Текст книги "Пруссия без легенд"
Автор книги: Себастьян Хаффнер
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 13 страниц)
Это заключение мира между королем и "сословиями" – нечто заслуживающее внимания, поскольку тем самым Пруссия в 18-м веке являла собой исключение. В других местах повсюду борьба все еще обострялась. Конечно же, мир имел свою цену. С полным правом о классической Пруссии можно сказать, что государство стояло на двух неодинаковых ногах: в городах его власть простиралась вплоть до последнего бюргера; в сельской же местности только до ландрата [30]30
30 Начальник окружного управления.
[Закрыть], который, хотя и был государственным служащим, однако всегда назначался из местной аристократии, и в определенном смысле был связующим звеном между государственной властью и властью юнкеров. Ниже ландрата король мало чего мог добиться на селе. Юнкера из своих имений сами правили как маленькие короли.
Также говорили, что прусский мир между королевской властью и юнкерством был заключен на спинах крестьян. Но если посмотреть пристальнее, для крестьян в отношении юнкерства собственно ничего не менялось. Их сыновья на практике теперь стали, как и сыновья юнкеров, военнообязанными. Это для обоих сословий было новой нагрузкой, но по прошествии некоторого времени давало и тем, и другим новое чувство самооценки и чести. В остальном же все оставалось, как и прежде. Отношения между юнкерством и крестьянами со времен колонизации были одинаковыми. Оба сословия были пришлыми на эту землю, часто уже вместе (рыцари со своим эскортом) и получали землю одновременно: рыцари – свои рыцарские имения, крестьяне – свои крестьянские хозяйства. Верно то, что крестьянские семьи должны были работать вдвойне: самостоятельно в своих собственных хозяйствах и вдобавок к этому, как барщинные в юнкерских поместьях. Так было с самого начала, и так оставалось до 19-го века. Жизнь крестьянина в Пруссии была тяжкой, как и повсюду. Однако примечательным фактом является то, что большая немецкая крестьянская война 16-го века остановилась перед колонизируемыми землями, и также то, что в 17 и в 18 веках в Бранденбурге и в Пруссии на земле не было никакой ощутимой классовой борьбы, а также никаких массовых исходов и бегства из деревни – все это разразилось лишь после неудачного освобождения крестьян при Штайне, когда из барщинных, но владевших землей крестьян часто получались свободные, но не имевшие собственности батраки. Прусская аристократия в противоположность французской, австрийской или даже польской не была городской или придворной аристократией, а была она самостоятельно работающей сельской аристократией, которую знатные особы в империи часто поэтому рассматривали как "мелких помещиков" [31]31
31 В оригинале "Krautjunker " – пренебрежительно; «травяной юнкер»
[Закрыть]или «лучших из крепких крестьян». В Пруссии не было магнатов. Симбиоз между юнкерами и «их» крестьянами был тесным, юнкер не был для крестьянина далеким анонимным эксплуататором, а напротив, лично знакомым руководителем предприятия, и в качестве такового в основном уважаемым, порой даже любимым. «Кровопийцы» тоже были; но то, что это бранное слово существовало как раз в юнкерской среде, свидетельствует о двух вещах: что были они скорее исключением, и что они порицались своими же товарищами по сословию. В целом не складывается впечатление, что социальные отношения в прусской деревне 18‑го века были для крестьян невыносимыми; в любом случае они были работоспособными. И то, что они в течение столетия были перенесены в военную сферу, показывает чувство собственного достоинства крестьянских солдат армии, которые скорее предпочитали покрыть себя славой, нежели быть продвинутыми в высшие слои общества. Достоверно известно, что прусские гренадёры на марше в битве под Лейтеном [32]32
32 Лейтен (Leuthen; совр. Лютыня в Польше), селение в Силезии, западнее Бреславля (Вроцлава), близ которого во время Семилетней войны 1756-63 войска прусского короля Фридриха II (ок. 40 тыс. чел.) 5 дек. 1757 разбили австрийскую армию (до 66 тыс.) под командованием Карла Лотарингского.
[Закрыть]пели (это всегда добрый знак, когда армия поет), а именно пели они строфы из хорала:
Скажи, что мне делать с прилежанием, что мне следует делать,
К чему меня воля твоя в моем сословии ведет.
Покажи, как мне делать это споро, потому что я должен это делать,
И если я это делаю, так сделай так, чтобы это получилось хорошо.
Вообще-то говоря, это могло бы быть весьма подходящим прусским государственным гимном. Прусское государство 18-го века не требовало от своих подданных никакого восхищения, оно апеллировало не к любви к отечеству, не к национальным чувствам, и ни к каким традициям (ведь оно их не имело), а исключительно к чувству долга. Высший прусский орден, Черный Орел, учрежденный королем Фридрихом I. в день его самокоронации, имел надпись по краю: " Suumcuique" – " Jedemdas Seine" [33]33
33 «Каждому свое» – надпись на латыни, перевод на немецкий…
[Закрыть]. Государство устанавливало задачи каждому своему гражданину, от короля до последнего подданного, и строго обязывало их выполнять эти задачи, и именно каждому сословию свою задачу. Одни должны были служить государству деньгами, другие кровью, некоторые своим умом, но все – с прилежанием. В принуждении к этим обязанностям государство было не знающим снисхождения. Во всем другом однако оно было опять либеральнее, чем любое другое государство того времени – холодной либеральностью, которая основывалась на равнодушии, что однако не делало жизнь для его граждан менее благотворной. Мы встретились с этим принципом уже при упоминании прусской политики в области эмиграции и предоставления политического убежища. «Каждому свое» – это также означало: Chacunа son gout [34]34
34 «Кому что нравится» – приблизительный перевод с французского.
[Закрыть]; что не вредит государству, в то оно не вмешивается. Крайним примером является истинная история об одном кавалеристе, который со своей лошадью занимался содомией. В Европе 18-го века вообще содомия расценивалась как настолько серьезное и ужаснейшее преступление, что повсюду она каралась суровой смертной казнью. А Фридрих Великий распорядился: «Сослать свинью в пехоту».
Можно говорить о трех великих прусских равнодушиях, из которых первое нынешние либералы считают образцовым, второе сомнительным, а третье отвратительным. Прусское государство 18‑го века было конфессионально равноправным, национально равноправным и социально равноправным. Его подданные могли быть католиками или протестантами, лютеранами или кальвинистами, иудеями, или, если они этого желали, и магометанами, для них совершенно не было никакой разницы, если они пунктуально исполняли свои обязанности перед государством. Равным образом оно было национально равноправным: не нужно было быть непременно немцем; французские, польские, голландские, шотландские, австрийские переселенцы – принимались все без различия. А когда Пруссия начала присоединять австрийские и польские области, то для него австрийцы и поляки в качестве подданных были равным образом любезны и с ними обращались так же, как и с урожденными пруссаками. И оно было социально равноправным: каждый прусский подданный был сам кузнец своего счастья. Как он справлялся со своей жизнью, было его дело. Заботились разве только об инвалидах войны и военных сиротах, да и о них не всегда. Фридрих Великий распространил исключительно равное право вплоть до последнего нищего – но именно равное право, а не социальное обеспечение. Если нищий становился разбойником, равное для всех право становилось уголовным правом. Если кто терпел неудачу в гражданской жизни, то он всегда мог еще стать солдатом. Если же и тут он не справлялся, то тем хуже для него было.
Примечательно теперь то, что эти "три равнодушия" в оценке своего времени представлялись как раз в обратном порядке, чем теперь. Пруссия не была тем, что сейчас называют социальным государством, на него никто не обижался, и это было само собой разумеющимся. В Европе 18-го века еще даже не возникла идея социального государства. Идея эта была открыта лишь в конце 19-го века, вообще-то одним позднепрусским государственным деятелем, а именно фон Бисмарком. Национальное государство также еще нигде не провозглашалось, хотя во Франции, Англии, Испании, Голландии и в Швеции оно существовало в скрытой форме. В целом грандиозная политика Пруссии в области иммиграции и национальностей не совсем выпадала из европейских рамок и расценивалась самое большее как преувеличение в целом известной всем практики. Но вот религиозная терпимость, которая царила в Пруссии, была в 18-м веке делом неслыханным и почти скандальным. В этом Пруссия в свое время была далеко впереди – в хорошем, как сегодня сказали бы большинство людей; в плохом, каково было всеобщее мнение в то время. И это тогдашнее мнение не было совсем безосновательным. Оно чутьем верно чувствовало, что прусская религиозная терпимость самое позднее при Фридрихе Великом по сути дела сведется к религиозному равнодушию, можно даже сказать – к презрению религии. Вспоминая еще раз резюме истории Пруссии Арно Лубоса, прежний отмеченный протестантством пуританизм перешел в "тенденцию свободного духа", для которого бог был мертв, а государство молча занимало его место. Так что религиозная терпимость или потеря религиозности – для своего времени прусское отношение к религии было по меньшей мере делом необычным и бросающимся в глаза, как и прусский милитаризм, и о нем нам следует еще немного поговорить, как о важнейшей характеристике классической Пруссии.
Как и многое другое в истории возникновения Пруссии, ее истоки имеют случайный характер. Помните еще старого Иоганна Сигизмунда (1608–1619), прожорливого курфюрста, о котором Фридрих Великий говорил, что лишь с него история его династии становится интересной, поскольку он приобрел большие наследства на востоке и на западе? При нем все и началось, и как раз тесно связано с западными наследствами. Юлих-Клевехские области в нижнем течении Рейна, которые унаследовал Иоганн Сигизмунд, и вокруг которых тотчас разгорелся спор (объявились и другие, конкурирующие притязания на наследство), были преимущественно кальвинистскими, и Иоганн Сигизмунд хотел переманить на свою сторону тамошних кальвинистов для поддержки своих оспариваемых притязаний. И для этого он лично перешел из лютеран в кальвинисты. Можно при этом говорить также и о религиозных мотивах; однако без сомнения решающими были политические мотивы, и при этом не следует забывать, что в 17-м веке религия и политика были неразрывно сплетены. Иоганн Сигизмунд однако не решился сделать своих бранденбургских и восточнопрусских подданных кальвинистами. Это вызвало бы непредсказуемые неприятности, а он был нестрогим властелином. Так он стал первым немецким князем, который стал отрицать господство своего вероисповедания (принцип " cuiusregio eius religio" [35]35
35 «Кто правит, того и религия» (лат.)
[Закрыть]), а Бранденбург-Пруссия стала первой страной, в которой совместное существование различных вероисповеданий стало возможным и неизбежным.
Неприятности доставляло еще и вот что: религиозная и конфессиональная терпимость для людей 17-го столетия не была делом естественным, их следовало к этому принуждать сверху. То, что государство предписывает им свою религию, к этому они были привычны; то, что оно вместо этого требует от них толерантности, терпимости к иным верованиям среди их соседей, которые были для них неверными – это заставляло людей страдать в их самых возвышенных и святых чувствах. Кальвинистским проповедникам во времена Иоганна Сигизмунда бросали камни в окна. Священникам всех конфессий бранденбургские курфюрсты и прусские короли под угрозой наказания запрещали с церковных кафедр нападать и науськивать людей на "слуг дьявола" – иноверцев. Известный берлинский пастор и сочинитель духовных песен Пауль Герхардт предпочел эмигрировать, чем подчиниться такому принуждению: вот вам мученик толерантности. Религиозная терпимость, которая нам сегодня кажется почетным титулом Пруссии, для ее подданных в 17-м веке и еще долгое время после этого, вплоть до 18-го века, была жестким принуждением, более суровым и менее понятным, чем милитаризм, налоговые тяготы и господство юнкеров.
По-иному стало лишь во второй половине 18-го века, когда христианская религия начала терять свою силу и Просвещение стало просачиваться в народ сверху вниз. Для этой перемены направления ветра духа времени Пруссия в целом со своей конфессиональной толерантностью была подготовлена наилучшим образом. Она стала классическим государством Просвещения, и никто не мог внедрить новый дух лучше, чем Фридрих Великий, который сам был вольнодумцем. Его насмешки над традиционной религией и ее учреждениями порой переходили границы вкуса. Вот к примеру, что он говорил набожному генералу Цитену, который опаздывал ко двору и оправдывался тем, что ужинал: "Ну что, Цитен, хорошо переварили тело вашего спасителя?". Теперь, наконец, толерантность в широких кругах Пруссии из чего-то насильственного и против воли принимаемого стала явлением желательным и благодарно приветствуемым. Однако одновременно нельзя не заметить, что она при этом перешла если не прямо в атеизм, то все же в религиозную индифферентность, и что чувство долга по отношению к государству стало сильнее, чем по отношению к богу.
Мы находимся здесь на зыбкой почве; внутренние процессы и перемены образа мыслей можно представлять, но не доказывать. Безусловно, в прусских провинциях среди народа была еще широко распространена набожность (позже, в 19-м веке даже возникло движение за воскрешение религии), но можно ли было еще называть эту набожность собственно христианской? Не следует забывать, что христианство пришло в земли Пруссии поздно, очень поздно и часто при скверных сопутствующих обстоятельствах. Едва став католиками, пруссаки стали протестантами; а едва они стали протестантами – им навязывают религиозную терпимость, которая и протестантские учения ставит под сомнение. Следует ли после этого удивляться, что там, где у народов с более долгой историей религия имела свое прочное место, в Пруссии возникла определенная пустота, и что в эту пустоту внедрилось нечто такое, что можно назвать голой религией долга или государственной этикой? Прусские гренадёры, которые маршировали в битве под Лейтеном, ещё распевали хорал, но его единственным содержанием, что примечательно, была просьба силы для выполнения долга – а долгом, который следовало исполнить, было – победить в битве. Исполнение долга в Пруссии было первейшей и самой высшей заповедью, и одновременно целым оправдательным учением: кто исполнил свой долг, тот не был грешен, и он мог делать, что он хочет. Второй заповедью было: не жаловаться на свою судьбу, не хныкать; и третьей – уже более слабой – вести себя по отношению к своим ближним не то, чтобы совсем уж хорошо, это было бы преувеличением, но: подобающим образом. Долг по отношению к государству был на первом месте. С этим заменителем религии можно было жить, и даже прилично и подобающе жить – до тех пор, пока государство, которому служил человек, оставалось приличным и подобающим. Границы и опасности прусской религии долга проявились впервые лишь при Гитлере.
Для полноты картины надо было бы теперь немного сказать о народном образовании и об осуществлении правосудия в Пруссии. То и другое, достаточно примитивные по сравнению с сегодняшними отношениями, для того времени были передовыми. Но мы не стремимся к полноте картины. Существенное о суровом государстве разума, которым стала Пруссия в 18-м веке, уже сказано, и остается лишь собрать воедино наши впечатления.
Какое впечатление оказывает на нас это государство? Прежде всего естественное: отчуждение. С нашими нынешними либеральными, демократическими, национальными, социальными, культурными государственными понятиями это государство имеет столь мало общего, что иногда удивленно спрашивают: правда ли, что то, о чем мы здесь говорим, происходило всего лишь 200 лет назад? Не будем однако забывать, что это справедливо и в отношении всех прочих европейских государствах 18 века (относительно неевропейских стран естественно справедливо лишь недавно). Кто меряет прошлое по современным меркам, лишь показывает недостаток исторического сознания. И без того это достаточно некорректно, что всегда только современность может писать историю прошлого, и никогда прошлое – современную историю. Житель Пруссии 18-го столетия, если бы он столкнулся с немецкой историей 20-го века, над многим бы покачал головой – и над многим бы ломал руки в отчаянии.
Второе чувство, которое вызывает рассмотрение прусского государства разума – это, безусловно, уважение перед его достижениями, да, эстетическое удовольствие от произведения искусства, которое оно собой представляло. Как это тут одно за другим следует и одно за другое цепляется, как это все собранное воедино служит одной и той же цели, и как чисто и основательно эта суровая построенная государственная машина функционирует! И хотя в определенной степени вращает эта машина сама себя, благодаря своей хорошо продуманной конструкции – без произвольных зацеплений и без избыточной жестокости, а часто даже с холодной человечностью в качестве побочного продукта. Это все чудесно рассматривать и это пробуждает такое же эстетическое удовольствие, как совершенная музыкальная фуга, или безустанно исполняемая соната, или же как один из остроумных механизмов времен ранней индустриализации. Много души вложено в это суровое государство, и вполне возможно им восхищаться.
Но вдруг что-то останавливает нас в восхищении. Это нечто – скорее вопрос, чем возражение. А вопрос вот в чем: для чего все это? Пруссия побуждает своих подданных к выполнению долга, но какой долг собственно оно само выполняет? Все должны служить "идее Пруссии" – а какой идее служит Пруссия? Мы не находим никакой идеи: ни религиозной, ни национальной, никакой идеи того толка, что называют в нынешние времена "идеологической". Это государство служило лишь самому себе, служило своему сохранению, которое к несчастью, поскольку так уж сложилось географически, означало одновременно и неизбежно его расширение. Пруссия была самоцель, и для ее соседей она с самого начала была опасностью и угрозой. Оно было разъединенным, и не вызывает удивления, что многие кроме того желали, чтобы оно исчезло совсем. Это было уже при Фридрихе Вильгельме I., когда он сделался столь ужасающе сильным, и тем более при Фридрихе Великом, который использовал эту силу – разбойничье использование, что следует констатировать при всей объективности. В войнах Фридриха Великого право почти всегда было на стороне его врагов. И тем не менее герой этих войн – Фридрих, а его противоправные деяния блекнут перед его геройским поступками. Столь несправедлива порой история.
Пруссия не должна была существовать. Мир мог бы обойтись без нее. Она существовать желала. Никто не приглашал эту малую страну в круг европейских держав. Она сама напросилась и пробилась туда. Но как это делалось в течение половины столетия – с воодушевлением, хитростью, нахальством, коварством и героизмом – это достойный внимания спектакль.
Глава 3. Маленькая великая держава
Благосклонность обстоятельств
Приключения Фридриха Великого
Недооцененный прусский король
Пруссия становится государством двух народов
Деяния Фридриха Великого в основных чертах известны и нынче. Он отнял у австрийцев Силезию, а у Польши Западную Пруссию – обе без каких-либо правовых или моральных оснований – и тем самым, наконец, дал своему собственному государству единое пространство, по крайней мере в его части к востоку от Эльбы. Однако его собственный славный подвиг был в том, что свою силезскую разбойничью добычу – а именно разбоем это и было – он успешно защитил во время Семилетней войны против коалиции трех европейских великих держав (Австрии, Франции и России). Это было достижение, которое, собственно говоря, далеко превосходило пределы сил все еще малой и бедной Пруссии, и хотя в конце концов непредвиденное счастье ей улыбнулось, все же оно граничило с чудом. Только лишь это достижение поставило Пруссию в ряд великих Европейских держав – пусть даже последней и самой малой в этом ряду. Само по себе присоединение Силезии и Западной Пруссии, несмотря на увеличение территории и населения, не играло при этом роли. Ведь государство, которое в течение семи лет без поражений вело войну против трех великих держав, должно было само быть великой державой. Такое невероятное исключение и произошло в случае с Пруссией.
Позже прусский государственный деятель Вильгельм фон Гумбольдт писал в 1811 году, то есть в то время, когда величие Пруссии казалось уже в прошлом: "Пруссию нельзя сравнивать ни с каким другим государством; она более великая и не только стремится к этому, но и должна быть более великой, как к тому приводит ее естественное влияние. Так что к этому ее должно что-то подвести… Во времена Фридриха II. это был его гений". В этом много истинного, но возможно все-таки, что это не вся правда; причем мы хотели бы установить, соответствует ли особенный Великий Фридрих полностью определению "Гений"? Несомненно, что Фридрих личной отвагой, силой воли и настойчивостью добыл для Пруссии такой приз, который превосходил материальные возможности страны и в те времена был неповторимым. Но ведь все же Фридрих в течение многих лет существенно увеличивал материальный базис силы Пруссии, почти удвоил; и все же после смерти Фридриха при его наследниках, которым никто не присваивал звания "Гений", она сперва удерживала за собой в течение двадцати лет звание великой державы, а затем, после внезапного и глубокого падения, снова утвердила себя в качестве великой державы. Так что кроме личных качеств Фридриха и его личных достижений, вкладом в подъем Пруссии должно было быть еще и нечто иное, чтобы этой невзрачной государственности придать качества великой державы. И это "иное" при ближайшем рассмотрении также можно хорошо распознать. Оно состоит из двух частей.
Во-первых, эта характерная особенность прусской государственности, которая давала ей особенную гибкость и эластичность, особенность, которую Пруссия использовала лучше других государств, а именно: не только покорять чужие земли и население, а после покорения также успешно их ассимилировать и интегрировать.
Второе же – это благосклонность обстоятельств: нестабильная, в определенной мере непостоянная международная конъюнктура сил, которая для политики смелых нападений и быстрых перемен направлений, присущей Фридриху (и, что меньше вспоминают, оставшейся такой же при его первых наследниках) представляла более чем благоприятный шанс.
К первой особенности мы подробно вернемся в конце этой главы, где будем рассматривать проблематику второго и третьего разделов Польши. Вторую особенность однако следует постоянно иметь в виду, чтобы понять успехи Фридриха Великого, а не только в изумлении качать головой. Пруссия в своем возникновении и в подъеме до великих держав всецело является дитем европейской эпохи между Вестфальским миром и Французской революцией. Ни при каких иных обстоятельствах такое государство, как Пруссия, не смогло бы сделать такую неслыханную карьеру. Эту эпоху можно назвать возрастом полового созревания европейской политики силы, возрастом диких порывов и сумасшедших проделок. В это время соотношения сил в Европе менялись столь калейдоскопическим образом, как никогда прежде и никогда после этого. До этого в Европе, тоже в течение полутора столетий и вообще примечательно похоже на сегодняшний день, было только две действительные силы, в открытые или скрытые длительные конфликты которых должны были встраиваться все другие: Габсбурги и Бурбоны. После этого, по окончании наполеоновского кризиса вплоть до первой мировой войны, Европа жила в стабильной, тщательно удерживаемой в равновесии системе пяти сил. Но между 1648 и 1789 годами Европа напоминала зал игорного дома. Континент в течение 140 лет напоминал биржу держав, на которой непрерывно менялись курсы. Постоянно где-то велась война. Война в эту эпоху была почти нормальным состоянием, разумеется (благодаря военной революции, которую мы описали в предшествующей главе) более или менее сносным нормальным состоянием, в котором мирные граждане выживали почти как в мирное время. Войны вели только армии. То, что провинции и страны меняли своих владык, при таком количестве войн не составляло ничего особенного, так же мало значило то, что возникала новая власть, а старая исчезала.
Германская (или Римская [36]36
36 В русской историографии применяется устоявшийся термин «Священная Римская Империя»,полное название «Священная Римская империя германской нации»
[Закрыть]) Империя со времени Вестфальского мира стала живым трупом, в разлагающемся теле которого такие формации, как Бавария, Саксония, Ганновер и собственно Бранденбург-Пруссия могли развивать свою собственную жизнь. В качестве державы Германская Империя больше не рассматривалась. К двум старым главным державам, Франции и Австрии, присоединились однако две новые – Англия и Россия. Три старых государства – Испания, Польша и Турция – потеряли силу и влияние и постепенно из завоевывающих и владычествующих государств сами стали объектами чужой политики. Две новые, правда худосочные державы – Нидерланды и Швеция – на некоторое время поднялись до уровня великих держав, однако не смогли удержаться на этой высоте достаточно долго. Когда они снова ослабели, на сцене появился наконец один еще более новый, еще более бросающийся в глаза аутсайдер и остался на ней, несмотря на все вероятия – Пруссия.
На этом фоне захват Фридрихом стран не выглядел столь вопиющим беззаконием, как можно было бы его расценивать с позиций современности. В конце концов Пруссия Фридриха сделала в Силезии и в Западной Пруссии не более, чем уже сделали или еще делали Франция в Эльзасе, Швеция в Померании, Бавария в Пфальце и другие страны где-то еще. Кроме того, в случае Западной Пруссии у Пруссии было по крайней мере то извинение, что Пруссии действительно нужен был этот соединительный кусок между Померанией и Восточной Пруссией – один взгляд на карту показывает это.
Правда, Силезия не была ей нужна. С отнятием Силезии Пруссия выдвинулась в область, в которой ей собственно нечего было искать; Силезия всегда выступала как длинный нос из бранденбургско-померанско-прусской массы земель на севере. Она столетиями под чешской короной принадлежала к Австрии, и ее аннексия была грубым вызовом Австрии. Хищение Силезии Австрия ведь тоже не простила – по крайней мере, на протяжении половины столетия, а в глубине души – и вовсе никогда. И не будем забывать: Австрия была и оставалась еще долгое время гораздо большей и более сильной державой, чем Пруссия. Тем самым длительной враждебностью Австрии Фридрих свое государство обременил тяжелой закладной, которую едва ли перевешивало приобретение силезских земель.
Почему же он это сделал? Как известно, это было практически первое, что он сделал. Летом 1740 года он вступил на трон. Уже в декабре он приказывает своей армии двигаться в Силезию, "на встречу со славою". Почему?
Шаткие притязания на наследство, которые он мог бы предъявить на парочку небольших частей Силезии, были слишком сомнительными, чтобы быть мотивом его действий, не говоря уж о том, чтобы быть оправданием. Сам он для этого не сделал ничего. Когда читаешь его собственные комментарии к 1740/41 годам, то волосы могут встать на голове: "Меня прельстил соблазн увидеть свое имя в газетах, а позже войти в историю" – так пишет он в 1740 году в одном из писем. А годом позже, в наброске для "Истории моего времени" он пишет следующее: "Обладание войсками, готовыми к битве, хорошее состояние государственной казны и деятельный темперамент – вот в чем были причины, по которым я отважился на войну". Но все это нельзя принимать за чистую монету. Самоирония и насмешка над собой принадлежали к особенностям натуры Фридриха. Истинные причины, побудившие его к войне, хотя и достаточно оппортунистические, были все же немного серьезнее. То, что его "соблазнило", было единственной в своем роде благоприятной возможностью.
Правящий представитель династии Габсбургов умер в октябре, не оставив потомка мужского рода. Наследование трона его дочерью Марией Терезией оспаривалось – по крайней мере, для его признания необходимо было заплатить определенную цену; например, Силезию! И почему бы сразу не подстраховаться вдвойне, тем что сначала забрать требуемый залог, а затем обращаться с ним в качестве владельца? Этому также обстоятельства благоприятствовали, ведь в 1740 году из Силезии были выведены все австрийские войска, и её взятие в собственность было просто военной прогулкой. Австрия как раз только что закончила не слишком удачную турецкую войну не слишком удачным миром, и "после этого мира австрийское войско находилось в дезорганизованном состоянии… Войско было и измотано, и лишено боевого духа. После заключения мира большая часть армии осталась в Венгрии." Так пишет Фридрих в своей "Истории моего времени". Австрия также представлялась находившейся в состоянии как политического шантажа, так и потери обороноспособности – и такой возможности урвать для своей страны огромный кусок земель Фридрих не смог противиться.
Это было аморально, и кроме того, это нельзя назвать политически дальновидным шагом. Но так делалась политика в 18-м веке, и не только Пруссией. Примечательно то, что в так называемой австрийской войне за наследство, которая послужила причиной внезапного нападения Фридриха, не только подвергшаяся нападению Австрия тотчас же нашла себе союзников, но и напавшая Пруссия: Францию, Баварию и Саксонию. Все они равным образом хотели извлечь выгоду из ослабления в тот момент Австрии. То, что Пруссия использовала эту слабость для неприкрытого грабительства земель, нисколько их не отпугнуло от совместных действий с ней. Явно они в этом не участвовали.
Наоборот, это Фридрих через полтора года с холодной усмешкой снова бросил своих союзников. Именно тогда Австрия была столь сильно осаждена, что поневоле где-то необходимо было дать слабину, и легче всего оказалось первым делом передать Силезию Пруссии. Фридрих, со своей стороны, нашел, что его союзники начали становиться могущественными и отчасти зловещими. Поскольку сам он не хотел от Австрии ничего более, кроме Силезии, то без угрызений совести он нашел себя готовым к сепаратному миру, когда ему не пришлось более оспаривать Силезию – пусть даже только на время. И затем, когда после этой измены Фридриха Австрия снова взяла верх над ослабевшей коалицией, Фридрих вновь столь же хладнокровно, как только что заключал мир, разорвал его и снова развязал войну (1744 год) – ведь победоносная Австрия снова может отнять у него Силезию! – и только лишь для того, чтобы в 1745 году во второй раз нарушить союз, когда Австрия во второй раз уступила Силезию. Война за австрийское наследство закончилась в конце концов в 1748 году, через восемь лет, безрезультатно для всех участников – кроме Пруссии, которая уже тремя годами ранее вышла из войны, обеспечив устройство своих делишек. Французский дипломат тогда заметил разочарованно и остроумно: " Nous avons tous travaillé pour le roi de Prusse" [37]37
37 " Nous avons tous travaillé pour le roi de Prusse" ~ Мы все измучены из-за короля Пруссии (фр. яз.)
[Закрыть]. Отсюда и происходит это выражение.