355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Саулюс Томас Кондротас » Взгляд змия » Текст книги (страница 4)
Взгляд змия
  • Текст добавлен: 15 апреля 2020, 05:00

Текст книги "Взгляд змия"


Автор книги: Саулюс Томас Кондротас



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 5 страниц)

И она залилась звонким девическим смехом – если бы вы его слышали зажмурившись, то никогда бы не поверили, что перед вами не молодая цветущая семнадцатилетняя девушка, какой она была когда-то. Этот смех напрочь выбивал Перчика из колеи.

Заперев дверь своей комнаты, Перец открыл платяной шкаф и выбрал сдержанный серый костюм. Он как нельзя лучше подходил к тому предприятию, которое граф собирался совершить. Разложив чистую одежду на подлокотниках кресел, начал раздеваться. Оставшись совсем нагим, осмотрел свое отражение в трельяже шкафа, обрамленном геометрическими бронзовыми орнаментами. Его пронизал озноб – таким чужим он почувствовал себя в этой убранной в стиле бидермейер комнате. Голубая интимная обивка стен с гирляндами незабудок, до тошноты роскошная мебель, украшенная изысканной инкрустацией, – одноногий овальный стол, чуть более низкий, чем необходимо нормальному человеку, удобные мягкие кресла будто противились голому телу, вульгарность которого нагло подчеркивала изящная, мастерски исполненная татуировка на белой коже. Живя в Германии, Перец за десять рублей золотом в день нанял лучшего, какого мог найти, татуировщика, ведающего японские и полинезийские тайны украшения тел. Тот не подвел, и сейчас Перец любовался в зеркале экзотичным узором, испещрившим тонюсенькими линиями его торс. Диссонанс тела и комнаты становился все невыносимее, и Перец, пробежав кончиками пальцев по рисунку на коже, поспешил одеться. Застегивая пуговицы сюртука, он подумал, что нагота вызывает у человека сильное чувство беспомощности и потому может быть использована как средство пытки. Сам он с татуировкой чувствовал себя куда крепче и сохраннее. Мучения, испытанные в процессе татуирования, он предпочел не вспоминать. Взял шляпу, собираясь выходить, но в то же мгновение порыв ветра хлестнул дождем по оконному стеклу и, громыхнув, пробежал вниз жестяными карнизами подоконников. Перец положил шляпу на стол и сел в кресло – подождать, пока схлынет ливень. Налил себе стакан холодного крепкого чаю, набил трубку с длинным чубуком и, раскурив ее, раскрыл книгу. Книгу эту он случайно нашел в библиотеке, когда искал атлас пресмыкающихся. Книга была без обложки, титульных листов и начала. Это была монография об устройстве и истории античных городов. Графа заинтересовала глава о Микенах, которую он как раз заканчивал:

…последнее столетие микенской истории было особенно беспокойным и опасным. Жители дворцов и цитаделей жили в атмосфере страха, ожидая какого-то несчастья. Об этом свидетельствовали такие факты, как реставрация старых укреплений и возведение новых в Микенах, Тиринфе, Афинах и других местах, постройка массивной циклопической стены в Истме, предназначенной для охраны Пелопоннеса от нападения с севера, документы архива в Пиле, говорящие о военных приготовлениях. Можно предположить, что катастрофа, которой с таким беспокойством ждали жители ахейской Греции и к которой они уже давно начали готовиться, на самом деле случилась в конце XIII века до Рождества Христова, когда страну наводнили дикие орды северян-пришельцев, оставивших после себя одни пепелища. Однако прими мы сей, пока лишь гипотетический, набег за исторический факт, найдется немало препятствий, из коих наибольшее то, что варвары, разрушившие микенские крепости, не оставили никаких предметов, ни памятников, по которым мы могли бы судить об их культуре. Мы ничего не знаем ни об их происхождении, ни о пути, которым они попали в Грецию, ни, наконец, о том, куда они исчезли, опустошив и разграбив страну. Среди находок в развалинах не осталось ни одного наконечника стрелы, ни одной детали ножа или иного оружия, которые не были бы чисто микенскаго происхождения. Нет ни одной вещи или обычая, которые могли быть связаны с завоевателями. Видимо, этот загадочный народ, если он действительно был виновником катастрофы, по какой-то причине не пожелал остаться в разграбленной Греции и вскоре отправился куда-то в другие края, оставив после себя лишь гноища и пепелища.

Последующие события крайне туманны и неясны. Не представляет сомнения, что прямым результатом ужаснейшего потрясения, испытанного греческим космосом в конце XIII века, был общий упадок микенской культуры на всей территории. Об этом свидетельствует исчезновение таких немаловажных элементов, как монументальная архитектура и тесно связанная с нею монументальная фреска. Агония величайших микенских цитаделей продолжалась еще около ста лет. Ни тогда, ни позже во всей Греции уже не было ни одного нового строительства такого типа. В то же время пришло в упадок великое искусство микенских ювелиров, резчиков по кости и мастеров глиптики. В поздних захоронениях Микен их изделия почти не обнаружены. Вместо стандартных орнаментированных форм, свойственных микенской керамике, появилась живопись на вазах множества местных ремесленных школ, что показывает отмирание экономических и культурных связей между отдельными районами Греции. Вместе с тем почти совсем прекратился импорт из стран Востока. Началась долговременная культурная изоляция Эгейского бассейна. Одновременно с дворцами исчезли и дворцовые архивы. Забыт линейно-слоговый орнамент. Все эти факты говорят о чрезвычайном и быстром упадке ахейской культуры и в общем и целом о распаде микенских государств с их сложным бюрократическим аппаратом.

Микенская культура окончательно исчезла в XII–XI веках. В это время не прекращается и, видимо, даже увеличивается миграция жителей из континентальной и островной Греции. Характерно, что теперь массовая эмиграция началась и в тех районах, которых, как полагают историки, не задела катастрофа XIII века и которые какое-то время были убежищем для беглецов из опустошенной зоны. Эти районы – Аттика, Ионические и Южные Эгейские острова. Множество населенных пунктов были покинуты и заброшены без видимых причин (никаких признаков разорения в этих районах не обнаружено).

Мелкий готический шрифт начал мерцать и сливаться в склонных к усталости глазах графа Перца, и он с сожалением отложил книгу. Однако самое интересное, то, что более всего его волновало, он прочел. Он вновь раскурил погасшую трубку, надеясь, что курение поможет немного успокоиться, замедлит дыхание. Сильное, не совсем осознанное восхищение прочитанным взволновало Перца куда больше, чем он мог полагать. Он вновь будто прикоснулся к вечности, бескрайности времени, равнодушной ко всем, но не оставляющей равнодушным ни одного смертного, ибо все мы растаем в ней, как растаяли народы прошлого, их города, письмо, искусство, как растаяло множество людей до них и после них, причем все происходило так буднично, естественно, словно ни у кого из живших никогда и не было своей воли, были лишь точимые ветром и дождем горные породы, лишь гонимые ветром облака, лишь скорбно погружающийся в глуби камень или корабль – создание человеческих рук и мысли.

Эти чувства, эти мысли кружили Перцу голову, они, словно рыбы далеких стран, величественно и лениво всплывали на поверхность, занимая всю сверкающую гладь сознания. Одно, другое, третье, все больше, все чаще, а затем, сверкая брызгами пены, выстраивались друг за дружкой, разбивали красивейший строй и выстраивались снова. Граф чувствовал, как от стихийной радости и ледяного, вызванного видениями ужаса начинают застывать его глазные яблоки. Мизерными, презренными, жалкими кажутся понятия зла и добра, они становятся как хлебный мякиш – съедят его, или зелено вино – выпьют его, и нет их, как не бывало. Добрыми ли, злыми ли были эти исчезнувшие народы, кому до этого сегодня есть дело. Они съели хлеб своей доброты и выпили вино своей злости, они погибли, исчезли, растаяли, сникли, и добро их, и зло их вместе с ними. Эти люди жили, страдали, скованные путами своей нравственности, и что с того?.. Вполне возможно, что брат там был обязан жениться на своей сестре, а сестра его была горбата и одноглаза, возможно, отец там не хотел карать смертной казнью сына, но нравственный закон велел ему это делать, возможно, муж там любил своего пса сильнее, чем жену, но мудрые старцы, ведающие, как оно должно быть, наказали ему любить одинаково обоих, возможно… И все всуе, ни в чем не было смысла более, чем в покрытой пылью, рваной, засохшей паутине, чем в разорванном петушьим криком предрассветном сне, ошметки которого погружаются в омуты сознания.

Ливень все не унимался, но сквозь тучи сверкнуло солнце, и Перец выпростался из своих мыслей. Полный омерзения оттого, что должен что-то делать против своей воли, он напялил шляпу, взял стек, хотя не собирался ехать верхом, и, спустившись по самой широкой лестнице, вышел прямо в центральную аллею.

С того самого момента, как он очнулся и ощутил себя лежащим в своей комнате, в своей постели, Альбаса не оставляли в покое два тесно переплетенных между собой чувства: вина и ненависть. Два этих, казалось бы, эгоистичнейших состояния (если пока оставить в сторонке любовь) утратили в душе Альбаса обычную определенность. Переживая ненависть и вину, Альбас ни на секунду не задумался о себе, о том, чем они ему выгодны. Его терзали угрызения совести, он раздувал в себе мстительные мысли, которые – он сам это понимал – даже став делами, вряд ли смогут навредить юному графу больше, чем ему самому. Чересчур большая пропасть разделяла их, чересчур высоко было социальное положение графа по сравнению с его. Впрочем, чувства эти посетили Альбаса не сразу после того, как он пришел в себя, но чуть позже, когда он увидел, как тихо приоткрылась дверь и вошел отец. Лоб его был бледен. Отец нес в руках кувшин, полный желтых, красных, рыжих гвоздик.

– Хвала Всевышнему, – прошептал отец, перекрестившись. – Так ты очнулся, сынка.

Взбудораженные мозги Альбаса сразу отмечали все, что изменилось в мире с того момента, как они испытали сильное потрясение. Первой непривычной вещью были цветы. Альбас не помнил, были ли в их доме когда-нибудь цветы, ставили ли их в вазы. Вторая причина для удивления было обращение «сынка». Так нежно отец никогда Альбаса не называл. Они вечно в чем-то были несогласны, день и ночь втихомолку грызлись и спорили, и слово поласковее означало бы только капитуляцию, и ничего больше, открытое признание чужого мнения, смирение перед авторитетом Другого. Именно этого и нельзя было допустить, ибо Альбас, что касается упрямства, был подлинный сын своего отца. Потому они никогда, сколько помнит Альбас, иначе друг друга не называли, как только «Альбе» да «отче». Хотя любили друг друга, всегда любили, но любви их не нужны были красивые слова. Они и так это знали.

– Как Буткус? – были первые слова сына.

– Буткус? Какой Буткус? – отец смутился, потом вспомнил. – А-а. Тот Буткус. Выздоровел. Свеж как огурчик. Я прописал ему твое лекарство.

Альбас удивился:

– Как, выздоровел? За день? Что это вы мелете, отец?

– Тому уже целая неделя, сынка, – робко молвил отец, глядя в сторону. – Мы думали, ты не оправишься.

Неделя! Целую неделю Альбас пролежал без сознания. Целую сотню лет Лазарь пролежал мертвый, похороненный невесть где, а пробудившись, думал, что прошел всего час. Взгляд Альбаса коснулся цветов, и отец это заметил.

– Их запах благотворно действует на больного, – пояснил он.

Альбас, недолго думая, хотел возразить ему, но, взглянув в усталое, бледное лицо отца, смолчал.

– Да и вообще красивее, – добавил отец.

– Конечно, отче. Благодарю вас.

– Может, поешь, Альбе? Шутка ли – неделю проспать, ты так ослаб. Хлебни отварчика из баранины.

Вот и третье непривычное… Они никогда не держали ни овец, ни баранов. Раз отец говорит о баранине, значит, он ее покупал. Однако Альбас отлично знал скупость своего родителя, или, по словам последнего – его «бережливость», и с трудом верил в такие перемены. Ему ничего не оставалось, как только ответить:

– Конечно, батюшка. Благодарю вас.

Отец улыбнулся и вышел, оставив Альбаса одного дивиться происходящему.

Да, это граф, этот малахольный Перчик, был виновен в переменах. Это он состарил отца, вдохнул в него смирение, какую-то духовную немощь, вынудившую того смотреть на несчастье как на случайную силу, перед которой стоит склониться. Чем же, если не поклонением были яркие гвоздики, ласковое обращение и робость? Что же это могло быть, как не признание, что случай сильнее отца?

«Всё, – подумал Альбас, – нет больше отца – врача, спешащего на помощь другим. От него остался жалкий простой человечек, который в любой момент может сам попросить у других помощи». Каким пружинам суждено было лопнуть у отца внутри за ту неделю, пока отсутствовал Альбас? Что должно было произойти в сердце старика, когда тот понял, что лишился положения, перестал уважать самого себя?

Альбас почувствовал на глазах слезы и невольно сжал кулаки. «Убью гада», – чуть не вымолвил он, но, будучи человеком совестливым, понял, что, сказав это, покривит душой: он чересчур слаб для мести. Ненависть к графу, этому Пирдоперчишке, только возросла. Вдруг он услышал шаги в сенях, звук передвигаемого по полу стула и приглушенную беседу за дверью. Отец разговаривал с кем-то. Больше говорил кто-то, голос отца доносился лишь изредка. Кто это был, и был ли это один гость или несколько, Альбас не понял. Через какое-то время дверь в комнаты Альбаса отворилась, отец просунул голову и сказал:

– Не знаю, Альбе… тут пришел один го…

Кто-то не дал отцу закончить. Дверь распахнулась, и Альбас невольно зажмурился. В дверях стоял Перец.

– Извините, – услышал Альбас мягкий, нежный голос. – Я пришел к вам просить прощения.

Альбас, все еще не открывая глаз, стиснул зубы, но в тот же миг ужаснулся, ощутив, что прикус сей – всего лишь пустой наигрыш, зряшное старание, имитация ненависти. Что-то колдовское было в голосе графа. Ничего не соображая, Альбас чувствовал, как дробится, тает его ненависть. Ее место занимает какая-то отвратительная неконкретная благодарность, неизвестно кому и по сути, ни за что. Альбас открыл глаза и махнул Перцу, приглашая садиться, но тот уже сел и сам. Отец поспешил удалиться.

Альбас избегал смотреть на графа, но краешком глаза видел, как тот улыбается – несмело, печально. На одно мгновение, пока граф обводил взглядом комнату, взгляд этот стал холодным, колким и презрительным, а усмешка на губах графа погасла. Только на мгновение. Альбас решил, что ему показалось. Наконец, осмелев, он повернулся к графу лицом. Взор его встретился со светлым влажным взглядом чересчур лучистых глаз. Наметанный глаз Альбаса сразу зафиксировал этот блеск. Что-то болезненное таилось в нем, хотя глаза графа не искрились, как у больных чахоткой. Все же что-то в них было не так, как должно было быть. Это не был блеск духовных переживаний или чувств. Нет. Немощь, видимо, таилась в теле графа, хотя она никак иначе себя не выказывала. Понять природу этой таинственной немощи Альбасу было не под силу. Ему никогда раньше не приходилось встречать таких глаз. И все же какие-то иные, похожие он видел, только не мог вспомнить где. Надо спросить у отца, тот поди знает.

Наверное, он слишком долго исследовал глаза юного графа, ибо тот отвернулся к окну, а его бледная кожа чуть порозовела. Альбас почувствовал, что надо что-то сказать.

– Вам не стоило утруждать себя и идти сюда. Я понимаю вас и давно уже в сердце простил. Каждый из нас в тех или иных обстоятельствах может не сдержаться. Что тут и говорить.

– Вы меня понимаете?

Альбас вздрогнул: с таким чувством граф отреагировал на его слова, сказанные из вежливости.

– Вы на самом деле полагаете, что можете меня понять?

– Ах нет. Быть может, я не так выразился. Просто, зная людей и зная обстоятельства, в которые они попадают, мы порой, и, может быть, не так редко, вольны догадываться, как они поступят. В этом смысле мы можем понимать друг друга.

– Да, да, конечно, – небрежно обронил Перец; было заметно его разочарование. – Вы сказали, что всякий не сдержался бы. Но тут вы не правы. Я думаю, вы бы сдержали себя.

«Почему ему не хочется немного поболтать? – подумалось Альбасу. – Почему он сразу же затворил дверь этой беседе? Может, она ему неприятна?»

Мало-помалу Альбаса стало раздражать, что, навестив его, граф все больше молчит, слова не вытянешь. Ему хотелось, чтобы Перец разоткровенничался, чуть-чуть, допустим, унизился и, прося прощения за обиду, поцеловал бы его в лоб. Чтобы граф, а не он, Альбас, терпеливо пытался завязать разговор и поддерживал его, тогда Альбас смог бы какое-то время пыжиться и, может быть, заставил бы графа устыдиться и почувствовать вину – тут Альбас сразу же, с легким сердцем простил бы ему, принял бы Перца. Пользуясь своей слабостью, Альбас втайне надеялся, что отношения, столь неожиданно и даже трагично завязавшиеся между ними, превратятся в связь равных.

Все, однако, шло немного иначе, чем представлял себе Альбас, иначе, чем он желал. Он почувствовал, что, на свою беду, слишком доверял романам сентименталистов. Граф был нем, как рыба. Он не только что не собирался со слезами на глазах обнять потерпевшего и поцеловать его, но даже избегал смотреть ему в лицо. Когда взгляд графа невзначай встречался со взглядом Альбаса, последний с разочарованием видел в глазах Перчика какое-то безнадежное равнодушие, которое, впрочем, пропадало, когда гость смотрел на предметы. Да, на вещи Перец смотрел куда внимательнее и ласковее. Другая ранившая Альбаса вещь была его собственная слабость. Вместо того чтобы ответить графу тем же равнодушием, он из шкуры вон лез, чтобы только не оборвалась беседа, чтобы граф заметил его, Альбаса, увидел бы, что он не из тех простачков, кои приходят к нему за снадобьем от грыжи, что он ценнее, чем кажется графу, и ценность его может быть уравновешена не только теми золотыми, которые граф, вестимо, уплатил в качестве компенсации его отцу, но живым словом, мыслью, волей. Чувствуя, как его настроение все ухудшается и ухудшается, Альбас продолжал вести себя как стремящийся к карьере чиновник, который, будучи приглашен в гости к начальнику, старается блеснуть остроумием, вовсе не замечая, что другим заметно, и все смеются не над его шутками, а над ним самим. Если бы Альбас мог прочесть мысли юного графа, то не старался бы так рьяно. Перец вообще не слышал, что ему говорили, только механически бормотал «да, конечно», как только Альбас делал паузу, думая, о чем говорить дальше. Граф не видел ни собеседника, ни вещей, наполнявших комнату. Мысли его витали далеко, и ничто в них не напоминало об этой нищей комнатушке с приторным запахом гвоздик, мешавшимся с не менее тошнотворном чадом баранины, с крахмальными звуками, с какими-то маленькими пушинками, которых видимо-невидимо висело в воздухе, щекотавшими ноздри, когда их вдыхали, с тихим скрипом, свойственным старым крестьянским избам, с травой цвета лошадиного навоза за окном и с этим несчастным, полным безосновательных претензий веснушчатым мужичком на, видимо, влажной перине. Мысли графа вертелись вокруг потопа и Ноя, который не зря так долго строил свой ковчег, почти целое столетье. Нет, Ной хотел затянуть потоп, ибо чувствовал, что недаром Бог велел ему строить ковчег, и что-то подобное потопу неизбежно случится. Ною было жалко расставаться со своим миром, быть может полным зла, но все же своим, привычным. Ной тосковал по миру настоящего, который уже больше принадлежал прошлому, древнему прошлому, которое будет забыто, потому что вода смоет все следы, ведущие в него, смоет всё, на основании чего мысль сможет судить об этом мире. Всем будет известно, что в прошлом существовал другой мир, но каков он был, не сумеет узнать никто. Все смоет вода. В то время, когда все на свете тосковали по будущему, Ной страдал от тоски по настоящему, ибо лишь у него одного будущее было. У него одного, и ни у кого больше. Господи, как ему было трудно! Кто знает, каким будет новый мир. Угрюмый, пустынный, с хлюпающими илистыми болотами. Этой тоски по настоящему Ною не могла уравновесить даже легкость, с которой он переносил обиды, зная, что за них будет жестоко отмщено в будущем. Перец мысленно представлял себя Ноем, задерживающим строительство ковчега.

Голос Альбаса пробудил Перца из мечтаний, и тот, сдерживаясь, крепко стиснул кулаки.

– Вы презираете нас, граф, я ведь знаю, – жалобно сказал Альбас.

«Господи, – подумал Перец, – почему этим простолюдинам так важно, уважают их или презирают. Мне ведь наплевать, если кто-то меня презирает». Но вслух сказал только:

– Ну что вы, любезный. С чего бы мне вас презирать?

– Я знаю, знаю, – настойчиво повторял Альбас. – Вы умный человек. Прекрасно понимаете, какую смуту внесете в наши чувства, навестив нас, и все же идете, сидите, слушаете, хотя вам нисколько не интересны наши радости и горести, наши заботы. Вы шли к нам, потому что вам совершенно неважно, к чему это приведет, что с нами будет.

– И что же с вами будет? – не совсем понимая, о чем разговор, спросил Перец и стегнул стеком по ножке стула. – По правде говоря, я пришел просто попросить у вас прощения, я ведь ранил вас, не понимая, что творю. Я хотел, чтобы вы это знали. Но я не думал, что моих извинений достаточно, чтобы искупить вину. Вас это волнует или что-либо иное?

– Ах нет же, – отвечал Альбас. – Я не хочу сказать, что вы сознательно нас презираете. Презрение выражается, буде дозволено так изъясниться, уже в том, что вы есть, что существуют люди, не простить которых невозможно, потому что им абсолютно неважно, простишь ты их или нет. Я ведь вас ненавидел, пока лежал тут в одиночестве. Но только вы навестили нас, и все как рукой сняло, а вы даже не утруждаете себя выслушать, что я мелю. Я уж не говорю о том, чтобы справиться о моем самочувствии.

«Из таких вот субъектов вырастают столпы нравственности, моральные авторитеты», – подумал про себя Перец, но все же чуть-чуть смутился и сказал:

– Я, ей-богу, не ведал, что, навещая вас, настолько смущу ваше сердце. Лучше бы я остался дома… Он умолк, осознав, что оправдывается именно в том, в чем его обвиняли.

– Что вы, – сказал Альбас, – я рад, что вы пришли. На самом деле рад. Забудьте все, что я говорил, – он чувствовал удовлетворение оттого, что наконец вывел графа из его вялой задумчивости, вынудив объясниться.

– В таком случае я не понимаю, почему вы мне это говорите. – Перчику хотелось, чтобы его слова звучали резко, но ничего не вышло.

Он подумал: «Этот парень куда умнее, чем кажется. Но ему не суждено пойти дальше, чем позволит его сословие. Он слишком печется об отношениях между людьми».

Снова пошел дождь, и оба механически повернулись к окну. Тут в окне появилось смеющееся девичье лицо, по которому стекали капельки воды. Она побарабанила кончиками пальцев по стеклу, помахала Альбасу и сделала неясный жест, спрашивая, как он себя чувствует. Альбас улыбнулся и взглянул на графа, который сидел не двигаясь, даже не моргая. Девушка тоже посмотрела в ту сторону, увидела Перца, смех схлынул с нее, она сердито зыркнула, повернулась и исчезла.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю