355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Саша Соколов » Палисандрия » Текст книги (страница 17)
Палисандрия
  • Текст добавлен: 22 сентября 2016, 03:55

Текст книги "Палисандрия"


Автор книги: Саша Соколов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 22 страниц)

«Ложь! – с прогорклой обидой в горле крикнул Сибелий.– Страусы!»

«Гиппопотамы»,– спокойно возразила кухарка.

«Страусы!» – заорал Сибелий. Пароксизм настойчивости исказил его вдавленный лик.

«Гиппопотамы, братец, гиппопотамы»,– ехидно твердила Трухильда и пародировала их разбитную походку: шла, лукаво дразня ягодицами, лакомо косолапя.

«Страусы! Страусы!» Управляющий отбросил дубину и в намерении произвести надлежащий эффект запрыгал и замахал руками. Как страус он был воплощенье гротеска. Сыпавшийся из его кармана горох мешался с пошедшим градом.

«Не верьте ему,– говорила Трухильда.– Он все перепутал. В детстве мы жили в Австралии, но родились в Месопотамии – сразу после потопа. Так что это могли быть только гиппопотамы. Только».

«Вы – близнецы?»

«Разумеется,– возражала старуха.– Разве не видно?»

Действительно, не было бы на свете двух более схожих между собою людей, если бы не их поразительное различие. Не усматривая, однако, принципиальной разницы, там или тут, равно как те или эти твари атаковали мать нашего управляющего и кухарки, я дал себе слово, что нынче же похлопочу об немедленном их увольнении. И, оставив спорящих, зашагал круто к ветру.

Вскоре я оказался на галерее замка. Каменная лестница вела куда-то на верх, вероятно, на самый. Лакей, кативший вдоль балюстрады легкий холодный ужин с клико, молвил, что вследствие непогоды господа перешли в каминную, и спросил меня, как доложить.

«Доложи: Аноним из России,– ответил я.– Знатный странник».

Слуга хотел уже уходить, когда я подумал, что следовало бы явиться в сей дом на правах своего человека, но только не как-нибудь, а как-нибудь так, чтобы сделать явление знаменательным. И, не желая впутывать в это узкосемейное дело лакея, я дал последнему денег и приказал ничего не докладывать.

«Воля ваша»,– ответил взяточник, удаляясь.

«Мир стяжательства и коррупции,– мыслил я по поводу мира, в котором приходится жить.– Мир, где царит расчет, аккуратность, точность и процветает посредственность. Мир филистеров и человеков в футлярах. Мир, где толпы по-прежнему взыскуют лишь хлеба и зрелищ, а глас поэта презрительно незамечаем». Так, слушая, как, постукивая на стыках замшелых плит, отъезжает закусочная околесица, мыслил я в наступающем одиночестве. Щеголеватые, но бесплотные рыцари, украшавшие перспективу аркад, лишь усугубляли его. Правда, я все-таки не отказал себе в удовольствии осмотреть их ратную утварь. Их латы, копья, мечи относились к эпохе развитого кузнечного производства, когда металлические отношения определили весь ход поступательного процесса, когда деревянные сохи сменились железными, а маски и колпаки арлекинов – забралами и киверами кихотов. Однако и та эпоха пришла в упадок. Она обветшала и рухнула. И вот уже я, обитатель очередного столетья, любуюсь, как на сих смехотворных сейчас доспехах бликуют зарницы нового дня, каждая из которых способна придать энергию тысячам электрических стульев. Теперь я знал: сын эры высокого напряженья, я должен войти в каминную нашего замка не иначе как с первым ударом грома, подчеркивая тем самым огромность явления, указывая на его созвучие времени.

Облокотившись на балюстраду, я ждал. Пейзаж – расстилался. Цвета грозового фронта были сурик и ртуть. В зияньях – закатная медь и цинк. Ветер – сыр и порывист.

И дальний колокол.

Непогода и быстро наступавшая темнота обострили мне все инстинкты и чувства, и в какое-то из мгновений я понял, что далеко не впервые стою на галерее данного замка, обозревая его окрестности. Я опознал их детально. То был эффект умозрения, доказывающий регулярную обращаемость нашу на круговых путях бытия: воспоминанье о будущем, провиденье прошлого. На Западе сей феномен зовут дежавю, у нас – ужебыло.

Теснимый армадой туч, я медленно отступал в направленьи каминной и наконец оказался в ее преддверье. Типичный образчик барочных сеней с в меру выспренним рококо пилястров и каннелюр, преддверье было украшено фресками Боттичелли, Мессины, Вальполичелло, Ламбруско, Кампари, Перно и других искусников Кватроченто. Смоленой гикори дверь содержала мозаичные вкрапления на сюжеты древних шахматных композиторов и геральдистов. Была приоткрыта.

Разговор в каминной, невольным слушателем которого я стал, перекликался с моими недавними размышлениями.

«Мой умовывод пока что тот,– говорил кто-то голосом, лишенным каких бы то ни было нот упования,– что суть нашего жизнесмысла непознаваема».

«Типичная ницшеанская бесовщина,– заметил голос благовоспитанного клаксона.– Мы живем в восхитительные века,– витийствовал он.– Непрестанно ведутся поиски утраченного времени, ищутся и находятся новые манускрипты, скрижали, бесценные факты отшумевших эпох!»

«Мне бы ваши заботы,– насмешливо мямлил ему в ответ собеседник.– А впрочем, чем бы дитя ни тешилось, лишь бы не плакало».

Гром раздался. И со словами «Мир дому сему!» возник я в проеме дверей.

В просторной комнате, за столом, покрытым бязевой скатертью, и в крахмальных сорочках ужинали два господина различных статей и лет. Перед ними за занавесом из старых кольчуг разыгрывалась феерическая инферналия домашнего очага. Вещавший голосом благовоспитанного клаксона был румяная круглая сдоба недавней, явно университетской, выпечки. Прочий, с голосом, лишенным нот упования, был раскисший в бульоне ржаной гренок пенсионного возраста. В значительное отличие от первого, сидевшего на рыцарском кресле, второй господин восседал на высокой конструкции для расслабленных, что будила в Вашем воображении образ турус на колесах. Кроме колес у нее различались страховочные перильца по трем сторонам, спинка и полка для ночного горшка под сиденьем с овальным провалом. Живость, правда, оставила восседавшего не вполне: он, казалось, не только переживал, но также и пережевывал ужин всем сердцем.

«Вы – ретроград! – упрекнул я его с порога.– В эпоху, когда целым нациям отшибает коллективную память, нам, этрускам, следует особенно дорожить всякой справкой о прошлом. Ибо кто же мы станем без нашей архивной документации, куда погрядем. История! Светоч гуманитарных наук, подумайте. Да народ без нее все равно что беспаспортный беглый каторжник: никаких перспектив, бродяга».

«С кем честь имею?» – вяло, хоть не без некоторой иронии, поинтересовался гренок.

«Палисандр Дальберг»,– ответил П., резко вскидывая подбородок.

Он был в центре внимания и, стоя на фоне вешалки, несколько рисовался.

«А вы, я догадываюсь, Сигизмунд Спиридонович?»

«Боюсь, я скорее Адам Милорадович,– ответил гренок и обернулся к своему сотрапезнику за поддержкой: – Ведь так?»

«Вне сомнений. Вы Адам Милорадович Навзнич. А я – Модерати Петр Федорович, ваш зять, онекун и, если угодно, нотариально заверенное лицо, адвокат»,– косвенно отрекомендовался тот.

«Я прибыл сюда по делам деликатного свойства и желал бы видеть хозяев именья»,– сказал Палисандр.

«Хозяин имения я,– сказал Адам Милорадович.– Но насколько мне представляется, я такими делами не занимаюсь. Да и у дел ли я в целом? Навряд ли, навряд». Он вздохнул.

«Вы теперь не у дел,– мягко молвил ему Модерати.– Вы отдыхаете».

«Вот видите,– сказал Палисандру Адам Милорадович,– я оказался прав. Я теперь на заслуженном отдыхе, не у дел, и мой нотариальный свидетель обеспечивает мне алиби. Поэтому не доверять мне у вас нет никаких оснований». И он удовлетворенно высморкался.

«А вы не ошиблись случайно замком?» – спросил Модерати.

«Не думаю,– отвечал Палисандр.– Это ведь Мулен де Сен Лу?»

«Как будто»,– сказал адвокат.

«Быть может,– сказал тогда Палисандр,– может быть, вы смогли бы мне указать, где в таком случае жительствуют барон Чавчавадзе-Оглы и супруга его Anastasia».

«Жительствуют? Мне кажется, это слово не очень точно определяет их нынешнюю ситуацию. Вы, верно, оговорились. Я думаю, вы хотите спросить, где они упокоены».

«Нет»,–сказал Палисандр. «Non,– сказал он.– Nolo».

«Они упокоены здесь, в Бельведере»,– сказал адвокат.

«О горе!» – вскричал ему Палисандр.

Известие было действительно не из приятных, т. к. в случае его подтверждения рушились все заграничные планы. Казалось, будь его воля, П. кликнул бы стражников с алебардами, и они укоротили б зловестника на целую голову.

«Клянитесь!» – сказал приезжий.

«Слово душеприказчика. И если желаете, я покажу вам свидетельства об их смерти, нотариально заверенные лично мною. Точнее – копии, потому что оригиналы свидетельств хранятся в мэрии. Но копии довольно хорошие, четкие».

«Ax,– вздохнул Адам Милорадович, кушая бланманже.– Я тоже, признаться, долго не мог поверить в эти кончины. Вы помните?»

«Да-да,– подтвердил Модерати,– достаточно долго».

«Чудесные были люди,– делился воспоминаниями Адам Милорадович.– Благодетельные, работящие. Не их ли собственными руками разбита клумба у нашего дома призрения. Вообразите: огромная клумба с кактусами. Просто прелестно. Ничто так не украшает позднюю старость, как кактусы, говаривали покойники. А как они огорчались, как сетовали на смерть, когда уходил кто-нибудь даже не слишком близкий. И ни одна панихида у нас в долине не обходилась без их живейшего участия». Навзнич был неподдельно эпитафичен, и бланманже капало ему на слюнявчик. «Однажды я спрашиваю: баронесса, ну что же вы с Сигизмунд Спиридонычем так расстраиваетесь всякий раз. Неужто все они стоят ваших терзаний? И знаете, что она отвечала? Дурные, говорит, батюшка, люди не умирают. И вот вам пожалуйста: сами же и скончались. Не правда ли?»

«Но как же это могло случиться!» – сказал Палисандр, мысленно заламывая себе руки.

«По-разному,– возражал Модерати.– Барон хворалхворал да и отошел понемногу. А баронесса – та в одночасье отмучилась. Дело житейское, знаете. А имение Адаму Милорадовичу перешло. Я как раз ему и оформил все в соответствии с завещанием».

«А вы кто им будете?» – обратился я к Навзничу. «Адам Милорадович приходился им внуком,– объяснил адвокат.– Приемным внуком».

«Не хотите ли вы сказать, что его увнучили?»

«Абсолютно».

«Да почему – его? На каком основании?» Я расстегнул себе верхний крюк.

«На основании результатов конкурса»,– рек Модерати.

«А разве был конкурс?»

«Негласный. И сколько помнится, первой кандидатурой шел какой-то высокородный отпрыск из Эмска. Шел-шел, да задерживался, все что-то не ехал, а позже мелькнуло, кажется, сообщение, что он плохо кончил. Так что его и ждать перестали».

Чудовищная гипотеза просияла в моем удрученном мозгу, слушая адвоката: «Албанское Танго», в котором я прочитал объявленье покойных ныне супругов, было не первой свежести. Подтвержденье догадке сыскалось мигом. Я вспомнил опубликованное в нем пророчество футуролога, что белье для дам зашагает в ногу с прогрессом. Теперь, находясь в каминной шато Мулен де Сен Лу, я умозрительно переворошил туалеты своих симпатий – воспитательниц, нянь и тетушек разных пор – и понял, что время, предсказанное пророком, давно наступило. Ибо белье переставало быть актуальным уже во дни моих благородных ремесленных классов, что, увы, и содействовало падению нравов.

Меня передернуло.

«Что это с вами? – обеспокоился Модерати.– Вам дурно?»

«Мне странно»,– сказал Палисандр.

Ему предложили раздеться, стул и кружку козьего молока.

Он сбросил безвольно пыльник, однако ни пить, ни садиться не стал.

С другой стороны, связал я прерванную нить размышлений, в «Албанском Танго» было помещено сообщение о самоубийстве Лаврентия, каковое событие пришлось уже на мои монастырские дни, то есть случилось почти недавно.

Дабы преодолеть открывшиеся вдруг временные «ножницы», я довольно легко убедил себя в том, что русская мода несколько опережает этрусскую: то, что пока еще носят в консервативной Европе, в России уже перестали. Куда труднее было избавиться от непривычного ощущения, что опоздал – не поспел – прибыл к шапошному разбору.

«А что вам странно? – сказал Модерати.– Развейте мысль».

«Мне странно, что господин, кушающий себе бланманже и не дующий в ус, занимает место под солнцем, по праву принадлежащее совершенно другому».

«Кому это?» – Навзнич язвительно повертел головой, делая вид, будто ищет кого-то взглядом.

«Мне, Адам Милорадович, мне. Ибо высокородный отпрыск из Эмска, который якобы плохо кончил – он перед вами».

Все помолчали. Зарницы вспыхивали беспрестанно. «Зачем же вы столь припозднились?» – спросил адвокат.

«Я был сослан, гоним. Я замешкался по монастырям и острогам. Я сиротливо мытарствовал и страдал».

«Вот и страдали, и мытарствовали бы далее,– развязно заметил Навзнич.– Чего ж благородней! И нечего было ехать».

«Побойтесь Бога! Разве я мог забыть о своих внучатых обетах, пускай и заочных. Я никогда не простил бы себе ничего подобного. И потому – лишь случилась оказия – во исполнение их кинул я все, вплоть до самой Отчизны включительно. Но – следите – следите с пристрастием! – но, приехав по данному адресу, выхожу персона нон грата. Меня не только не встретили, а и не ждали. А господину, жующему бланманже, все сие – трын-трава. Ему нисколько не совестно, что он каким-то обманным манером занял вакансию, уготованную иному».

«Отчего непременно обманным,– сказал Модерати.– Адам Милорадович поступал по всем принципам, сообразуясь с уложениями о положениях. И кроме того, он тоже и сирота, и отпрыск: светлейший князь Черногории, если угодно».

«Пусть хоть Месопотамии! – возражал я тогда адвокату.– Трудно и вообразить, насколько надо было втереть очки почтенным супругам, чтоб те, не дождавшись прекрасного юного соотечественника, увнучили некоего иноплеменного ремоли со слюнявчиком, ничтожество на этажерке с горшком!»

Светлейший затрясся. «Вы оскорбили меня в присутствии нотариально заверенного,– разжиженно завизжал он.– Вы – хам, и я попросил бы у вас сатисфакции!»

«Фехтовать! – бросил я умозрительную перчатку.– Я проколю вас, как коллекционную куколку».

«Шпаги в ножны»,– твердо приказал Модерати. И тут я почувствовал, что не сумел бы ослушаться этого визуально мягкотелого интеллигента. В нем было нечто от моего учителя черно-белой магии Вольфа Мессинга – какой-то неумолимый стержень. Когда маэстро был еще в силе, а я – лишь копил ее, он единственный изо всех педагогов мог заставить меня, ребенка, выполнить свои указания. Методы Мессинга общеизвестны: гипноз и внушение через влияние.

«Шпаги в ножны»,– повторил адвокат. Исходившая от него энергия подчинения была почти осязаемой. И не без некоторого удивления я подчинился. Затих и Навзнич.

Поднявшись из кресла, Петр Федорович щелкнул подтяжками и оборотился к огню. Озаренные им щеки его, наводившие на раздумья о двустороннем флюсе, о Грибоедове, о партитурах его недописанных вальсов, разодранных фанатиками ислама заодно с композитором и дипломатом,– были переразвиты, как у зайца. Они лоснились. Однако губы нотариально заверенного казались более втянуты, нежели вывернуты. Иными словами, на роль шестьсот шестьдесят шестого носильщика он не годился.

«Мне представляется, мы беседуем в обстановке какого-то опереточного недоразумения,– рек адвокат.– Позвольте,– он посмотрел на меня,– позвольте задать вам, сударь, нескромный, но вместе с тем совершенно анкетный вопрос относительно вашего возраста».

«Я готов,– отозвался П., становясь в основную позицию.– Задавайте».

«Сколько вам лет?» – наотмашь хватил Модерати.

«А сколько б вы думали?» – парировал я, закручивая пируэт вероники. Дыхание мое участилось, будто в предвиденье незабываемой встречи.

«Пожалуйста, не кокетничайте,– сделал он выпад.– Я волен думать о вашем возрасте все, что заблагорассудится. Но я сейчас ни при чем. Это – ваш возраст, и поэтому важно, что вы сами о нем полагаете. Ну, так сколько?» – уколол адвокат.

«М-м, да лет что-то такое шестнадцать, что ли, семнадцать».

«А если точнее?»

«От силы осьмнадцать, Петр Федорович. От силы. Конечно, я могу заблуждаться, с кем не бывает. Тем паче что я ведь себе не нянька, ходить за собой не приставлен. Да и что щепетильничать, чего там нам с вами бухгалтерствовать на предмет ловли блох, подумайте. Все одно не упомнишь, не уследишь. Годы-то, сами знаете, как стремят. Как воды. Здесь плюс, тут минус. И все сквозь пальцы да сквозь пески. А вы в метрику, в метрику, если угодно, извольте взглянуть, там указано. Только где она – метрика? Только она у меня в багаже, Петр Федорович, в багажике, вместе с прочими документами. А багаж, как известно, в камере. Так что одно из двух: ждать утра, зари и с первыми птахами и лучами мчаться на станцию относительно метрики – иль поверить мне на слово. Либо –либо, решайтесь».

Модерати не отвечал. Тогда я вывел взор из прострации и осмотрелся.

Князь Навзнич, углубившись в свежеподанные улитки, в беседе более не участвовал. Неторопливость моллюсков, казалось, была заразительна, ибо по мере их поглощенья он кушал, мыслил и восседал все медленнее.

А Петр Федорович – тот просто стоял у камина и в упор свидетельствовал поступки мои и речи. Во взгляде его мешались два компонента: насмешка и жалость. Никто еще, надо сказать, не смотрел на меня таким скверным образом. Потому что я никогда не заслуживал подобного на себя воззрения. Воззрения, граничащего с презрением. Да прежде я бы и не потерпел его, я бы пресек. Отчего же не пресекаю нынче?

«Что вы задумали, Петр Федорович? Зачем это отчуждение, холод? Разве я их достоин?» Мой глас был шепот.

«А разве – нет?»

«Не знаю, право, не знаю. Откуда мне знать. Хотя я могу поручиться, что в основном стараюсь быть всячески на высоте. На высоте положения. Ибо оно обязывает, возвышает. А потом еще воспитание. Верите ли, я довольно незаурядно воспитан. Но, может, все это уже далеко не так – кто ведает. Может, мой опыт, вкус и манеры здесь не найдут ни малейшего применения. Или уже не находят. И получается чистый вздор – абсурдистика – ничто о ничем. В общем, смотрите, вам, верно, виднее. Смотрите, но будьте тактичны, вежливы, соблюдайте меру. К чему столько воли к власти. Смотрите, но не насквозь!» Смятение мое нарастало. Я шепелявил и бормотал.

«А сами,– сказал Модерати,– неужели вы сами не пробовали понаблюдать за собою со стороны, сравнить, так сказать, точки зрения на свой собственный счет – ту и эту?»

«О, вот вы о чем, понимаю. Нет, Петр Федорович, не довелось. При всей моей отрешенности от всего примитивного, низменного, я до сих пор не решился. Предательское малодушие – неожиданные движения душевного поршня вспять – соображения чисто практического порядка – дескать, а вдруг не вернусь, что тогда? – кто продолжит вместо меня мой земной, телесный мой путь? – все сие повисало пудовыми гирями, и выход в астрал всякий раз откладывался и откладывался. А в принципе спору нет – седуктивная штука».

«Оставьте, какой там астрал. Я говорю об элементарном зеркале. Вы когда-нибудь обращали,– сказал нотариус,– обращали ли вы,– он сказал,– вы внимание,– выговаривал адвокат,– на собственное,– подчеркивал он,– отражение в зеркале? Или еж елакрез в еинежарто еонневтсбос ан еинаминв илащарбо ен адгокин ыв?»

«Ну что вы, стоит ли обращать внимание на подобные пустяки»,– легкомысленно молвил я, покрываясь атавистической конской испариной.

«Э-э, приблизьтесь»,– потребовал он.

«Не губите!» – одними губами воззвал я к его милосердию. Тем не менее встал и шагнул, не владея ничем в рассуждении органов передвижения и баланса. Идя – был предказненно беспредметен. И одинок. Сердцем – гулок. И – шел. И, приблизясь, приблизился. Он же, который приказывал, посторонился. Тогда – открылось. Тогда – зазияло овально. Тогда – засквозило глубокой голубизною осеннего омута – провалом винтового лестничного пролета – о, о – тогда.

Я отпрянул.

«Чего вы страшитесь? Пугает ли вас Зазеркалье? Считаете ли, что это епархия дьявола? Верите ли, что разбитое зеркало – весть о смерти?» Меня забросали вопросами.

«Я не думаю о таких материях, Петр Федорович,– П. сказал сокрушенно.– Все вами названное – не моего ума пища. Но я не хочу, не хочу лицезреть себя. Не имеет значения, где: в зеркалах ли, в витринах, в очах мимохода иль где там – да мало ль. Вообще поразительно, сколькие вещи, явления или события отражают – или способны – при минимальном воображении нашем – нас отразить».

«Как вы дошли до этого? Что с вами случилось? Когда?»

«Вы, может быть, не поверите,– начал я,– но когда-то я был относительно маленьким. И покуда не вырос, все полагал, что все люди за исключеньем меня – безобразны. Имея в ту пору ясный – впоследствии замутненный бельмом – взгляд на вещи и на подобных себе, я понимал их подобность в узком, софистическом смысле. В том смысле, что все они или равны меж собою или подобны себе самим. И, не усматривая в том никакого противоречия, отчетливо различал их внешние, да и внутренние недостатки: от грязных носков до защемления грыжи. А сам я был чист и здоров и думал, что ни к чему не причастен. Причина моих заблуждений? Она тривиальна. В той крепости, где протекло, или лучше сказать прошествовало, величавое, словно равелевское болеро, мое детство, зеркала почитались роскошью. Их хранили по сундукам и запасникам, а зеркальные стены покоев были задрапированы бархатом и панбархатом приблизительно на три аршина от плинтуса: там стояла эпоха тотальной скромности, Беззеркалье. Так что если я и страдал нарциссизмом, то он был довольно абстрактен. Случилось, однако, так, что я вырос. Я вытянулся за черту драпировки, увидел свое отражение и пережил типичную драму смертного человека. Мне стало вдруг ясно, что я не лишен присущих всем остальным недостатков, то бишь – нелеп и гадок, как все остальные. То есть – подобен им, эрго – причастен к их порочному кругу. И потрясение едва не погубило начинающего артиста».

«Вы что – рисовальщик?» – перебил адвокат.

«Я – хроникер текущего времени, Петр Федорович. Хронограф. И дабы запротоколировать его, не пренебрегаю никакими условностями. Вернее – искусствами. Сочиняю, рисую, слегка музицирую. Не чужд и хореографии. Словом – артист, Петр Федорович, артист. Ничего не попишешь».

«Продолжайте»,– сказал Модерати.

«А где мы остановились?»

«Потрясение едва не погубило его».

«Совершенно верно. Едва. Т. к., несмотря на внушительные размеры, он был невероятно раним, утончен, обладал элитарным сознаньем. И вот у него горячка – судороги – виденья – и мысль поминутно рвется, словно гнилая тесемка. А выздоровев, решил сколь возможно забыть о своем типичном уродстве, что в первую очередь означало – бежать своих отражений. И он бежал. Поначалу с весьма переменным успехом, ибо они не дремали тоже. Тем более что Беззеркалие кончилось. Скромность вышла из моды, ушла в резерв. Зеркала извлекли из запасников, а драпировку содрали. Отражения стали подсматривать, подкарауливать в самых внезапных местах. Они постигали, как озарения свыше. Они ослепляли, глумились, мучали страхом. Кроме стекла и полированного металла и дерева коварствовала водная гладь. Опасны были озера, реки, болота, пруды и лужи – их зеркала. Особенно ясной ночью. Но вряд ли было что во Вселенной ужасней, губительней и месмеричней ночного, полного дальних солнц, колодца. Ведь, отразившись в нем вместе с ними, вы словно бы начинали падать в его пролет, будто в космос. Падать и пропадать из виду, утрачивая себя, свою бесценную индивидуальность и бессмертную душу. Падать и становиться одной из миллионов падающих в беспредельность звезд. Кремлевский колодец! Ему безусловно не было дна, и он еженощно манил артиста своею волшебной кромешностью. Но молодой человек не сдавался. Жестоким усилием воли он заставил себя забыть о колодце. Борясь с отражениями, он придумал различные трюки. Так, пошивая у крепостного меховщика доху, он мог часами стоять перед зеркалом, не открывая глаз. А когда уставал, надевал очки с фиолетовой оптикой – для слепых, называемые им гомерическими. То же и у цирюльника. Позже возникла идея маски. Я стал почти постоянно носить всевозможные маски – палаческие, карнавальные, марлевые и т. д. Тогда справедливость восторжествовала, ибо мои отражения больше не узнавали меня, а я не узнавал в них себя. И следовательно, мы не узнавали друг друга. О душевное равновесие, я обрел тебя вновь. Вы же, Петр Федорович, желаете, чтобы я опять его потерял. Ради чего? К чему эта иезуитская казуистика?»

«Ради вашего будущего благополучия,– сказал Модерати.– Хотя благополучия относительного, конечно, поскольку абсолютного не бывает, да и не требуется: оно аморально».

Я силился возразить, но мои аргументы мешались в мозгу, как карты. Влияние Петра Федоровича было огромно. Теперь я почти усматривал шедшие от него токи, а нейтрализовать их собственными не смел. Его излучение обезволивало, превращало дерзающего в трусливое и тупое жвачное, жующее собственные слова. И когда указующий перст нотариуса повелел мне вернуться к зеркалу, я сомнамбулически повиновался.

«Смотрите»,– приказал Модерати.

Сонная гнусавость гипнотизера исключала всякие возражения. Ваш покорный слуга поднял веки и покосился.

Из-за прошедших накануне дождей в овале осеннего омута было мутно, и опознать дрейфующего в глубинах утопленника не представлялось возможным. Мешали его рассмотреть и листья – бордовые, ветром оборванные с обрамляющего терновника листья, гонимые им по всей поверхности водоема, как пьяные джонки.

«Извольте надеть пенсне,– настоятельно рекомендовал индуктор, будто откуда-то издалека.– А вуалетку – откиньте».

Поступив по им сказанному, лицо, претендующее быть мне подобным, обрело четкость черт. Не лишено моих примет и костюма, оно тем не менее представало чужим, и по-прежнему я не умел, а точней – не желал – я отказывался опознать неизвестного – а? Вы слышите, господин адвокат? – не могло быть и речи о том, чтобы я согласился когда-нибудь опознать претенциозного самозванца. Ведь он – он ведь был каких-то решительно неприемлемых – неуместных – неподобающих, а главное – каких-то решительно непоправимых лет. Даже весьма приблизительная их сумма не укладывалась в сознании Вашего корреспондента.

Что делать? Вот воистину верный вопрос, долженствующий быть предложен себе самому, не способному опознать в возникшем живом мертвеце самого же себя, но знающему, что это никто иной. Вопрос тем более правомерен, что в силу самодостаточности своей ответа не требует и не предполагает. Которое тысячелетье висит он над каждодневным из нас, рефлексирующих русских интеллигентов.

А – муть овала? – быть может, спросите Вы.– А – листья?

А муть овала осела, омут словно прозрел, и листья, казавшиеся бордовыми джонками, оказались бордовыми языками каминного пламени, отраженными в омуте. Озабоченно, по-кошачьи, вылизывали они отражение новоявленного старика, сплетаясь над мрачным его челом в огнелистый терновый венец. И я горел не сгорая, будто неопалимая купина.

Стояла вопиющая тишь. Только чавкал мой неудавшийся Чавчавадзе, князь Навзнич, тявкали где-то собаки да катафалком по дряхлому мосту катилась над Бельведером гроза.

«Какой катаклизм!» – застонал я, точно спросонок, и, пав на колени, стал нищенски шарить ладонями по полу, по его хладным, могильного вида плитам. Не ведая, что творю, я приискивал то не знаю чего – подсознательно, подслеповато и тщетно. Не обретя ничего, кроме нескольких шариков бисера, я осознал, что искомое мною был растранжиренный жемчуг лет, и, спонтанно и не вставая с колен, принялся излагать ламентации на быстротечность всего земного и заодно уж – с присущей мне щедростью выразительных средств – исповедался в своих обстоятельствах.

Местами я впадал в несусветности, вдохновенно бредил, и голос мой диаметрально менялся. Я глаголил в обратном порядке, на вдохе, не – из, но – вовнутрь, отчего теснившиеся в плотном теле переживания не находили исхода и буйствовали – и душили. По той же причине революционно менялся порядок слов в моих фразах и букв – в словах: первые становились последними, последние – первыми, а средние так и оставались посредственными. Услышав меня в тот час. Вы, верно, подумали бы, что мной овладели бесы или что я овладел новой группой мертвых наречий и мучусь их оживить. И в чем-то – были бы правы, ибо словообразование «Чернильный мешок каракатицы», употребленное мною наоборотно, звучало довольно по-арамейски. Тем не менее Модерати легко понимал меня. Оказывается, он тоже был полиглот и подобно всем полиглотам знал, как целительно всякое говорение, особенно искреннее. С течением моей речи она становилась плавнее, осмысленней, и душевное равновесие обреталось мной сызнова. Я возрождался из пепла.

«А знаете, Петр Федорович,– сказал я ему, подымаясь с колен,– знаете, дорогой мой, что я вам должен заметить?»

«Я слушаю вас внимательно»,– отозвался он, наблюдая, как гувернер с галунами разворачивает княжеские турусы и увозит на них опочившего Навзнича в опочивальню.

«А ведь это,– сказал я тогда,– это ведь я, пожалуй, с дороги так сдал. Дорога, подумайте. Она же не красит. Бывает, припудрит тебя в пути путевою пылью, припорошит, и все думаешь, думаешь – эк тебя, думаешь, сироту, возмужало да посуровело: не успел оглянуться, а уж и в деды себе записался».

«Сходите,– сказал адвокат,– и умойтесь».

«Куда прикажете?»

«Прямо по коридору».

«Слушаюсь. Впрочем, я с вашего разрешения принял бы душ, если только не ванну».

Он посмотрел на меня. «Законы гостеприимства не позволяют мне отказать вам».

«Вот и чудесно, вот и договорились,– говорил я ему, борясь с брикабраковской суетливостью собственных жестов.– А полотенце найдется лишнее? Да? А кремы? Халаты? Смена белья?»

«Все там, в ванной комнате».

«У-у, совсем замечательно. А то мое-то все в камере, знаете ли, хранения. А быть может, я там и переночую?»

«Где? В ванной? Но там, вероятно, сыро, сороконожки».

«О, это-то пусть, это штука привычная. Главное, чтобы вам беспокойства не оказать. Да, кстати, чуть не забыл. А не мог бы я, коль уж события приняли такой оборот, провести в вашем замке ряд дней – как вы мыслите?»

«Хамству вашему нет предела»,– сухо уведомил адвокат.

«Ах, Господи, зачем эта черствость! Я же ведь не настаиваю. Я просто подумал, вам все равно. Да и в самом-то деле, что страшного, если один этруск по-свойски погостит у другого недели, положим, с две – а? Устроились вы не пыльно, хозяйство обширное, озеро вон, гуси-лебеди плещутся, а гостей чураетесь. Странно, право. А может быть, вы желали бы выручить за услуги определенную мзду? Извольте, от выплаты не уклонюсь. Только счета – непосредственно в казначейство, Морозову. Адрес тот же, что у меня. Зафиксируйте. Кремль, Эмск, Россия. Просто во избежание путаницы. Договорились? Уж будьте любезны. А то скрупулистики не оберешься: расход-приход, нетто-брутто. Подумайте».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю