Текст книги "Уинстон Черчилль (ЛП)"
Автор книги: Себастьян Хаффнер
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 11 страниц)
Один против всех
Бездеятельность для Уинстона Черчилля была личным адом. Даже в должности министра он не был никогда, или почти никогда, полностью удовлетворён своей работой и своей ответственностью, всегда несколько не знающий покоя, неутолённый и недисциплинированный, всегда склонный выйти из своих берегов, во всё вмешивающийся и берущийся всем управлять.
Тем не менее, существование в качестве министра как раз было ещё сносным. Полное неучастие в делах, отстранение от работы, вынужденная роль наблюдателя, который не может вмешиваться, были невыносимы. Пару раз в своей жизни он уже вынужден был переживать это невыносимое: ужасные двенадцать месяцев с середины 1916 до середины 1917 года, скверные два года с осени 1922 до осени 1924. Теперь он должен был в течение десяти лет жить в этой пустыне и аду (для него, Черчилля) – с 1929 до 1939 год, от своих пятидесяти пяти до своих шестидесяти пяти лет, то есть вплоть до в среднем нормальной продолжительности жизни.
Внешне его существование в эти десять лет было полностью приятным: большинству людей оно казалось бы завидным. Он жил в своём имении Чартуэлл в Кенте, которое приобрёл на свои доходы от книги «Мировой кризис», и в котором он разводил сад и постоянно что–то достраивал, частично буквально собственными руками: он изучил ремесло каменщика, одев старую фетровую шляпу, в поте лица своего воздвиг кирпич за кирпичом несколько стен и пристроек, также настаивал на том, чтобы быть принятым в профсоюз рабочих–строителей, что члены профсоюза восприняли как весьма дурную шутку. Он сажал деревья, устраивал пруды для украшения, кормил золотых рыбок, разводил экзотические виды бабочек, путешествовал, писал картины. Его дети – сын и три дочери – были уже зрелыми молодыми людьми в эти годы, и он находил время, чтобы быть для них интересным, великодушным и добросовестным, впрочем, также несколько подавляющим своим авторитетом отцом. «За эти праздники мы с тобой разговаривали больше», – заметил он при случае своему сыну Рандольфу, – «чем мой отец разговаривал со мной за всю свою жизнь». У него было много посетителей, он разговаривал о политике с друзьями и незнакомцами вплоть до глубокой ночи, говорил больше, чем слушал, пил иногда больше, чем ему было бы полезно, и курил бесчисленные чрезвычайно крепкие гаванские сигары.
Впрочем, он хотя и был праздным, но никак не был бездеятельным. Он вёл в высочайшей степени продуктивное и успешное существование журналиста и писателя. В эти годы он стал тем, кого сегодня называют колумнистом: он писал еженедельные комментарии к мировой политике, которые печатались и хорошо оплачивались в Англии и во многих других англоговорящих странах, и с полным правом – то, что выходило из–под пера Черчилля, было первоклассной журналистикой, хорошо информированной, глубоко продуманной, сильно и блестяще сформулированной и высказанной напрямик. Однако это было лишь побочной работой, хотя и главным источником доходов. Его главной работой считался большой литературный замысел. Шесть лет потребовалось для написания четырёхтомной биографии его предка Мальборо, которые выросли в колоссальную картину эпохи расцвета барокко. Эта биография после книги «Мировой кризис» – вторая вершина его литературного творчества, произведение старомодно выпячивающегося изобилия, в своей воображаемой, проходящей близко перед глазами силе заклинания и возрождения сравни одновременно появившейся тетралогии Томаса Манна «Иосиф и его братья». И поскольку он был к этому готов, он приступил к также четырёхтомной «Истории англоговорящих народов», которая впрочем, при всей светящейся красочности и занимательности, более отчётливо показывает его пределы как историка.
Для любого другого человека всего этого было бы достаточно и более чем достаточно в работе, развлечениях и в содержании жизни. Для Черчилля этого никогда не хватало, чтобы забыться. При этом ведь он был – мы почти что забыли главное – всё это время ещё и вполне активным политиком, только вот правда лишённым влияния, безуспешным политиком. В течение всех десяти лет он был депутатом в палате общин, и именно прилежным депутатом; он выступал с речами в парламенте – много речей, и среди них его величайшие; он заседал в комитетах, придавал большое значение тому, чтобы поддерживать связи в министерстве иностранных дел и в оборонных министерствах и оставаться лицом, имеющим доступ к секретной информации. Он делал парламентские запросы, вёл агитацию и устраивал заговоры: только вот всё это без существенного воздействия и без видимого успеха. Он стал безнадёжным аутсайдером, индивидуальным оппонентом, списанным со счёта общественным мнением, порвавшим со всеми тремя партиями, великим человеком вчерашнего дня, которого хотя и слушали уважительно и терпеливо, во всяком случае, с определённым эстетическим восхищением, но через которое, однако переходили к текущей повестке дня.
Что всегда занимало Черчилля – мировая история и политика Англии – шло в эти десять лет своим чередом, как если бы Черчилля вообще не существовало. Всё, что он писал или говорил, ни в малейшей степени ничего не меняло. И трудно сказать, что повергало его в более глубокое отчаяние: путь, по которому пошла мировая история – и политика Англии – и который, по его мнению, вёл к несчастью и бесчестью – или как раз то, что он ни в малейшей степени не может ничего изменить.
Видеть, как приходит беда, уже было достаточно скверно; однако не иметь возможности её отвести, оставаться бездеятельным – это пожалуй было всё же самое плохое. Да, возможно, что вынужденная бездеятельность была бы ещё хуже без ясного видения приближающейся катастрофы – которое всё же наряду с этим содержало искорку наиболее глубоко скрытой надежды, что всё же ещё раз должны увидеть, насколько он был прав, и что он ещё раз будет востребован.
В действительности ведь в Черчилле в эти десять пустынных лет неосознанно для него самого и всех других аккумулировался политический капитал, который его затем, в 1940 году, сделал военным премьер–министром, какое–то время в Англии почти всесильным, неприступным и неуязвимым. Не его блестящая юность – которая в 1940 году была изрядно забыта; не его роль в Первой мировой войне – которая всегда оставалась спорной; не его политика в первое послевоенное десятилетие – которая сама его немногим друзьям и почитателям причиняла неловкость. Исключительно ясный взгляд и стойкость одинокого предостерегающего и взывающего в пустыне тридцатых годов неожиданно дали ему затем в 1940 году репутацию человека, который единственный всегда был прав и как единственный возможно ещё сможет принести спасение.
Черчилль – также и как раз Черчилль начала тридцатых годов – совершенно не был антифашистом, скорее напротив. Он не был также врагом Германии, хотя в широких кругах немцев вплоть до сего дня его считают таковым. Он не любил Германии, как он любил Францию или Америку, однако он уважал её, даже восхищался ею в определённом смысле и был после Первой мировой войны, как и снова после Второй, целиком и полностью за то, чтобы принять Германию в западное объединение как партнера и союзника. Сначала он вовсе не имел ничего особенного против Гитлера – за исключением того, что тот своим антисемитизмом вызывал у него неодобрительное удивление. Лишь с течением времени у него развилось настоящее отвращение от жестокости и присущей этому зловещему типу хватки люмпена. В начале тридцатых об этом не было речи. Он даже тогда при случае выразил надежду на то, что если бы Англия когда–либо должна будет проиграть большую войну, как это произошло с Германией в Первой мировой, то и в ней появился бы Гитлер. А в 1932 году Черчилль был совершенно готов встретиться с Гитлером в обществе, когда он по следам похода своего предка Мальборо приехал в Мюнхен.
Нет, то, что Черчилль начиная с 1932 года и затем всё сильнее в годы 1934, 1935 и 1936 стал великим поборником вооружения Англии – и в связи с этим по необходимости великим предостерегателем в отношении вооружения Германии – имело сначала, по меньшей мере в преобладающей степени, совсем другие, впрочем не задевающие честь, однако всё же более земные, политико–тактические причины. Черчилль так сказать соскользнул в своё соперничество с нацизмом – с тем уточнением лишь, потому что он был по темпераменту противником любой политики умиротворения и потому что теперь объектом английской политики умиротворения – после партии лейбористов и Индии – стали нацисты. Возможно, что короткий личный контакт Черчилля с нацистским движением в Мюнхене в 1932 году разбудил в нём нечто глубокое и испугал его; сам воин по происхождению и инстинктам, он пожалуй распознал воинственное, так сказать, унюхал его там, где встретил. Однако непосредственно важнее было то, что Черчиллю тогда настоятельно требовался предмет, который мог бы снова привести консервативную партию в согласие с ним и открыть для него перспективы на возвращение к власти и к службе. И вопрос о вооружении обещал стать таким предметом.
Большинство консерваторов не были инстинктивными сторонниками разоружения. Пацифизм или идеология Лиги Наций были больше уделом левых; массы консерваторов в душе всегда были больше за то, чтобы сделать себя как можно более сильными и полагаться на свои собственные силы, и здоровый призыв к этим взглядам обещал упасть среди них на плодотворную почву. В действительности Черчилль с этим призывом в 1934 и в 1935 гг. некоторое время мало увеличивал своё влияние. Когда же консервативное правительство весной 1936 года – Гитлер тогда уже ввёл всеобщую воинскую повинность и оккупировал Рейнскую область – решилось, всё ещё с осторожностью, на политику вооружения и создало новую должность министра по координации по делам обороны, то Черчилль казался для этого поста подходящим, почти что неминуемым человеком. Однако Болдуин обошёл его. Он не хотел чрезмерного вооружения. И ещё он пожалуй не хотел иметь в кабинете министров белой вороны.
Для Черчилля это был тяжёлый удар. Вероятно лишь тогда к нему пришло подозрение – или понимание – того, что он окончательно утратил расположение консерваторов, что у него больше нет пути назад, что его просто больше не хотят у себя видеть. А между тем ему было уже больше шестидесяти.
Тот же 1936 год принёс тогда ещё одно ужасное подтверждение этого подозрения (или этого понимания), эпизод чрезвычайно мучительный, который молниеносно показал, насколько полностью был уже разорван его контакт с политическим миром тогдашней Англии. С ним произошло нечто такое, что давным–давно не происходило ни с ним, ни с кем–либо другим: его выступление в парламенте было сорвано криками и шиканьем.
Это случилось в связи с отречением короля Эдуарда VIII., которое Черчилль хотел предотвратить или по крайней мере отложить. Эпизод примечательный и характерный. Известна знаменитая история страстной связи Эдуарда с дважды разведённой замужней американкой – и вспоминается жестокий ультиматум, который поздней осенью 1936 года поставил Болдуин перед новым молодым королём: отказаться либо от единственной женщины, которую он когда–либо мог любить, или от короны.
Можно естественно думать что угодно о старомодных, уже тогда несколько лицемерных строгих правилах морали тогдашней официальной Англии. Однако если принять как данное и согласиться с тем, что для Англии 1936 года многократно разведённая женщина, чьи отношения с королём начались в то время, когда она ещё была замужем за другим мужчиной, ни в коем случае не была приемлема в качестве королевы, тогда также следует согласиться с тем, что Болдуин сделал единственно возможное, когда он вынудил принять быстрое решение. Чего мог ожидать Черчилль от того, что он призывал к снисхождению и ратовал за отсрочку – указывая на то, что ведь должно будет пройти по меньшей мере полгода, прежде чем в законном порядке будет решён вопрос о разводе тогдашней миссис Симпсон? Что должно было измениться за эти полгода? Моральные воззрения руководящих английских кругов? В это, пожалуй, и сам Черчилль не верил. Чувства короля? Это возможно и могло бы произойти, если бы речь шла о мимолётной любовной прихоти широкой натуры; однако Черчилль хорошо знал, что речь шла о совсем другом, глубоком и деликатном, о некоем подобном спасению, и что король никогда не откажется от женщины, которая открыла ему доступ к женскому полу, как к чуду. Так чего тогда можно достигнуть отсрочкой? Только мучения, только продолжения пытки, только невыносимого длящегося месяцы публичного копания в самом интимном, только лишь, наконец, серьёзного подрыва авторитета и опасности для монархии. Никакого сомнения, Болдуин был прав, а Черчилль был неправ.
Также никакого сомнения в том, что Болдуин действовал хладнокровно и бессердечно, а Черчилль сердечно, великодушно и по–рыцарски. Он всегда относился великодушно к делам сердечным, и кроме того он питал к своему молодому, подвергшемуся тяжелым испытаниям королю нечто вроде чувства феодальной верности вассала. Но как раз этого–то английская общественность у него и не отнимала. Она верила, что знает своего Черчилля, и именно как человека демонического тщеславия, без каких–либо колебаний, и с жаждой деятельности, который теперь, в отчаянии своего существования отстранённого от работы не будет больше отшатываться в испуге от решительных действий; и в то же время как человека вчерашнего и позавчерашнего дня, архаичного вояку, которого считали способным заново развязать не только мировую войну, но даже и английскую гражданскую войну 17‑го века, если ему дадут такую возможность. Король против парламента, а Черчилль в качестве вождя «партии короля» – такие воспоминания и опасения рождались вполне серьёзно, когда Черчилль, один против всех, вмешался в кризис отречения короля от престола. Поэтому его речь была прервана криками и на некоторое время речь шла даже о том, чтобы лишить его звания парламентария. Он стал – не только ему самому, но также его окружению стало возможно лишь в этот момент полностью ясно – совершенно чуждым инородным телом в Англии 1936 года.
Так обстояли дела, и настолько скверно уже обострились отношения между Черчиллем и политической Англией, когда в 1937 году, при непрестанном, отчаянном предупреждающем и пророческом угрожающем протесте Черчилля английское правительство ввело по отношению к Германии политику открытого сближения, которая должна была принести мир, а принесла войну.
Правительство сменилось в мае 1937 года. Болдуин после пятнадцати лет, в течение которых он единолично властвовал в английской политике, удалился от дел, с достоинством и добровольно, с почётом и окружённый лестью, а Невилль Чемберлен стал его преемником. Это не означало перемены политики, но означало полную смену её стиля. Болдуин был полным, громоздким и рыхлым по сложению, Чемберлен был сухопарым, почти тощим, костлявым, и именно тонкокостным, резким и чувствительным. И политический стиль обоих точно соответствовал их телесному облику. Оба были миротворцами, оба глубоко проникнуты убеждением, что умно дозированная уступчивость может стать неотразимым политическим оружием, более победительным и обезоруживающим, чем жёсткое сопротивление. Однако в то время как Болдуин предпочитал дела оставлять как можно дольше в состоянии неопределённости, Чемберлен со своей стороны был человеком действия, «чистильщиком» и созидателем порядка: точный, планирующий заранее, последовательно просчитывающий, резко решительный, предпочитающий действовать лучше гораздо раньше, чем слишком поздно.
Болдуин скорее избегал конфронтации с Гитлером, чем искал её. Чемберлен искал её почти сразу же. Уже осенью 1937 года он послал лорда Галифакса, ставшего позже его министром иностранных дел – того самого человека, который в должности вице–короля Индии усмирил Ганди – в Германию, чтобы достичь ясности о целях Гитлера. Уже тогда он внутренне решился уступить Гитлеру во всём, что где–либо было возможно, даже если это причинит боль многим, кого это будет касаться. Его политика мира не была мягкой; она была такой же костлявой, как он сам.
Была ли она в основе своей неверной? Был ли Черчилль, который – один против всех – в течение трёх лет проклинал политику Чемберлена и не видел в ней ничего, кроме слабоумия, слабости, позора и краха, целиком и полностью прав, а Чемберлен целиком и полностью неправ? По прошествии четверти века всеобщее мнение таково. Но в 1937, 1938 и ещё и в 1939 всеобщее мнение, в Англии по меньшей мере, было твёрдо убеждено в обратном. Причины этого всё ещё и сегодня достойны рассмотрения, чтобы отдать дань исторической справедливости.
Прежде всего: Чемберлен знал экономическое и финансовое положение Англии гораздо лучше, чем Черчилль, который эту сторону вопроса всегда хотел обойти несколько кавалерийским наскоком. Чемберлен, в течение многих лет бывший главой казначейства (и в отличие от Черчилля, гораздо более компетентным и успешным), знал, что Англия исчерпала свои резервы в мировой войне и что ещё одна мировая война, даже и успешная, приведёт к катастрофическим последствиям для экономики и финансов Англии, и тем самым также для её ставшей сомнительной роли мировой державы – что впоследствии соответственно и произошло. Даже вооружение в действительно больших масштабах было (что Черчилль никогда не желал видеть) нечто такое, чего Англия в сущности едва ли могла себе позволить. Война, мировая война была – даже если на некоторое время отвлечься от её становящейся непредвиденной гибельности – тем, чего Англия должна была избежать почти любой ценой, если она не хотела стать банкротом.
И была ли она всё же действительно неминуема? Новый подъём Германии в положение военной великой державы нельзя было больше предотвратить, в 1937 году это был свершившийся факт. Однако должна ли эта великая держава Германия всё же безусловно становиться врагом Англии? Чего в действительности хотел Гитлер? Конечно же, и колоний тоже, это было дело деликатное. Однако в основном всё же совершенно иного: Австрии, Судетов, Данцига, польского коридора, Верхней Силезии. Всё это вместе взятое естественно означало господство Германии во всей Центральной и Восточной Европе, это Чемберлен видел столь же хорошо, как и Черчилль. Однако было ли это для Англии действительно столь неприемлемо угрожающим, как это предполагал Черчилль, считая само собой разумеющимся? Если Англия сама поддержит Германию в её устремлениях, добровольно поможет во всём, чего она хочет иметь, и при этом сама как раз избежит войны на континенте, не будет ли это, по меньшей мере на некоторое время, а возможно и на довольно длительное время, «на наше время», созданием мира между Англией и Германией? И не насытит ли это саму Германию, не сделает ли её всё более и более тяжелой, ленивой и миролюбивой?
И даже если нет: с кем же тогда вступит в конфликт её всё ещё неуспокоенный «натиск на Восток» – принимая как предпосылку, что он всё ещё останется неуспокоенным? С Англией? С Францией и с Нидерландами, которых Англия разумеется никогда не оставит? Всё же нет; определённо всё же с Россией – с большевистской Россией, против которой Черчилль сам ещё менее двадцати лет тому назад хотел усиления Германии! Этого Чемберлен вовсе не хотел, он, при всём глубоко укоренившемся недоверии против Москвы, вовсе не был пожирателем комиссаров и крестоносцем, как Черчилль. Но если совершенно само по себе и без его содействия в конце концов дело должно прийти к большому столкновению между Германией и Россией – было ли бы это для Англии совершенно невыносимым? Если она, молчаливо вооружаясь и сберегая силы, будет наблюдать, чтобы в заключение в качестве арбитра уберечь проигравшего в германо–русской войне от уничтожения – то не будет ли это возможно совершенно выгодной позицией?
В заключение: с кем Черчилль хотел выстроить свои устрашения – и, если устрашения не возымеют успеха, свою военную коалицию против гитлеровской Германии? Америка была разоружена и проводила политику изоляционизма. Франция, обескровленная войной, думала о мире и безопасности ещё более трусливо, чем Англия. Россия? Потрясаемая кризисами Россия Сталина, которая как раз тогда была занята тем, чтобы погубить весь свой Генеральный штаб? И если всё это отпадало, то тогда лоскутный ковёр слабых, угрожаемых, запуганных европейских малых государств? Это же было смехотворно, это же Черчилль сам не мог всерьёз иметь в виду! Если он, непредсказуемый как всегда, как раз тогда открыл для себя Лигу Наций и коллективную безопасность, то тогда это могло ему принести пару–тройку изумлённых и нерешительных выражений симпатии со стороны левых. Чемберлен мог лишь раздражённо пожимать по этому поводу плечами. И разве впоследствии ход войны в Польше, Норвегии, Голландии, Бельгии, Югославии, Греции, в самой Франции не подтвердил его правоту?
Когда следуешь этому ходу мыслей, можно понять, что Черчилль тогда со своими предупреждениями, которые сегодня читаются столь пророческими, оставался полностью не услышанным, в то время как Чемберлен наслаждался краткой славой реалистичного и решительного миротворца, как едва ли какой другой английский политик за многие века. Следует даже удивлённо спросить, откуда Черчилль взял неслыханную убежденность, которая сделала его способным год за годом выдерживать свою полную изоляцию и поругание. Он действительно находился теперь в английском политическом мире снова, как за пятьдесят лет до этого в английской системе школьного воспитания, из которой он точно так же не мог спастись бегством: совершенно ни к чему не принадлежащий, совершенно одинокий, полностью потеряв все посты, без друзей, упрямый, внутренне скорбящий, безуспешный мятежник, который постоянно получал взбучки, и всё же снова и снова протестующее открывал рот. Ничего более от ещё более–менее с надеждой просчитываемой политической тактики, с которой он за несколько лет до того вёл ещё свою кампанию в пользу вооружения. Он знал теперь, что с каждой зловещей речью делал себя лишь всё более невыносимым. Для него самого это должно было быть жутко и внутренне изнуряющее, в качестве единственной опоры и единственной надежды иметь уверенность в надвигающейся катастрофе. Однако она у него была. И, как известно, он в этом оказался прав.
Что это было, что дало ему возможность оказаться правым? Что видел Черчилль правильно, что столь проницательный и точно рассчитывающий Чемберлен видел неверно или вообще не видел? Ответ заключается в единственном слове, в единственном имени: Гитлер.
Гитлер так сказать не входил в расчеты Чемберлена. На том месте, которое занимал Гитлер, для Чемберлена находилась некая абстракция: германский государственный деятель, который столь же трезво и рационально просчитывал возможности и интересы своей страны, как это делал в отношении своей страны Чемберлен. С таким партнером политика Чемберлена собственно не могла пойти неверно. С Гитлером в качестве партнёра у неё не было никаких шансов.
Гитлер был не только человеком, который любезности автоматически принимал за слабость и малодушие, которые приглашали дать пинка в зад. Он был человеком, желавшим войны ради самой войны – или, точнее, ради биологической революции, каковая была его истинной целью и которая становилась возможной только в войне. Он также не был государственным деятелем: он думал не в категориях государств, а в категориях рас. Интересы Германии, которые Чемберлен столь тщательно вставлял в свои расчёты, в принципе не имели для Гитлера значения, как это он часто сам говорил в конце, в 1945 году. Германия была для него инструментом, посредством которого он хотел привести в действие свои собственный вид мировой революции: уничтожение евреев, порабощение славян, выращивание новой германской расы господ.
Всё это находилось полностью вне возможностей осознания Чемберлена. Такое явление, как Гитлер, было для него полностью непонятно и собственно говоря, немыслимо. Черчилль тоже, конечно же, никогда полностью не понимал Гитлера. Однако нечто, тем не менее, он всё же постиг – достаточное для домашнего употребления. Он осознал, что Гитлер хочет войны и что любезное обхождение с ним побуждает его дать пинок в зад. Он понял, если даже сначала и постепенно, что Гитлер не был нормальным государственным деятелем, а был весьма зловещим видом революционера своего рода, для Черчилля не менее зловещим, чем большевики в 1918 году, так что он свою первобытную ненависть к Ленину и Троцкому легко смог перенести на Гитлера.
Как известно, постигают лишь то, что сами немножко имеют в себе. Черчилль бесконечно более возвышенное, человечное, благородное явление, чем Гитлер – морально и эстетически столь же далёкий от него, как замок Бленхайм далёк от мужского общежития на венской улице Мельдеманнштрассе. И всё же это никак не случайность, что оба этих человека, возвышенный и низкий, стали друг для друга судьбой. Ведь они стали дополнением друг друга. Без Черчилля Гитлер бы достиг триумфа, а без Гитлера Черчилль умер бы блистательным неудачником и анахронизмом. Оба они, ни разу не видев друг друга во плоти, маршировали, не зная этого, в течение многих лет в направлении друг к другу и затем схватились в смертельной дуэли. В определённом смысле они принадлежали друг другу – и стали навсегда составлять единое целое в истории.
И всё–таки оба этих различных мирами человека имели три общих черты: воинственное – оба были рождены для войны и войну любили; анахроническое – оба, собственно говоря, принадлежали по праву не к 20 веку, а к более древним, более ярким временам; и экстремальное – оба проходили, каждый в своём в корне ином стиле, в определённом направлении до крайних границ, чахли в зонах умеренности, где другие преуспевали, и оживали лишь там, где прочие испускали дух.
Мы ставим эти соображения на место истории политики умиротворения Чемберлена и её провала, для которой здесь нет места. Достаточно того, что она провалилась – и проваливалась тем больше, чем больше инициативы ускользало из рук Чемберлена в руки Гитлера. Это началось в сентябре 1938 года и затем продолжилось, сначала замедленно, затем всё быстрее и в конце концов с бурной и захватывающей дух поспешностью, пока, спустя двенадцать месяцев Чемберлен, едва ли осознавая это, вдруг оказался в состоянии войны с Гитлером – войны, отвести которую было целью всей его политики.
Точно в таком же темпе – сначала едва заметно, затем очень быстро и наконец стремительно – в течение 1939 года неожиданно снова восходила звезда Черчилля. Это Гитлер дал ей взойти. Летом 1939 года Чемберлен отметил в своём дневнике: «Шансы Уинстона улучшаются в той мере, в какой война становится возможностью – и наоборот».
3‑го сентября Англия объявила Германии войну. В тот же день Чемберлен пригласил Черчилля обратно в правительство. Черчилль получил свою старую должность, в которой он двадцатью пятью годами ранее вошёл в Первую мировую войну: Адмиралтейство. Штаб Адмиралтейства сигнализировал всем военным кораблям: «Уинстон вернулся» – как если бы он лишь однажды вышел за дверь.