуемыми. Суслов сказал, что «это правда, все мы так жили»[285]285
Цит. по: Шитов А. П. Время Юрия Трифонова: Человек в истории и история в человеке (1925–1981). С. 630.
[Закрыть]. Эти слова решили судьбу книги. «В цензуре поёжились и подписали»[286]286
Там же. С. 631.
[Закрыть]. Цензоры не осмелились исправить ни одной строчки. Осталось загадкой, почему чопорный, абсолютно неэмоциональный, ни разу не замеченный в проявлении обычных человеческих чувств «серый кардинал» из Политбюро, всегда рьяно стоявший на страже устоев советской власти и чистоты идеологии, познакомившись с повестью «Дом на набережной», может быть, в первый и в последний раз в своей жизни проявил непосредственную реакцию. Можно предположить лишь одно: такова была власть высокого таланта! Знаменитый режиссёр легендарного Театра на Таганке Юрий Петрович Любимов вспоминал, что по Москве немедленно поползли слухи о словах «серого кардинала» из Политбюро: «Почему не печатают эту книгу? Эту книгу надо печатать. Мы все страдали, мы все подвергались нападкам Сталина, мы все прожили этот страшный период. Печатайте эту книгу» [287]287
Там же. С. 744.
[Закрыть]. Однако очень скоро власть опомнилась, и всё вернулось на круги своя. Повесть оказалась под негласным запретом. «Дом на набережной» существовал лишь в качестве журнальной публикации. Повесть не разрешили выпустить отдельной книгой, её не включали в однотомники избранных произведений Трифонова, не вошла она и в последний прижизненный двухтомник писателя. Исключением стал однотомник «Повести», выпущенный в 1978 году издательством «Советская Россия» мизерным для того времени тиражом 30 тысяч экземпляров. (Книги «литературных генералов» выпускались миллионными тиражами.)
Все, кому довелось жить в тридцатые и сороковые годы, все без исключения испытали чувство страха. Важнейшей чертой пережитого страха была его иррациональность. Илья Григорьевич Эренбург вспоминает о первых послевоенных месяцах. «Мы как-то сидели в писательской компании, рассуждали о том о сём. Берии присвоили маршальское звание. (Это произошло 9 июля 1945 года. – С. Э.) О. Ф. Берггольц вдруг спросила меня: „Как вы думаете: может тридцать седьмой повториться, или теперь это невозможно?“ Я ответил: „Нет, по-моему, не может…“ Ольга Фёдоровна рассмеялась: „А голос у вас неуверенный…“» [288]288
Эренбург И. Г. Люди, годы, жизнь. Кн. VI // http://text.tr200.biz/knigi_klassicheskaja_proza/?kniga=336519&page=2
[Закрыть] Не существовало чётких и всем хорошо известных правил поведения, руководствуясь которыми можно было бы избежать репрессий. В жизни не существовало никаких гарантий. И это утверждение справедливо по отношению ко всем персонажам повести – реальным и вымышленным.
В «Доме на набережной» вскользь упоминается некто Лозовский: в кабинете огромной квартиры члена-корреспондента Академии наук и профессора Николая Васильевича Ганчука, живущего в Доме на набережной, была фотография этого человека с дарственной надписью. Вадим Глебов, которого недоброжелатели Ганчука попросили подробно описать профессорский кабинет, счёл за благо не упоминать о фотографии. «Тогда Лозовский был ещё в полном порядке, но Глебов проявил осмотрительность»[289]289
Трифонов Ю. В. Дом на набережной // Трифонов Ю. В. Собрание сочинений: В 4 т. Т. 2. М., 1986. С. 456.
[Закрыть]. Только очень внимательные читатели повести обратили внимание на выразительную деталь: в момент публикации повести уже мало кто помнил имя этого реального исторического персонажа. Впрочем, обо всём по порядку. Соломон Абрамович Лозовский был членом партии с 1901 года, и – за редчайшими исключениями – всегда поддерживал генеральную линию партии, чем объясняется его последующая блестящая карьера. В разные годы жизни он был генеральным секретарем Профинтерна, директором Гослитиздата, заместителем министра иностранных дел СССР, заместителем начальника и начальником Совинформбюро, членом ЦК и депутатом Верховного Совета СССР. Лозовский принадлежал к советской элите. Это его погубило. «Элита задумана была как опора власти, но она же первая и погибала, потому что то и дело попадалась под руку»[290]290
Гинзбург Л. Я. Записные книжки. Воспоминания. Эссе. СПб., 2002. С. 286.
[Закрыть]. В конце января 1949 года, в период борьбы с «безродными космополитами», Лозовский, живший в квартире 16 Дома на набережной, лишился всех своих высоких постов и был репрессирован, а 12 августа 1952 года, в возрасте семидесяти четырёх лет, расстрелян по делу Еврейского антифашистского комитета. После смерти Сталина Лозовского посмертно реабилитировали, однако сделали это под сурдинку – втихомолку, украдкой. В середине 1970-х годов его имя фактически всё ещё находилось под негласным запретом, и за исключением немногих профессиональных историков о трагической судьбе Лозовского даже очень образованные читатели знали немного. Поэтому никто не заметил допущенную автором повести неточность. Эпизод, о котором идёт речь, относится к осени 1949-го, когда Лозовский, арестованный в начале этого года, уже не мог быть «в полном порядке». Неточность можно легко объяснить. Во-первых, от художественного произведения нельзя во всём требовать скрупулёзной точности в мельчайших деталях. Повесть – это не научная монография. Во-вторых, даже те, кому довелось жить во второй половине 1940-х, плохо помнили отличие одного года от другого и нередко ошибались в датировке событий. Поэт Борис Слуцкий написал об этом феномене с афористической точностью: «Потомки разберутся, если у них будет время, желание, досуг и, как теперь говорят, бумага. <…> Эти годы, послевоенные, вспоминаются серой, нерасчленённой массой»[291]291
Слуцкий Б. А. После войны // Слуцкий Б. А. О других и о себе. М., 2005. С. 177, 180.
[Закрыть]. В середине 1970-х «разбираться» с недавним прошлым время ещё не пришло. И то, что не было позволено историкам, сделал писатель.
Поскольку основные события повести происходят во второй половине 1940-х, отмеченная автором предусмотрительность Вадима Глебова, не назвавшего имя Лозовского, получает своё художественное обоснование. В очередной раз сработала «природная глебовская осторожность, проявлявшаяся иногда безо всяких поводов, по наитию»[292]292
Трифонов Ю. В. Дом на набережной // Трифонов Ю. В. Собрание сочинений: В 4 т. Т. 2. М., 1986. С. 372.
[Закрыть]. Жизнь в коммунальной квартире ветхого двухэтажного дома, где Вадим родился, вырос и повзрослел, с детства приучила Глебова к осмотрительности («когда поднимался по тёмной лестнице, по которой следовало идти осторожно, потому что ступени были местами выбиты»), а существование в социуме лишь укрепило передавшуюся по наследству от отца фамильную глебовскую осторожность.
Отец Глебова работал мастером-химиком на старой конфетной фабрике. Он любил подшучивать над своими домашними, мечтавшими перебраться из перенаселённой коммуналки в отдельную квартиру и не скрывавшими зависти к тем, кто жил в роскошных квартирах Дома на набережной. «Да я за тыщу двести рублей в тот дом не перееду…» Лишь спустя годы Вадим Глебов уразумел скрытый смысл этой парадоксальной фразы, сказанной полушутя-полусерьёзно. «Все это было понарошке, домашний театр. А внутри отцовской природы, скрытым стержнем, вокруг которого всё навивалось, было могучее качество – осторожность. То, что он говорил, посмеиваясь, в виде шутки – „Дети мои, следуйте трамвайному правилу – не высовывайтесь!“ – было не просто балагурством. Тут была потайная мудрость, которую он исподволь, застенчиво и как бы бессознательно пытался внушать»[293]293
Там же. С. 383.
[Закрыть]. И тот, кто намеренно или безотчётно следовал этой житейской мудрости, имел больше шансов уцелеть, чем тот, кто ею пренебрегал. Впрочем, «большой террор» не щадил и самых осторожных. Рецепта выживания не существовало, поэтому страх становился всепроникающим.