Текст книги "Пруссия без легенд"
Автор книги: Себастьян Хаффнер
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 13 страниц)
Со своим русским союзником и своим – пусть даже более или менее символическим – сопротивлением в Восточной Пруссии, тем не менее Пруссия добилась по меньшей мере того, что её будущее не находилось отныне в руках одного только Наполеона, но в руках двоих: Наполеона и царя Александра. Для Пруссии из этого получилось немногое. От союзного договора в апреле и от обязательств восстановить Пруссию в границах 1805 года царь дистанцировался; что за дело ему было до и без того полумертвой Пруссии! Тем не менее он по долгу своей чести не мог не охранять своего малого прусского союзника от полного уничтожения и Наполеон к этому был готов, причем без большого сопротивления. Заключили сделку: каждая из высоких договаривающихся сторон обменивает так сказать одну пешку на шахматной доске на другую. Франция получает прусскую Польшу – она становится Герцогством Варшавским, образованным из областей, полученных Пруссией при последнем разделе Польши, и передается королевству Саксония – то есть практически Рейнскому Союзу. Россия обезопасила себя взамен буфером в виде уменьшенной до границ 1772 года Пруссии. Она не передавалась Рейнскому союзу, а сохраняла номинальную независимость, за которую ей следовало благодарить царя. Однако она оставалась оккупированной французами – в этом отношении царь заключил невыгодную для себя сделку, но это соответствовало соотношению сил держав. Пруссия при притязаниях великих держав должна была довольствоваться тем, что ей выпадет. Откровенно говоря, ее существование как государства было спасено еще раз; конечно же, это весьма скорбная участь.
И в этой слабой и покоренной Пруссии теперь шаг за шагом проводились в жизнь все великие планы реформирования, которые до катастрофы были всего лишь планами: освобождение крестьян; самоуправление городов; открытие доступа в офицерский корпус для горожан; уравнивание перед законом и в правах собственности на землю аристократии и буржуазии; гражданское равноправие евреев; свобода занятия промыслами; новая французская военная система; упразднение телесных наказаний в армии – кратко, вся социальная программа Французской революции. Правда, лишь социальная – ничего из области политики: никакого суверенитета народа, никакого парламента, и естественно, никакой республики. Об отречении от престола король Пруссии не помышлял. Его государство лишь должно было стать сильнее, встав на более широкую основу, и для этой цели побежденный перенял победоносную систему победителя: "демократические принципы при монархическом правлении", как сформулировал это Гарденберг.
Революция сверху, о которой до этого лишь много говорили, теперь произошла. Придя к этому уменьшенной более чем в два раза, со скудными ресурсами, тем не менее Пруссия нашла силы для внутреннего обновления. Это было огромное достижение и доказательство того, что жизнь в этом государстве еще была. Совершенно в другом виде, чем в Семилетнюю войну, но возможно более убедительно, Пруссия проявила силу в несчастье. Тогда она держалась со стиснутыми зубами; в этот раз можно было почти что так сказать: она встала со смертного ложа.
Почти. Ведь при всем уважении перед волей к жизни и перед силой обновления, которые проявили себя в реформах с 1807 по 1812 год, все же следует трезво признать, что многое из задуманного в основном осталось лишь на бумаге.
Не следует упустить из виду и нечто иное: реформы, и в особенности освобождение крестьян, нисколько не объединяли страну, а наоборот – создавали раскол. Ведь Пруссия не была королевским государством, а была она все еще юнкерским государством, и указ Штайна об освобождении крестьян был практически объявлением войны юнкерам. Однажды Фридрих Вильгельм I выразился так: "Я разрушаю власть юнкеров" – и это соответствовало смыслу реформ Штайна. Но юнкеры не могли позволить так легко разрушить их власть, ни раньше, ни теперь.
Против реформ сформировалась сильная оппозиция аристократии. Выразитель её мнения, Фридрих Людвиг фон дер Марвиц, влиятельный человек, писал так: "Штайн начал революционизировать отечество, войну неимущих против собственности, промышленности против сельского хозяйства, подвижного против стабильного". Когда же Штайн, "чужеземец" из Нассау, был в 1808 году отстранен от должности, то другой старый пруссак, генерал Йорк, тот самый, что через пять лет должен был подать сигнал к началу освободительной войны, писал: "Безрассудная голова уже растоптана; другой гад ползучий будет отравлен своим собственным ядом". Вот сколь сильным было тогда в Пруссии ожесточение, с которым реформаторы и антиреформаторы смотрели друг на друга. Двумя годами позже Гарденберг посадил Марвица в крепость как государственного изменника. Но и Марвиц в 1813 году поспешил к оружию, как предводитель конного ополчения из "своих" крестьян, которых он вооружил на свои средства и лично обучал и руководил ими. Прусские патриоты были одновременно и врагами реформ.
А в придачу раздроблены были и сами реформаторы меж собой – тонкая трещина, пока что видимая лишь как различие в нюансах, волосяная трещинка, которая однако позже расширилась до пропасти. Одни были просто прусские патриоты; другие в это время начали понемногу, еще неосознанно, становиться националистами, а именно немецкими националистами: ведь прусской нации собственно говоря не существовало. Лучше всего понять разницу можно, присмотревшись поближе к обоим знаменитым министрам-реформаторам, Штайну и Гарденбергу.
Оба были призваны на службу Пруссии с немецкого запада: Штайн из Гессена, Гарденберг из Ганновера. Но в то время, как Гарденберг на протяжении всей жизни находился на прусской государственной службе, то Штайн по сути был на ней лишь гастролером. "У меня лишь одно отечество, оно называется Германия", – писал он после своей отставки, и в том же письме еще резче: "Если Австрия сможет стать властелином единой Германии, то я с радостью поступлюсь Пруссией". Даже близко к такому Гарденберг никогда не писал – для него никогда не возникал такой вопрос: поступиться Пруссией. Различные подходы у обоих были и во внешней политике: Штайн всегда был готов принести существование Пруссии в жертву своей ненависти к французам. Если бы события развивались по его помыслам, то Пруссия бы уже в 1808 и 1809 годах из совершенно безнадежного положения снова ввязалась бы в борьбу и попыталась бы развязать всенемецкую народную войну, как в Испании или в Тироле. Гарденберг такое решительно отвергал: за это наверняка пришлось бы расплатиться существованием Пруссии! И он в 1813 году действовал с еще большей отвагой; но он выжидал, когда можно будет рассчитывать по меньшей мере на минимальные шансы на успех. До того он проводил политику приспособленчества.
Несомненно, что Гарденберг из двоих был лучшим политиком. Штайн, по характеру между Мартином Лютером и Михаэлем Кольхаасом, всегда желал пробивать стену головой и в целом как политик потерпел крах. После своей второй отставки в 1808 году (в 1806 году он уже в ярости бросал свою службу) он никогда больше не становился прусским министром. (Позже он вступил в борьбу с Наполеоном на службе у русского царя, где он однако далеко не продвинулся, и с 1815 года жил частной жизнью оскорбленного человека в своем родовом поместье в Нассау). Гарденберг, который был более искусен и гибок, впрочем в частной жизни нисколько не пуританин, как Штайн, а светский человек, кавалер и любитель хорошо пожить (подобно Меттерниху и Талейрану) в 1810 году достиг положения "государственного канцлера" – титула, которого до него не было ни у кого в Пруссии, а после него – только у Бисмарка, и оставался на этом посту до своей смерти в 1822 году. В решающем кризисе 1813 года он определял прусскую политику, практически гораздо более, чем король.
Но вернемся обратно к расколу внутри партии реформ, который персонифицировали Штайн и Гарденберг. Ранние немецкие националисты, которые тогда появились в Пруссии, носили в немецкой духовной истории известные имена: поэты Хайнрих фон Кляйст и Эрнст Мориц Арндт, философ Фухте ("Обращение к немецкой нации"), теолог Шляйермахер, генерал Гнайзенау; и довольно гротескная фигура "Отца гимнастики" Яна тоже не осталась без посмертной славы. Они олицетворяли то, что в конце 19-го века должно было стать огромной политической силой. В качестве предшественников немецкого национального движения в его историографии Германии они превратились в героев. Но нам не следует заблуждаться тем, что они в свое время были одиночками, имевшими приверженцев не более чем в кругах академической молодежи и не оказывавшими никакого реального воздействия на фактическую прусскую политику. Приписывать им и их взглядам решение о начале войны 1813 года, как это часто происходило позже, было бы компиляцией истории. Первый реальный толчок к этой войне дал скорее человек чрезвычайно противоположный, старопрусский бахвал и враг реформ генерал Йорк. И сама война была совсем не революционной народной войной, а полностью дисциплинированной государственной войной, можно еще спокойно сказать: кабинетной войной. То, что Теодор Кёрнер писал иные стихи – "Это не та война, которую желали бы короны"; "Народ восстает, буря разразилась" – возможно и "хорошо в качестве поэзии" (как заметил однажды король по поводу размышлений Гнайзенау о народной войне), но исторической правдой это не является.
Исторической правдой также не является утверждение, что Пруссия все время между 1807 и 1813 годом страстно так сказать стремилась к освобождению, и что целью, или по меньшей мере результатом реформ было стремление привлечь на свою сторону народ для освободительной войны. Целью реформ сначала было скорее из состояния поражения путем приспосабливания добиться наилучшего результата, а постепенно снова растущая готовность населения к войне происходила из совершенно другого: растущей материальной нужды, вызванной французской оккупацией и непосильных репараций, которые Наполеон требовал с покоренных стран. Пруссия для Наполеона все еще была побежденным врагом, который непозволительно отверг шанс стать товарищем по союзу. Она явно плохо вела себя, и поэтому стала она чем-то вроде козла отпущения наполеоновской Европы. Прусская повседневность времен французской оккупации гораздо меньше определялась реформами и борьбой вокруг реформ, чем голой хозяйственной нуждой.
Чтобы раздобыть 120 миллионов франков военных репараций (огромная по тем временам сумма), которые безжалостно взыскивал Наполеон, пришлось продавать государственные земли, брать кредиты под проценты, поднимать налоги; даже такое неслыханное в те времена дело, как прогрессивный подоходный налог (от 10 до 30 процентов) вынуждены были выносить некоторое время жители Пруссии. Одновременно экономику и судоходство парализовала континентальная блокада Наполеона – запрет на всю заморскую торговлю, которой он хотел поразить Англию – что привело к массовым банкротствам и безработице. Это естественно породило ожесточение и гораздо больше, чем введение реформ привело к тому, что и простой человек в Пруссии в 1813 году был более готов к войне и был яростнее в ней, чем в 1806 году. Война 1813 года была популярной, чего не было в войну 1806 года, но она не была вследствие этого народной войной еще долго. Кроме того, до последнего момента эту войну никто не предвидел – ведь кто бы мог до 1812 года предугадать, что между властелинами, которые поделили между собой мир в Тильзите, снова случится война, и кто до зимы 1812–1813 догадывался, что эта война для Наполеона принесет военную катастрофу? Вплоть до того времени Пруссия должна была с грехом пополам устраиваться в наполеоновской Европе, и она делала это, со скрежетом зубовным, без жалостливости, с определенной рассудочностью перенося удары судьбы и даже с некоторым желанием приспособиться, что выразилось в реформах.
В целом нелегко привести к общему знаменателю настроение реформенной Пруссии времен французского владычества. Нужда, притеснение, отбрасывание назад в убогие отношения, патриотическое озлобление с одной стороны; на другой стороне также повсеместно чувство "Мы еще раз выжили", радость обновления, даже надежды – которые совсем не обязательно были только надеждами на освободительную войну. "Пруссия духовными силами должна возместить то, что она физически потеряла", – заявил министр по делам религиозных культов Гумбольдт, когда в 1810 году он основывал Берлинский университет. Это не звучало воинственно. Со многих точек зрения Берлин в годы после 1806 был все еще тем же Берлином, что и в годы Базельского мира. Те же самые литературно-политические салоны, что и тогда, процветали далее, те же самые романтические поэты продолжали читать стихи. Даже чувства по отношению к французам не были столь единодушно и однозначно враждебными, какими их позже рисовали патриотические легенды. Теодор Фонтане, хотя и родившийся позже, но имевший богатую возможность в своих странствованиях по Бранденбургской марке отыскивать еще сохранившиеся свидетельства времени, в своем романе "Перед бурей" о времени в зиму 1812/13 дает весьма дифференцированную картину. К примеру, он изображает, как еще в январе 1813 года вернувшийся из военного похода в Россию офицер Рейнского Союза в одном из берлинских литературных кружков при большом одобрении читает свои заметки о битве под Бородино, в которых французский главнокомандующий играет героическую роль. Далее он продолжает: "Отношения были тогда (еще в начале 1813 года!) в Пруссии и в особенности в её столице такими своеобразными, что такое предпочтение могло быть выражено без малейшего опасения вызвать возмущение. Никто не знал, какое место он должен занять в политическом смысле, даже более того – какое место выбрать ему своим сердцем. Непосредственно перед началом войны триста наших лучших офицеров поступили на службу России, и чтобы не быть вынужденными сражаться против "заклятого врага", они находились во вспомогательных корпусах, а мы как раз этому "заклятому врагу" должны были поставлять своих братьев и родственников в равном или же удвоенном числе. Мы рассматривали себя в основном в качестве зрителей, отчетливо различая все преимущества, которые должны были вырасти для нас из победы России, и потому желали этой победы, однако были далеки от того, чтобы идентифицировать себя с Кутузовым или Воронцовым. И мы были далеки от того, чтобы желать французскому военному преимуществу, в котором мы, вольно или невольно, принимали существенное участие, каким-то образом стать легко уязвимым".
В действительности Наполеон перед началом войны с Россией в начале 1812 года во второй раз навязал Пруссии союз – "навязал", это с точки зрения Пруссии, которая предпочитала бы остаться зрителем. С точки же зрения Наполеона, он скорее дал ей шанс исправить ошибку разрыва союза в 1806 году, после чего она вину свою искупила, и все же еще из милости воспринималась в качестве младшего партнера. Чисто счастливой случайностью было то, что во время войны с Россией в 1812 году корпус генерала Йорка был поставлен лишь в качестве фланговой защиты на Балтике и таким образом избежал катастрофы Великой Армии при отступлении из Москвы. Йорк стал потом известен тем, что после этой катастрофы он 31-го декабря 1812 года в Тауроггене [48]48
48 Современный город Таураге в Литовской республике.
[Закрыть]через голову короля и правительства договорился с русским генералом Дибичем, что он выйдет из французской войны. Ни в коем случае это не означало, что он перешел на сторону России. Вскоре после этого, когда Штайн в качестве русского комиссара появился у Йорка и потребовал однозначной смены союза, то два упрямца шипели друг на друга как два кота с взъерошенной шерстью, сцепившихся друг с другом. Йорк совершенно решительно отказался пойти далее, чем военная нейтрализация его корпуса (и Восточной Пруссии под защитой этого корпуса): вопросы войны и мира должен решать король. Штайн заявил, что тогда он прибегнет к военному насилию русских войск. Йорк: тогда он объявит военный поход, и тогда Штайн увидит, где он останется со своими русскими! Это была сцена, про которую позже нельзя было прочесть ни в одном из прусских школьных учебников.
Решение о войне и мире на деле было принято не в Восточной Пруссии. Король рассматривал его, но он рассматривал его очень нерешительно и неохотно. Фридрих Вильгельм, и без того не бывший искателем приключений, был теперь чрезвычайно осторожен [49]49
49 В оригинале написано так: «… был теперь обжегшимся ребенком», что обыгрывает пословицу: «Gebranntes Kind scheut das Feuer» обжёгшись на молоке, будешь дуть и на воду.
[Закрыть]. Опыт 1807 года сильно на него подействовал. Тогда он тоже ведь был в союзе с русским царем, но царь этот только что заключенный союз в Тильзите бездумно проигнорировал, как если бы он больше его не устраивал. Фридрих Вильгельм не должен был второй раз пройти через такое! И еще он не верил в военное превосходство русских. Как ранее в мысли о нейтралитете, теперь он зубами вцепился в принцип: ни одного шага против Наполеона без прочного союза с Россией и с Австрией. Но Австрия же была все еще, как и Пруссия, официально в союзе с Наполеоном. Генерал фон Кнезебек, который в конце концов в конце февраля 1813 года прибыл в штаб-квартиру русских войск в Калише, пока имел лишь инструкции содействовать заключению перемирия.
Из этого все же получился союзный договор. Должно быть, у Кнезебека были инструкции на возможные варианты развития событий – заключить сделку в случае крайней необходимости, если русские не пойдут на посредничество. При этом вовсе не обязательно, что король явно одобрил эти эвентуальные инструкции. Их духовным творцом наверняка был не король, а Гарденберг. Гарденберг, трезво просчитывая, видел теперь в союзе с русскими, поскольку Пруссия непременно станет театром военных действий, не только больше шансов, но и меньший риск, нежели в продолжении союза с французами. После уничтожения Великой Армии русские теперь казались ему однозначно более сильными.
Король сомневался в этом. Он настаивал на том, что Наполеон один против России и Пруссии был все еще сильнее, и что в крайнем случае лишь тройственный союз России, Пруссии и Австрии может противостоять ему. Он оказался прав. Весенняя военная кампания 1813 года прошла неудачно, союзные войска Пруссии и России проиграли два сражения, и когда в июне было заключено перемирие, союз трещал по всем швам. Советники царя после поражений под Лютценом и Баутценом считали, что следует удовлетвориться успешной обороной своего государства, возобновить Тильзитский мир и отойти в пределы своих границ. Если бы это случилось, то Пруссия была бы потеряна. Во второй раз измены её Наполеон не простил бы. Летом 1813 года Пруссия была во взвешенном состоянии между жизнью и смертью. Но еще был проблеск надежды.
Проблеск надежды заключался в том, что Австрия использовала перемирие для вооруженного посредничества. Но французско-австрийские переговоры в Дрездене и последующий мирный конгресс в Праге снова поставили существование Пруссии под угрозу. А именно: Наполеон предложил там австрийскому посланнику Меттерниху всеобщий мир за счет Пруссии: Силезия возвращается обратно Австрии, Польша с Западной Пруссией возрождается как государство, Восточная Пруссия передается России, а Бранденбург вместе со столицей Берлин – Саксонии. В этом случае все бы что-то получили от войны, только вот от Пруссии ничего бы не осталось. С точки зрения Наполеона можно понять, что он хотел бы стереть с лица Земли дважды изменившую ему Пруссию, а для Австрии предлагаемый ей возврат Силезии должен был быть настоящим искушением. К чести Меттерниха, он не клюнул на приманку. Меттерних как раз не мыслил узко австрийскими интересами; чего он желал, так это восстановления европейского равновесия сил. А это, по его мнению, требовало учета прусского фактора; прежде всего он стремился к тому, чтобы Франция вернулась обратно за Рейн. Но к этому Наполеон не был готов, и поэтому переговоры потерпели неудачу. Австрия вступила в войну на стороне России и Пруссии, и это решило её исход. Под Лейпцигом, в четырехдневной "Битве народов" с 16 по 19 октября полководческое искусство Наполеона было побеждено превосходством сил союзников. Король Пруссии правильно сомневался: для чего сил России и Пруссии было недостаточно, вступление Австрии стало решающим фактором. Сила Наполеона была сломлена. Сражением под Лейпцигом исход войны был предрешен. Французская военная кампания 1814 года и тем более короткий бельгийский поход 1815 года после краткосрочного возвращения Наполеона на французский трон были всего лишь эпилогом.
Мы уделили здесь совсем немного внимания освободительной войне, о которой одной без сомнения можно было бы написать целую книгу – и много книг уже написано. Это сделано по веским основаниям. Предмет наш – это Пруссия, а освободительные войны не были прусскими войнами, каковыми были войны Фридриха Великого и также и его преемников. Они были последним актом в более чем двадцатилетней войне Европы против Французской революции и Наполеона против Европы, а в этой войне Пруссия играла лишь второстепенную роль. Непосредственными борцами против Франции были Австрия, Россия и прежде всего – Англия. Все они сражались гораздо дольше, гораздо чаще и гораздо решительнее, чем Пруссия. Пруссия дольше всех оставалась нейтральной, дважды коротко даже была союзником Франции. Её собственный странный выход на сцену в 1806–1807 годах прошел катастрофически, и полезную роль – тем не менее никак не главную роль – она сыграла лишь в последнем акте. Хотя при этом она рисковала своим существованием, она храбро сражалась и свою подорванную 1806 годом военную репутацию в определенной степени восстановила. Однако для того, чтобы стать победоносной главной силой, она все же поздно вышла на сцену, оставшись соучастником в победе, который внес свою лепту в общее дело лишь в последний момент. На Венском конгрессе, устанавливавшем в 1814–1815 годах новые границы (которые просуществуют затем примерно полстолетия), Пруссия определенно играла роль второго плана; внешне она конечно же была равноправной и равноуважаемой с четырьмя великими державами Россией, Австрией, Англией и Францией, но в действительности оставалась более объектом, нежели участником формирования их политики. Ей позволялось участвовать в обсуждениях, и всеми сторонами было признано, что она снова должна иметь такое же положение, как до неприятностей 1806 года. Однако как и где – это решали другие.
Имевший короткую жизнь прусско-русский союзный договор 1807 года еще тогда предусматривал однозначное восстановление Пруссии "в границах 1805 года". Договор 1813 года – только "в границах, подобных и равнозначных тем, что были в 1806 году". Россия теперь больше не была готова уступить Пруссии центральную Польшу – она сама ее желала. У Пруссии должны были остаться только Западная Пруссия и Позен [50]50
50 Позен = Познань.
[Закрыть], чтобы дать ей непрерывную территорию и сносную восточную границу. В качестве возмещения за потерянную Польшу Пруссия просила Саксонию, старую желанную цель Фридриха Великого, и у России не было никаких возражений. Но Австрия не забыла Семилетнюю войну, ведь она в свое время началась с попытки аннексии Саксонии Фридрихом. Она решилась на противостояние передаче Саксонии в пользу Пруссии, и какое-то время этот вопрос угрожал разрывом союза и срывом Венского конгресса. Тогда Пруссия пошла на уступки. Она не чувствовала себя достаточно сильной, чтобы настаивать на своих притязаниях на Саксонию, да и не имела к тому категоричного желания. Убеждение, что она может обеспечить свое существование только в тесном тройственном союзе с Австрией и Россией, стало в 1813 году государственным принципом и оставалось таковым на протяжении жизни поколения людей; все прочие интересы подчинялись ему.
Так что Пруссия получила свою компенсацию за потерю Польши в конце концов в том месте, где она ее никак не ожидала и где это было совсем некстати: в Рейнской области. Граница, которую там надо было защищать, все еще считалась угрожаемой; "Стража на Рейне" была незавидной задачей. Население, которое теперь отошло к Пруссии, было настолько "непрусским", насколько это возможно – в гражданском смысле, в городском; оно было католическим, долгое время привычным к церковному владычеству, а в недавнем прошлом к французскому. Английский историк Тэйлор называет уступку Рейнской области в какой-то степени злой шуткой Великих держав по отношению к Пруссии. То, что там находятся крупнейшие в Германии залежи угля и что однажды там возникнет самая крупная немецкая индустриальная область, тогда никто и представить не мог.
Пруссия вышла с Венского конгресса в поразительно изменившемся территориальном облике: она состояла из двух отделенных друг от друга массивов земли на востоке и на западе, которые выглядели на карте, как Бог-отец и Адам на известной фреске Микеланджело в Сикстинской капелле, так сказать протягивавших навстречу указательные пальцы, но не касаясь ими друг друга. Это удивительное разорванное тело государства очень подходяще символизировало не совсем удачное возрождение Пруссии, наполовину поражение, которое все еще не отставало от нее, обоюдоострый успех, с которым она вышла из великого наполеоновского кризиса, вопреки 1813–1815 годам. Она была теперь с божьей помощью снова в определенной степени значительным, в определенной степени устойчивым государством, но она не была больше старой Пруссией, дерзкой, авантюрной, свободно действующей малой великой державой, которой была ранее. Она была зависимой, встроенной в европейскую систему и зависимой от других, более сильных, отойти от которых она не отваживалась и которые даже определяли её границы – так определяли, как сама Пруссия и не помыслила бы сделать. Дикая лошадь была обуздана и шла теперь в упряжке.