355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Саулюс Томас Кондротас » Взгляд змия » Текст книги (страница 3)
Взгляд змия
  • Текст добавлен: 15 апреля 2020, 05:00

Текст книги "Взгляд змия"


Автор книги: Саулюс Томас Кондротас



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 5 страниц)

Сивер сменил гнев на милость, вой его стал ровен, монотонен, порывы и шквалы улеглись.

Начало (2)

Наедине с собой у человека нет имени. Он просто «я», не больше. Имена даны людям, чтобы выделиться среди других, таких же как они. Вот и он, Проснувшийся Среди Ночи, был безымянен, но едва рассвело, и он умылся леденящей колодезной водою и оделся, как тотчас же был назван по имени.

Одинокие любят ограничивать себя, – сейчас есть, что есть, и довольно. Поиск еды – это действие, связанное с общением, и одинокие не избегают его. Потому, лишь только в дверь постучали, Проснувшемуся Среди Ночи подумалось, что ему нечем угостить гостя. Он поднялся из-за стола, на котором стоял только стакан дымящегося мятного чаю, несколько ломтей хлеба и три-четыре кружка скиландиса[8]8
  Скиландис – набитая в кишку колбаса.


[Закрыть]
, и пошел открывать. За порогом стоял краснощекий малец, изо рта у него валили клубы пара.

– Слава Иисусу Христу, Криступас, – произнес мальчуган и рассмеялся.

– Во веки веков, муже, – ответил Приобретший Имя. – Чего пришел?

Мальчик был невысокий, коренастый, руки-крюки. Штаны из дерюжки с затвердевшей на провисших коленках грязью, накинутый на плечи зипун нараспашку, сбитые клумпы[9]9
  Клумпы (klumpės) – деревянная обувь с кожаным верхом и без шнурков, популярная среди крестьян Литвы и Голландии.


[Закрыть]
. Под зипуном только сорочка с распахнутым воротом. Казалось, что от холода ему лишь веселее.

– Мать Пиме просила, чтобы зашел к ней, шкап починил. Дверца, говорит, отвалилась.

Глаза Криступаса засверкали, уголки губ дрогнули, и мальчик подумал, что он вот-вот улыбнется.

– Воистину, – сказал Криступас. – Так оно и есть.

Малец удивленно таращился на него.

– Что воистину, Криступас? Может, ты того?.. – он покрутил пальцем у виска.

– Скажи ей, что зайду, – молвил Криступас.

– Коли зайдешь, то и говорить не стоит. Мне не в ту сторону.

Мальчуган снова рассмеялся, как бы без видимой причины, просто от своей детской радости, ведь в таком возрасте тебе кажется, что все в мире складывается как нельзя лучше. Криступасу пришелся по душе его смех. Ночь прошла, и его переполняла чуткость.

Подкинув в горящую печь несколько бревнышек, он снова сел пить чай. Позавтракав, надел темно-серый шерстяной жакет, бросив взгляд на хмурый пейзаж за окном, закутался в кафтан, обулся – ботинки по такому случаю были смазаны салом – и вышел из дому.

– У ненастья зубы злее волкодавьих, – бросил, входя в дверь. – Мир дому сему. Пришел, как звали.

Крупная женщина, на вид лет сорока пяти, вытерла руки о фартук.

– Чай, еще не завтракал?

– Позавтракал уже, – отвечал Криступас. – Слышал я, у вас шкап сломался?

– Раздевайся. Хочу с тобой поговорить.

Он стоял, понурив голову, не говоря ни слова. Мать Пиме взяла его за локоть, усадила, сама села напротив.

– Криступас, ты боишься женщин и мучаешься этим. Скажи мне, если это не так.

– Так, – произнес он деревенеющим языком.

– Жаль, что о дочери приходится говорить без сватов да угощений, но мы с тобой люди простые, надежные. Мы должны вместе постараться, чтобы эта свадьба состоялась. Этой ночью я все обдумала. Лучшего жениха Пиме не сыскать.

– Почему? – спросил он.

– Я не так выразилась. Не обессудь, Криступас, но на лучшего жениха ей нечего и надеяться. Мы бедные, как церковные мыши. Чуть ли не ежедневно мимо нашего дома проезжают сваты. Но все мимо. Больше ждать нет смысла. Кроме того, я верю, что ты разживешься, ты же работы не боишься. Сам видишь, Криступас, что я о тебе одно хорошее думаю.

– Да, но она не хочет, – сказал Криступас.

– Пиме? – женщина рассмеялась. Блестящими, как пуговки, глазами глядела на Криступаса и прыскала, прикрыв рот уголком платка. Любовь колыхнулась у него в груди: мать была необычайно похожа на свою двадцатилетнюю дочь.

– Ох, Криступас, – не перестав улыбаться, сказала она. – Жалко, ты не ко мне, а к ней сватаешься. Я бы из тебя сделала настоящего мужчину. Может, ты кальвинист какой? Улыбнись девушке, обними ее, пока никто не видит, а коли и увидит – не беда, руку засунь, куда совать не велено, прости меня господи.

– Я не умею, – ответил он.

Женщина хлопнула в ладоши.

– Чего же тут не уметь, господи помилуй? Не умеешь, научишься. Гляди…

Она взяла его руку и, не успел он воспротивиться, сунула ее себе под рубашку. Он дрогнул, поверив в эту минуту, что рука коснется мохнатой шкуры, трепещущей костистой птицы, мокрой массы тряпья или чего-нибудь в этом роде. Пальцами Криступас ощутил мягкую, уже мягкую грудь и сосок, почти не выделявшийся на поверхности кожи. Стиснув зубы, он убрал руку.

– Я смеяться не умею.

– Воля твоя, Криступас. Ты сам себе хозяин. Но имей в виду, что с моей стороны для тебя препятствий не будет.

– Хорошо. Благодарю вас. Буду знать.

Пимина мать взглянула в окно:

– А вот и она от жидка идет. За песком сахарным бегала. Я не буду вам мешать, поговори с ней. И не забудь дверцу поправить.

Криступас положил руку, которой касался женского тела, на стол и увидел, что забыл вычистить из-под ногтей землю.

Перчик

– Нет, Альбас! – Поросший рыжими волосками отцовский кулак грянул по столу, ложки и кружки, брякнув с перепугу и непривычки, подскочили. – Либо Господь не мил мне, либо, клянусь чарочкой крови Спасителя, ты пойдешь, бия себя по лицу, причитая и голося песнь тоски и печали, ибо ты не прав.

Альбас уныло разглядывал свои ладони, даже отдаленно не напоминающие сильные квадратные отцовские лапы, ударами которых тот, как печатью, скреплял каждое свое высказывание. Руки у Альбаса были хилые, белые, густо усеянные коричневыми веснушками. Сквозь кожу просвечивала голубая сеточка прожилок, которая, казалось, порвется от любого резкого и сильного движения. Надо было что-то ответить. Альбас должен был доказать, что ошибается не он, а отец. Иначе отец и вовсе не опускался бы до разговоров с сыном, но поступал бы так, как ему заблагорассудится. Он был волевым человеком и верил в силу. Однако этот спор был другого рода, потому что его исход касался главным образом не Альбаса и не отца, а третьего, сидящего сейчас на скамье под стеной и пугливо поглядывающего на тех двух. Ни в чем не считаясь с Альбасом, отец признавал за сыном кое-какой авторитет в делах лекарских. Вполне возможно, отец не хотел, чтобы вся ответственность в случае неудачи легла на него, и пользовался случаем переложить часть ее на Альбаса. Больной, то ли по полному телесному истощению, то ли по душевному равнодушию полностью вверивший им свою участь, сидел тихо, как отекшая свечка, втянув щеки и сложив губы трубочкой. Помощь ему требовалась безотлагательная, и потому отец волновался, ожидая, что скажет Альбас. Однако тот медлил. Чувствуя свою правоту, Альбас опасался точным диагнозом прогневить батюшку, но более всего его раздражало то, что подобные споры возникали всякий раз, когда перед ними оказывался опасно больной человек. Каждый раз Альбас собирался отказать отцу в совете, чтоб избежать пустого, по его мнению, спора, собирался бросить отцу «не знаю», но снова ввязывался в раздражавший его диспут. Каждый раз желание помочь страждущему и самолюбие, нашептывающее ему, что его познания куда глубже отцовских, как-то исподволь, против воли Альбаса подталкивали его, дергали за язык… и все начиналось сызнова.

На сей раз несчастный был болен летней, или домашней, холерой, и в этом не было ни малейшего сомнения. Отец согласился с Альбасом. Больной по фамилии Буткус, сорока пяти лет, из соседней деревни, одетый в чистые, но штопаные, латаные-перелатаные лохмотья, робко признался, что прошлой ночью его рвало и проносило не менее восьмидесяти раз.

– Чисто как на духу скажу, господа хорошие, – говорил он, потупившись, тихим голосом. – Не успевал я смежить глаза, как снова приходилось прыгать из постели и садиться на корточки. Детушки надо мной смеялися…

– Что с испражнениями? – спросил отец.

Буткус о таких вещах говорить стеснялся, это было заметно, но помочь ему сейчас могли только Альбас с отцом, и он доверился им, моля Всевышнего, чтобы вопросы как можно быстрее кончились.

– Поначалу были похожи на жидкую кашицу, потом жидки, как водица.

– В брюхе урчит?

– Урчит без устали, но не ноет.

– Истекает ли моча? – вставил Альбас, и отец взглянул на него одобрительно.

– Не проистекает, господа хорошие. Пить охота, ведро воды выпил, и хоть бы хны…

– Осмотри его, Альбас, – махнул волосатой рукой отец.

Альбас взял ладонь Буткуса, подержал в своей горсти: кожа была прохладная. Проверил пульс: сердце стучало чуть быстрее, чем ему было положено.

– Не трясутся ли поджилки? – Альбас, приподняв веки, осматривал глаза больного с маленькими красными коронками прожилок, глаза тотчас же стали слезиться.

– Никак нет-с, – прошептал Буткус, не спуская испуганного взгляда с кивающего головой отца Альбаса.

– Домашняя холера, – произнес Альбас и, глядя в грудь Буткусу, продолжал: – Какое-то время придется ограничиться овсяным супчиком или отваром из баранины.

– Нет у нас ни овец, ни баранов, – отвечал Буткус.

– И компрессы горячие клади на живот. – Альбас не задержался, чтобы выслушать оправдания Буткуса в отсутствии овец, ведь он повторял затверженное назубок заклятие, десятки раз произнесенное и превратившееся потому в магическую формулу, хотя подлинным заклятием оно и не было. Этой формуле было все едино, есть ли у больного овес да овцы, произнося ее, не следовало запинаться и размышлять, то был ритуал, размышления начнутся позже, из-за лекарств.

– Против поноса и рвоты глотай кусочки льда, – наставлял Альбас.

– У нас нету льда летом.

«Мне-то какое дело, есть у вас лед и баранина или нет, – подумал Альбас. – У нас их тоже нет. Мы такие же крестьяне, как и ты. Заболеем вот, от тебя заразившись, так отвар из баранины пить и лед глотать не станем, нет их у нас, хоть тресни. Но ты все равно послушай. Сие любопытно». Он продолжал:

– Дома не помешает всегда иметь под рукой следующую смесь, облегчающую понос: пять частей сахарного песку, полторы части мела и десятую часть каломеля[10]10
  Каломель – хлорид ртути; применялся в XIX в. внутрь как желчегонное средство. Попадая в кишечный тракт, распадается на опасные для здоровья вещества.


[Закрыть]
, разделив на пятнадцать порошков, принимать по штуке каждые два часа.

Буткус чувствовал урчание в животе и понемногу гаснущую надежду дождаться поддержки и помощи. Господи спаси, сколь многого у него, как оказалось, не было! Не было овец, не было льда, не было мела и каломеля, и вдобавок он тут же забыл, как приготовить останавливающую понос смесь, потому что у него не было даже приличной памяти. Ему начало мерещиться, что у него трясутся поджилки и что вот-вот остановится сердце. Он беспокойно заерзал на стуле, его уставшие мозги хотели считать эти предчувствия истинной правдой.

Отец Альбаса заметил, что Буткус дернулся, и, неверно истолковав это движение, принялся ковырять в носу.

– Может, у вас геморрой, почтеннейший? – заинтересовался он. – Не обнаружило ли вашество свекольного цвета шишек в конце дерьмоносной кишки-с?

Несчастный почувствовал духовное смущение.

– Нет, не заметил… Кажется, нет…

Альбас вдруг понял, что ситуация становится комичной, и улыбнулся. Встречаются люди, стыдящиеся своего тела, по правде говоря, таких – большинство, и юноша порой подумывал, что сухой, деловой разговор с ними становится невозможен, превращается в какую-то пародию отношений врача с пациентом. Альбас не проходил специального курса в университете, но он был настоящим врачом, никому не приходило в голову в этом усомниться. Все же в такие моменты, как этот, он чувствовал некоторую беспомощность, неспособность выпутаться из забавных ситуаций. «Лучше бы он подождал во дворе, пока мы с отцом решим, чем его лечить», – подумал Альбас, но вслух сказал:

– Не будем отвлекаться, отец. Следует назначить ему лекарство.

Слова эти несказанно обрадовали беднягу Буткуса: значит, ему дадут лекарство.

– Какое снадобье, по твоему разумению, было бы тут уместнее всего, Альбас? – спросил отец.

– Красный нефт[11]11
  Нафталанская нефть, см.: http://www.webapteka.ru/drugbase/name4292.html.


[Закрыть]
– отвечал ему Альбас.

– Нет, Альбас, ты не прав. – Поросший рыжими волосками отцовский кулак снова пустил посуду в пляс. – Следует растереть ему голову французской водкой с солью, а внутрь прописать три ложки того же снадобья, смешанные с аналогичным количеством кипяченой воды. Повторить это три раза в день. Таким способом я еще при крепостном праве вылечил старого графа Жилинскаса и множество других людей.

Альбас чуть презрительно усмехнулся: граф служил отцу главным аргументом, когда они спорили о лекарствах. Послушать отца, выходило, что граф Жилинскас, дедушка молодого графенка, из-за малого роста прозванного Перчиком, во времена крепостного права (непонятно, почему именно тогда) переболел всеми возможными недугами, которые только ведали и врачевали они с отцом, подчас каждый по-своему. Почувствовав малейшее недомогание, он подпускал к себе только отца и гнал в шею врачей с университетским дипломом. Отец вылечил его от воспаления роговицы, белка в костном мозге, куриной слепоты, английской болезни, или рахита (череп графа разросся до ширины плеч, пузо было такое, будто он проглотил бадью с тестом, а кости мягонькими, как мякиш: отец по недомыслию едва не пережал их пальцами, проверяя пульс), от огня святого Антония (или просто рожи), апоплексии, ушнеца (в уши к графу поналезло мух, которых отец выковырял щеточкой из волосков фокстерьера) и недосыпа. Кроме того, графа мучили черви под ногтями, набухание десен, розовый лишай, круп, храп и хрипы в виде Гамлетовой одышки, туберкулезис, флюсы, чесотка в паху, постоянные головокружения, он прихварывал желтухой и почечуями (отец считал себя докой в геморроях), болезнями, вызванными великим запоем, переболел бубонами, лондонкой и грудницей, истерикой, мертвенной бледностью, корью, ветрянкой, вывертами костей, ядовитые мухи и скот кусали графа ежедневно, а однажды отец, запамятовав, поведал, как ему довелось выхаживать графа после родов («в первые дни давал ему одно молоко, холодную воду и сырые яйца, в дальнейшем – глауберову соль, поскольку постоянно сочащееся из грудей молоко утомляло графа»). Умолчим о том, что граф не отвлекался на такие мелочи, как укус бешеной собаки или ядовитой змеи, порезаться ножом ему случалось не реже двух раз в сутки, все его тело было испещрено бородавками, а при очередном приступе горячки или переломе костей он отказывался ложиться в постель. Однако его приходилось лечить (и у отца это неизменно получалось с успехом) от расстройств печени, синяков, потливости ног (лучшее средство – чернильные орешки), коклюша, азиатской холеры, от чахотки, прилива крови к голове и анемии, от кровотечений из носу и рта, от родимых пятен (заметим, что избавить от них Альбаса отцу не удалось), от насморка и глухоты. Графу досаждал дурной запах изо рта, грыжа, ревматическая ломота в костях, аскариды (черви были чуть ли не в палец толщиной), непрерывная чесотка, падучая, иголки, коих граф проглотил тьму-тьмущую (чаще всего по своей пресловутой рассеянности), здоровье его подрывали ожоги, простуды и отравления анилиновыми чернилами, грибами, азотной кислотой, горьким миндалем, йодом, карболкой, живым серебром или ртутью, ляписом, медным купоросом, крысиным ядом, медью, опиумом, мухоморами, свинцовым белком, селитрой, спиртом, серной кислотой, табаком, парами, фосфором, заплесневелым хлебом, чемерицей, поганками, едкой вапной[12]12
  Краска, см.: http://www.slovopedia.com/1/193/725823.html.


[Закрыть]
и эфиром. С приходом весны граф ежегодно тонул в реке и, возможно, превратился бы в рыбину, если бы не отец. От него приходилось прятать веревки, потому как он вешался при каждом удобном случае, и отцу уже надоело приводить его в чувство. Что ни месяц, в десятых числах граф принимался заикаться да помаргивать, а что ни три, на него находило бешенство и боязнь воды, как огня. Он был троекратно парализован, отчего то и дело хворал мигренью. Граф изнемогал от кариеса и спазмов в животе (понос, желудочное воспаление и хронический брюшной насморк с перепoю и от кофе, плохого прикуса и так далее, он все время срыгивал, трудно было с ним о чем-то договориться). Другие болезни графа: бронхит, перхоть, подагра, никталопия, мускульный ревматизм, краснуха, ветрянка, рожа, сибирская оспа, грудная жаба, сифилис, сонливость, сопливость, сосущая боль в суставах, воспаление мозга и сотрясения онаго, боль в чреслах, катаракта, тиф с рецидивами, шкрупулезия, шкарлатина, мочеиспускание в постель, горловые боли, трихинозное мясо (мясо… – какое все-таки некрасивое слово), триппер, трахома, тягучка, угар печной и каминный, кафтановозгорание, дурное пищеварение, водянка, нервический тик лица, рвота, рак, расстройство желудка и прочая, и прочая.

Пусть Альбаса не удивляло такое обилие болезней графа, потому что он сызмала привык к рассказам отца, он все же с трудом представлял, как выглядел покойный граф после стольких испытаний. С другой стороны, если отец сам считает свои россказни правдой, почему же ему не странно, что его пациент, стойко перенесший все на свете болезни, умер одним ясным апрельским днем самой простой смертью – задохнувшись слишком крупной понюшкой табаку, – и отец ничем не мог ему помочь. «Я опоздал», – говаривал он в те времена, когда Альбас еще не ленился спросить его об этом. С течением времени отец понемногу начал убеждать окружающих, что граф тогда и не умер вовсе и до сих пор жив, что похоронили они тогда не графа Жилинскаса и что он, вполне вероятно, спас графа от погибели и в тот раз.

Задумавшись, Альбас запамятовал, чтó может произойти, если он слишком твердо выразит свое мнение о том, чем пользовать беднягу Буткуса. Он опомнился, только произнеся:

– Батюшка, вы прекрасно знаете, что тут надо бы неочищенного керосину дать с водкою, водой или чаем из душистых травок. Слышите меня, Буткус? От шести до двенадцати-пятнадцати капель сразу же и всенепременно остановят великий понос, урчание в желудке и безболезненно преодолеют вашу хворь.

Отец встал из застолья, перекрестился и, не поворачивая головы, пошел к двери. «Господи спаси, как же я не удержался, зачем сказал это при нем? – подумал Альбас, плетясь следом. – Теперь опять начнется».

– Посидите здесь немного, – сказал он Буткусу, вопросительно глядящему им вслед. – Нам необходимо посоветоваться, какое лекарство лучше.

«Посоветоваться», – злорадно упрекнул он себя. Несколько месяцев тому назад подобный семейный совет стоил ему вывихнутого плеча: отец, несомненно, был сильнее его, Альбас мог положиться разве что на свою прыткость, которой тоже оставалось не ахти сколько. Если ему удастся с достаточной силой попасть отцу в больное место, Буткусу будут прописаны его снадобья, куда более подходящие. В этом Альбас ни минуты не сомневался.

Каждый камень был с кулак, не меньше, и первые каменья Альбас кидал неловко и неточно. Сам он уже со второго броска получил удар в ляжку, и боль сковывала его движения. Но та же боль придала ему живости, он пришел в ярость и теперь метал камни, не жалея силенок, стиснув зубы и прищурившись. Сие тут же принесло плоды. Один камень разбил отцу колено, другой содрал кожу с ладони в тот миг, когда он хотел это колено помассировать. Отец выпрямился, и в его взгляде Альбас впервые прочел сомнение. «Правота придает решимости и сил. Победа всегда остается за правым», – не раз говаривал отец. Посему Альбас надеялся, что отец сдастся, но ошибся. Они кидались камнями минут пять: лишь усталость замедлила темп. Краешком глаза Альбас видел, что Буткус, бледный, как полотно, наблюдает за ними из окна. Вид больного, страдающего от холеры, придал юному медику сил. Теперь он не отрывал взгляда от фигуры отца в двадцати шагах, стараясь попасть ему в солнечное сплетение либо в те места, куда уже не раз попадал – они, вне всякого сомнения, ныли. Альбас замахнулся острым осколком черного кремня, похожего на юный полумесяц, и метнул его в родителя. И увидел, как между ним и отцом вырос силуэт всадника, а пущенный им камень попал коню в шею, разодрал кожу, из раны брызнула темная венная кровь. Конь заржал, встал на задние ноги, готовясь к прыжку, испуганный ударом и болью, но сильные руки всадника осадили его, он нехотя опустился на четыре ноги и стоял, фырча, а все тело его содрогалось.

– Перец!.. – услышал Альбас свой слабый прерывистый голос. – Простите меня…

Молодой граф Перец, окликнутый ненавистным ему именем, какое-то время молча глядел в глаза Альбасу. Затем, все еще ни слова не говоря, нагнулся, вырвал из земли кол от ограды и, замахнувшись, с белым как мел перекошенным лицом, ударил Альбаса по затылку. Красные и синие змеи мгновенно сплелись в ком в глазах у Альбаса, он услыхал мягкий серый звук, внезапно все пропало, и он свалился в дорожную пыль.

– Слава тебе господи, этот знахарь согласился не возбуждать дела, – сказала графиня Эммануила. – Устроить это мне обошлось в триста золотых рублей. Мы пойдем на паперть, Эмиль, если ты не будешь следить за своими руками и думать, перед тем как действовать. Тебе бы только драться, – вздохнула она.

– Bellum omnium contra omnes, – пробормотал Перец, глядя в окно. «Сейчас она припомнит мне Гейдельберг и все мои тамошние грехи. Главное: сколько ей это стоило…»

– В Гейдельберге… – начала графиня Эммануила, и Перец усмехнулся.

Взгляд его черным лучом вонзался в воздух над головой графини Эммануилы, украшенной слишком девическим чепчиком, под прямым углом разрезал оконное стекло, на котором последний дождь оставил пыльные желтоватые протоки, шел над кронами дерев, классическим каре окружавших дворец, и упирался в мешанину лугов и облаков у горизонта. Любая даль заставляла волноваться сердце юного Перца. Открытые взору перспективы полей, залива, глубь черного ночного неба, образ вечности вскружат, бывало, ум, вольют невесть какой энергии в его эластичные жилы, и он наслаждался этими чувствами, словно хитроумный ссыльный, который, вместо того чтобы, морщась, глотать, как микстуру, карающую мощь одиночества, принимается наслаждаться ею, считать ее своей отрадой. Когда-то Перец, сам того не заметив, дал неописуемости своей личности гордое имя тоски и сжился с ним. «… Я вечный жид, ничего, кроме тоски, не ведающий, весь, с головы до ног, олицетворяющий тоску. Душа моя скитается по миру, взлетает ввысь и проникает в недра Земли, со скоростью мысли исчезает в черной пустоте Вселенной – и все это лишь от тоски. Я Агасфер, который мог бы своротить горы и выпрямить реки, вызвать дождь и в мгновение ока усмирить вихри, наполнить мир добром, красотой, библейским покоем и мудростью – не так уж важно, какие мотивы понуждают человека к этому: моя агасферическая тоска или филантропический энтузиазм, хорошо знакомый стадным животным, – ничто не остановило бы меня, ничто, если… если бы я знал, по чему так безумно тоскую. Тоска моя – пустоцвет, красивейший из цветков, потому что у нее нет другой задачи, как только быть собою. Возможно, душа моя жаждет небытия…»

– Я, кажется, с тобой говорю, Эмиль. О чем ты задумался?

Перец улыбнулся: неизменные поучения не стали в устах графини Эммануилы механическими, хотя этого можно было ожидать. Она всегда думала, что говорит, и говорила вслух то, о чем думала, желая при этом, чтобы Перец ее слушал. А он знал ее максимы наизусть.

– Я думал о том, что смерть и «верьте» отличаются всего парой букв.

– Фу! – Графиня Эммануила прикрыла ноздри изящным белым носовым платочком. – Перестань забивать себе голову разными мерзостями. Ницше учил нас: сражаясь с чудищами, остерегайся, как бы самому не стать юдищем. Если ты слишком долго заглядишься в бездну, то и она отразится в тебе.

– Вы читаете Ницше?

– Почему бы мне его не читать? И тебе посоветую взяться за что-нибудь толковое, вместо того чтобы ни с того ни с сего проламывать головы невинным людям.

Но Перец уже глядел в окно, туда, где белые и серые облака лезли друг на дружку и всем скопом пытались придавить равнину. Ласточки летали низко, над самой землей.

– Эмильчик, отчего бы тебе не взяться за какое-нибудь занятие, которое принесло бы хоть минимальную пользу всем нам, нашей семье? До сих пор от тебя одни убытки. Если б это хотя бы доставляло тебе наслаждение, как, например, карты, которые обожал твой дед. А тут…

– Между прочим, слушать ваши рассуждения об этом для меня невеликое удовольствие. И все же я изволю их слушать, – сказал Перец, не спуская глаз с окна.

– А то как же, голубчик, а то как же… Вот я и говорю, что если бы ты вел себя пристойнее, то избежал бы неприятной обязанности выслушивать мои ворчливые морали, кого-нибудь другого давно бы научившие уму-разуму.

– Да, ученик из меня не вышел… – отвечал граф Перчик. – Но это уж, знаете, от природы. Так же, как это.

Он поднял руку, удивительно напоминающую птичью лапку и помахал ею в воздухе. На руке было всего три пальца: большой, средний и указательный.

– Полноте, Эмиль, при чем тут природа? Доктор Нойман рассказывал мне в Берлине, что в будущем все люди будут трехпалыми. Два пальца человеку не нужны, и они отомрут. Все будут трехпалыми. В этом смысле ты человек будущего. Ну, скажи мне правду, очень ли тебе не хватает этих двух пальцев?

Перчик чуть-чуть покраснел:

– Этот ваш доктор Нойман начитался на ночь эволюционистов. У него, как у трибуна будущих поколений, начал отмирать мозг…

– Эмильчик, как тебе не совестно…

– Да будет ему известно, что я даже в церкви не осмеливаюсь вытащить правую руку из кармана сюртука. Люди поговаривают, что я презираю Дом Божий. Господь свидетель, я его презираю, однако…

– Ах, Эмиль, прошу тебя, не надо. Не надо так говорить. Я знаю, сейчас это считается хорошим тоном, вся европейская молодежь высказывается подобным образом, но здесь, в нашей тиши… здесь мы не поймем этого. Вековые традиции…

– Европейская молодежь, как и вы, восхищается Ницше.

– Ты сбил меня с мысли, Эмиль. Так вот, в Гейдельберге ты участвовал в дуэлях. Только не прерывай меня и не заводись насчет дела чести. Это я уже слышала. Твой кодекс чести набирался соков из моего кармана. Это я платила за то, чтобы избежать скандалов и тебя не исключили из университета.

– Если бы вы позаботились о приличном приданом для моей матери, платила бы она. Кто виноват, что мои родители обречены гнить в какой-то там Бретани лишь потому, что им нечем заплатить за дорогу и, вернувшись, обосноваться здесь?

– Кто виноват, что твой отец неудачник и я в глаза его видеть не хочу?

– Ваш Бог, скорее всего.

– Он отчасти и твой, Эмилюшка. Как и ты – Его, потому что тебя воспитывали в Его духе.

– Он пожалел выделить мне ангела-хранителя, который заодно хранил бы и ваш карманчик.

– Тот карманчик, в который ты залез по уши, Эмиль, и нет ни капли надежды, что ты из него вылезешь.

– Ну ладно. Сейчас-то вы чего от меня хотите?

– Здравствуйте, это я же платила, чтобы замять скандал.

– Что с того, меня ведь все равно выкинули из университета.

– Ты мог выбрать другой. Я предлагала.

– Из меня не вышел бы ни юрист, ни врач, ни ученый, ни тем более богослов. Все это нисколько меня не прельщает.

– Скажи мне, что же тебе мило, к чему ты склонен? – Графиня Эммануила положила в рот засахаренный орех и принялась его сосать. Перец прекрасно знал, что раскусить его она не может и тайком выплевывает в носовой платок. Однако графиня вела себя так, как будто все зубы у нее на месте. Ему стало ее жалко, и он постарался ответить как можно искреннее:

– Я хочу быть свободен.

– Свободен от чего?

– Духовной свободы чаю.

– То есть свободы от тела? От мира?

Не находя слов для достойного ответа, Перец пришел в замешательство. Немного подумав, он смутился вдвойне. Ее вопрос был форменной ловушкой.

Графиня Эммануила триумфально улыбнулась.

– Я тебе добра желаю, Эмиль, – сказала она. – Как ты думаешь, не следует ли тебе подыскать женушку?

Юный граф встрепенулся. Раньше она никогда не затрагивала эту тему. Не значит ли это, что ее казна и впрямь пуста и она мечтает от него отделаться?

– С моей рукой трудно рассчитывать на выгодную партию.

– Выгодность партии зависит от приданого.

– Я бы не хотел, чтобы у меня перед глазами всю жизнь мелькала какая-нибудь ведьма с торчащими зубами и впалой грудкой.

– Выбирать женщину – пустое занятие, Эмиль. Все они одинаковы. Настанет день, когда самая большая красавица станет отталкивающей. Я тебе рассказывала о твоем дедушке, упокой, Господи, его душу?

Раз уж графиня вспомнила своего мужа, значит, настроение ее улучшилось. Дидактическая часть закончилась. Перчик улыбнулся и приготовился слушать. Несмотря на возраст, память графини Эммануилы была отменной, а рассказывая, она опускала сословные условности, заставлявшие ее прикидываться более сухой и манерной дамой, чем она была на самом деле: живая деловитая старушенция, у которой в прошлом вы нашли бы больше полнокровной жизнерадостности и молодости, чем во всем будущем графа Перца.

– Твой дед, да простит мне Господи эти слова, не был мудрым человеком.

Тут графиня наклонилась и доверительно прошептала:

– Между нами говоря, он даже был слегка растяпа. Каждый мог обернуть его вокруг пальца. – Она прищурилась, словно испытывая большое наслаждение. – Думаю, он так и умер, не узнав, откуда берутся дети. Дети у него не ассоциировались с этим, понимаешь?

И, выпрямившись, продолжала:

– Но он был хорошим человеком, сердце у него было доброе, и я всю жизнь о нем заботилась.

Графиня Эммануила помолчала.

– То были времена, когда мы оба были в самом расцвете сил, талантов, здоровья. Мы были молоды, дружок, и твой дед, да простит меня Господь еще раз, был истинным богатырем в любовных играх. Ты улавливаешь мою мысль, Эмилюшка?

– Да. – Перец удобнее устроился в кресле.

– Да… все ему было мало. И желал он не одну меня, – графиня хитро усмехнулась. – Он вожделел ко всем женщинам. Всем, каких ни встречал. Он не мог усидеть на месте и фыркал, как жеребец. Едва встретив какую-нибудь женщину или девушку, он весь менялся: грудь раздувалась, плечи откидывались назад, губы пересыхали, и он смачивал их языком. Поначалу это меня немного раздражало, но вскоре я привыкла. И вот почему. Женщины, которые были вынуждены терпеть его преследования, были почти поголовно из крепостных и наемных. Вполне возможно, в первые дни они уступали ему, надеясь, что достигнув желанного, он оставит их в покое. Но, увидев, что это пустая надежда, испытав на своей шкуре тумаки ревнивых мужей, когда те уже не могли прикидываться слепыми, они вскоре нашли выход. Когда твой дедушка хватал какую-то из них где-нибудь на лужайке, или в саду, или у воды и пытался овладеть ею на месте, та, кое-как от него отбившись, – а они сильны, как кобылы, эти широкобедрые крестьянские девки, – соглашалась после захода солнца прийти в какой-нибудь укромный уголок, где много дерев, заслоняющих лунный свет. Тогда они шли ко мне и рассказывали, где и когда он будет их дожидаться. Что с того, если б я ругала его и корила? Это все равно не изменило бы его похотливой натуры. Я поступала иначе. Накинув какую-нибудь простецкую юбку, я сама шла на свидание. Под покровом ночи он не узнавал меня, а я, шепча, чтобы голос не выдал меня, сама выдерживала ту мессу, которую он готовил. Не перестаю удивляться, откуда у него было столько сил, ведь, вернувшись домой и как ни в чем не бывало нырнув в постель, я должна была перенести еще одно его наступление, на этот раз предназначенное уже мне самой. (Эммануэль! Эммануэль!) Мне кажется, его, бедняжку, все же немного грызла совесть. И так почти каждую ночь. Мы резвились в темных аллеях, когда выпадала роса, и он звал меня то Аделей, то Марией, то Лявой, смотря с кем назначил свидание, иногда давал мне золотой, когда ощущал особенно большую усладу, а я… видит бог, я не жаловалась. Иногда я слышала тихий смех или цоканье языков, долетавшие из темноты: это девки со своими парнями приходили на нас поглядеть, но мне было все равно. Мы были на своей земле, в своем краю, под своими деревьями и могли делать, что нам заблагорассудится. Мы никому не мешали, так кто же мог помешать нам. Мы прожили свою жизнь превесело. Я изменяла ему с ним самим, а он раздувался от гордости, считая себя в душе неизлечимым бабником. А ведь сие продолжалось и тогда, когда он уже тридцать лет не прикасался к чужой женщине. И если я одна могла заменить ему всех, это значит, Эмиль… – графиня Эммануила воздела длинный сухой перст, – в конце концов ты сам можешь додумать, что это значит.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю