Текст книги "Секция плавания для пьющих в одиночестве (СИ)"
Автор книги: Саша Карин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Мара поерзал на стуле, потом не выдержал и встал из-за стола. Она косо на него посмотрела, не повернув головы.
– Уже уходишь?
– Да, поеду, – сказал он тихо. – Надо кормить кота.
У него был готов этот предлог, чтобы уйти. Он смотрел себе под ноги, боясь заглянуть Ане в глаза.
– У тебя есть деньги?
Мара ждал этого вопроса, и вот он прозвучал. Не дожидаясь его ответа, она залпом допила вино и вышла в коридор; Аня привыкла решать все сама. И она всегда уходила в такие моменты. Никогда не доводила до настоящей ссоры.
Мара стоял в центре этой светлой кухни и слышал, как она роется в сумочке. Он думал, что сегодня она, вероятно, допьет эту бутылку одна.
– Знаешь, Мара, мне будет спокойней, если ты сделаешь мне копию ключей от квартиры. Так мы могли бы видеться чаще, и мне не придется переживать, когда ты наконец загонишь себя в такую глубокую нору, из которой самостоятельно не сможешь выбраться.
Она начала быстро и сбивчиво говорить в коридоре, но вернувшись на кухню, попыталась придать себе решительный вид. В ладони у нее были деньги. Мара коснулся их взглядом и рассеянно кивнул.
– Вот и хорошо, – сказала Аня и выдавила из себя улыбку.
Ей захотелось погладить его по голове (как щенка? как ребенка?), но вместо этого она все же пересилила себя и поцеловала его в губы.
~ ~ ~
2016, осень.
Больше суток они не списывались. Мара не писал Лизе, а Лиза не писала Маре. Стоя перед мольбертом очередным бесплодным вечером, он притворялся, что поглощен работой. Но на самом деле он ждал новой весточки от нее. Аня тоже, как назло, давно ему не звонила. Непривычная нежность копилась внутри Мары, и он не знал, куда бы ее выплеснуть.
Когда нет денег и некому открыть душу, лучшее решение – заставить себя работать. Сублимация – старый приятель любого творческого человека. Но не так-то просто найти силы и прикоснуться к чистому холсту… На какие только ухищрения Мара не шел ради первого мазка. Он, по натуре не суеверный, теперь крутился перед девственным листом, как шаман, пытающийся вызвать дождь правильным положением тела. Он надел «счастливые носки», поставил чашку с кофе строго на отмеченное разводами место на столе перед компьютером, включил «нужную музыку»… Все было бесполезно. Солнце укатилось за завод на горизонте, и пришлось включить свет. Спустя час или около того Мара все же заставил себя, призвав все свое мужество, вывести на холсте контур яйца. В тот самый момент, когда он уже доводил линию, после которой пришлось бы опять стоять в мучительном ожидании, на столе завибрировал телефон.
Она.
Мара кинулся к телефону и открыл мессенджер, от волнения не с первого раза попав пальцем по ярлыку приложения. Лиза прислала ему изображение. Это была фотография, на которой он сразу распознал силуэт ее худых ног, обтянутых джинсами. Она сидела на скамейке в какой-то беседке, придавив кроссовками горку потемневших листьев. Там, на ее фотографии, было темно и слякотно. Только маленькая вспышка камеры осветила маленькие лужицы и черточки мокрого снега у выхода из беседки. Вместо подписи Лиза оставила смайлик – три капли. Что это значит: слезы? Нет, наверно, все-таки дождь…
Мара упал на кровать и прислал ей смайлик в ответ – голубого кита с маленьким фонтанчиком брызг. Тут же он увидел, что она прочитала сообщение. Он подождал несколько минут, но больше от Лизы ничего не пришло.
~ ~ ~
Каждый раз, когда кончались деньги, а Ани не было рядом, работа удивительным образом сама находила Мару, как плесень в его ванной комнате находила сырые щели и трещины для размножения. Он, впрочем, никогда не был слишком рад работе. Обычно ему нравилось состояние, в которое приводило его безденежье и пустые карманы, – почему-то он особенно чутко ощущал свободу только когда страдал. Мара всегда был фанатичным бездельником, он им родился. А теперь, когда собственная жизнь не представляла для него ценности, он ни секунды не раздумывая готов был пожертвовать и оставшимся комфортом, только бы не искать работу. Устройство собственной жизни его не интересовало; это было как будто ниже его достоинства, он не видел смысла в самих попытках что-то предпринять. Короче говоря, Мара считал себя фаталистом.
К счастью для него, как и для многих других бездельников, в России пока еще можно было прожить вообще без денег: например, не оплачивать коммуналку годами (в первую очередь самым злостным должникам отключали телефон, а на случай отключения света можно было в крайнем случае воспользоваться свечами, которые хранились «на черный день» на родительских антресолях любых, особенно самых бедных российских квартир).
В общем, когда кончались деньги, нужно было только переждать голод первых и самых тяжелых дней. Бывало, в темноте, кутаясь в одеяло, Мара мечтал о хрустящих куриных крыльях полковника Сандерса или о двух поджаристых котлетах, зажатых между мягкими булочками «Биг-Мака». А ведь мяса он давно уже не ел – он отказался от него по этическим соображениям. Но в первые сутки голодовки всегда мечтал о чем-то для себя запрещенном: ему хотелось насыщаться, как первобытный человек, вгрызаясь зубами в плоть и обгладывая кости. Это был настоящий, истинный голод, который как будто очищает не только внутренности, но и мысли (хотя это впечатление и обманчиво, ведь даже в анорексии может иногда примерещиться воздержание, извращенная духовная худоба). Иногда Мара уступал в схватке со своим голодом и рылся ранним утром по кухонным шкафам, чтобы пожарить какие-нибудь постные лепешки на воде. Но стоило набить желудок этой безвкусной дрянью, как голод вскоре возвращался снова, и отсчет приходилось начинать сначала. Но Мара знал, что вскоре тело все же сдастся, уступит, когда желудок окончательно опустеет, и тогда его захлестнет волной сонливости и полного безразличия. Именно это состояние пустого желудка и головы нравилось Маре: он мог часами лежать неподвижно, без сил, раскинувшись на матрасе, и думать, думать, ни о чем не переживая, просто уставившись в потолок.
Но теперь все было по-другому. Играла музыка, и заслушанные до дыр песни оставляли в пустой голове предсказуемый и отчетливый след, с небольшим запозданием, как линии за самолетом в ясный день. За дверью комнаты выл голодный кот, изредка попадая в тональность. Мара лежал с любимым перочиным ножом в руке, ковыряя полусознательно уголок прислоненной к стене незавершенной работы (особенно неудачной, которую он не хотел видеть), и все его мысли в этот момент занимала Лиза. Мара надеялся, что она снова даст о себе знать. Больше недели они уже вели диалог (в последнее время – не такой насыщенный), и Мара ждал ее сообщений, и сердце его билось чаще от постоянного ожидания, даже когда он лежал мертвецом на подушке или скользил по полу в коридоре, на кухню и обратно.
В общем, бездействие вдруг потеряло для него свою прежде бесспорную ценность, ожидание ответа не могло иметь ничего общего с мечтательной скукой. Мара готов был поставить под сомнение даже свое одиночество и раздумывал над чем-нибудь дерзким, отчаянным: например, он мог бы предпринять вылазку, поехать к Лизе, если удастся достать денег; посмотреть на санаторий, о котором она писала так много плохого и чуть-чуть хорошего, но главное, конечно, встретить ее и увидеть ее черный взгляд, как бархатный мох в лесу лунной ночью, чтобы убедить себя, что, не видя этого взгляда, но постоянно думая о нем, слишком преувеличил его красоту и силу…
Возможно, именно эти планы, такие далекие от его обычных ленивых мечтаний, дали ему сил выбраться из скорлупы сонных дней. «Достать денег, срочно достать денег», – думал Мара, лежа на продавленном матрасе в окружении пустых бутылок.
~ ~ ~
В конце первой недели ноября ему как раз написал бывший одноклассник и предложил работу. В другой раз Мара бы наверняка отказался. Приятель был коротко стрижен, слегка полноват, с выдающейся вперед массивной челюстью, как у Джорджа Вашингтона; он был громок, позитивно настроен и в целом неприятен Маре.
Мара его не помнил, хотя позже все-таки вычислил его по подбородку на фотографии в выпускном альбоме. За какой партой он мог бы сидеть, хорошо ли учился, угощал ли Мару жвачкой на школьной экскурсии? Мара не мог вспомнить – прошлое с тревожной скоростью уносилось от него прочь, а он будто бы стоял, брошенный, без багажа на обочине жизни.
Мара встретился с приятелем на его съемной квартире, и после пары дежурных фраз и неловкого пожатия рук, затем знакомства – кивком головы – с его женой, они быстро перешли к сути дела. Мара должен был раскрасить для них недавно купленную детскую кроватку-качалку – их семья, как оказалось, ждала малыша.
Работать Маре пришлось прямо у них в квартире, в окружении двух этих посторонних людей. Кроватка должна была подойти как мальчику, так и девочке, поэтому Мара выбрал светло-голубой цвет в качестве основного и заполнил деревянный каркас резким абстрактным узором, окружавшим механическую птицу. Если смотреть издалека – можно было подумать, что птица заперта в клетке из голубого тернового плюща. Мара не сразу обратил на это внимание, но, к его удивлению, приятель оказался вполне доволен работой.
Вечер Мара провел у бывшего одноклассника, наблюдая на кухне крутящиеся полные локти его суетливой невесты и выслушивая шизофренические планы приятеля о поднятии легких денег. Его возбужденные рассуждения о бинарных опционах, о стремительном росте интернет-валют нагоняли на Мару усталость и скуку. Обо всем этом у него не было никакого желания знать, и Мара несколько раз поднимался из-за стола, намереваясь уйти, но его все удерживали, словно не хотели замечать его угрюмого настроения. В гостях он, правда, наелся борща, выпил пива, через силу впустил в себя соленья их родственников и домашнюю слоеную выпечку.
Домой Мара возвращался за полночь – вымученный, но сытый и с наличными в кармане. Он ехал в вагоне метро и вспоминал о Лизе, когда поезд остановили на несколько минут на открытом участке пути между станциями «Текстильщики» и «Волгоградский проспект». Он смотрел через окно на уродливое стеклянное здание бизнес-центра на Волгоградском проспекте и думал, что такое уродство, вероятно, мог наворотить какой-нибудь школьник в Майнкрафте. Потом его усталые мысли вышли из берегов и потекли в какие-то безумные края (Мара был тем человеком, который сам может посмеяться только что придуманной шутке или даже вести диалог с самим собой). Он подумал: так странно, что название игры немного созвучно названию автобиографии Гитлера; это, в свою очередь, напомнило ему об изящной и пугающей форме СС и о Хьюго Боссе, который, по слухам, был личным портным Гитлера; затем в голову проникли байкеры (вероятно, из-за заимствованной ими фашистской символики или просто из-за густой бороды хипстера, сидящего на сиденье напротив), а образ байкера, наконец, привел его к книге Хантера Томпсона «Ангелы Ада», которую он прочел в ранней юности.
Когда поезд тронулся, Мара решил спросить Лизу о ее любимой книге.
Он тут же забыл обо всем, и как только уродливое стеклянное здание скрылось за насыпью, а потом полностью растворилось в черноте поглотившего вагон тоннеля, Мара начал писать сообщение. Он был, как всегда, рассеян и верен себе; в общем, набирая сообщение, он испытывал приятное чувство тревоги, которое он всегда испытывал, когда писал ей. Мару даже не особенно интересовал ответ – от самого вопроса он был поверхностно счастлив, радуясь возможности отвлечься от своих надоедливых печальных мыслей.
Вскоре она ему ответила. Пока он ехал в поезде, подключившись к бесплатному вай-фаю и воткнув телефон в зарядку, они успели поговорить о Сартре и Прусте, о «Богоматери Цветов» Жане Жене и немного об «Утраченных Иллюзиях» Бальзака; потом она написала ему, что сейчас перечитывает «Волшебную Гору» Томаса Манна, и пока он переходил с «Кузнецкого Моста» на «Лубянку», натыкаясь на людей, они перешли с обсуждения французской литературы на обсуждение литературы немецкой, натыкаясь на пробелы в начитанности Мары. Потом, когда он подъезжал к своей станции, она призналась, что незадолго до отъезда в санаторий украла сборник рассказов Платонова с полки для обмена книгами на летнем фестивале, но пока еще «до Платонова не добралась»; а он признался, что в последнее время мало читал, но после этого разговора твердо решил познакомиться с многим из того, что она ему посоветовала. Он дал себе слово прочитать всю нижнюю полку в анином шкафу.
В последние дни они узнавали друг друга словно исподтишка, выкрадывая друг друга по капле. Они говорили (после первых и слишком откровенных разговоров, как будто протянувших между ними дрожащую струну), об общих интересах, боясь касаться без разбега тем слишком личных, чтобы ничего не испортить. Но и это топтание на месте, так казалось им обоим, тоже ни к чему не вело. Они говорили: как теперь, о литературе, о кино (о французской «новой волне») или музыке (в основном, конечно, о современных группах, но и еще, например, о Шостаковиче и его ученике Свиридове, в произведениях которых они оба находили что-то демоническо-советское, ассоциирующееся почему-то со старыми мультфильмами). И только изредка, мимоходом, они вспоминали о ее санатории и его творческом кризисе…
После той поездки Мара вернулся домой глубокой ночью, остановился у подъезда, подбирая ключ, и увидел, что куст рябины под окнами первого этажа окончательно избавился от листвы. Что-то забилось и затрепетало у него в груди. Мара не удержался и дотронулся ладонью до этих голых ветвей, склоненных к земле под тяжестью красных гроздьев. Зима была уже на пороге, надвигались самые длинные и холодные ночи – с тишиной, снегом и льдом. С этой приятной мыслью Мара уснул, и ему снились тонкие руки незнакомой девушки, лежавшие у него на груди.
Глава 7. День, когда выпал первый снег
Когда он открыл глаза, прозрачная цепь снов еще не успела окончательно растаять и лежала будто бы на кончике языка, как горькая таблетка. В последнем сне он видел Генри Миллера, о котором ему рассказала Лиза. Писатель стоял перед Марой с расстегнутой ширинкой. Почему-то они оба были по пояс в воде – на мелководье какой-то зловонной реки, возможно, Ганга. Мимо них проплывали трупы, сплавляемые вниз по течению. Член Генри Миллера медленно набухал, как бутон, а потом поднялся над поверхностью воды, раскрылся вдруг пышущей жаром лилией, с которой капала бесцветная, как роса, слизь. Но вскоре цветок опал и начал гнить. Генри Миллер улыбнулся удивленному Маре и спросил: «Ты ее хочешь?»
Мара поднялся с кровати около пяти часов вечера. И стоило только ему встать на ноги, как в дверь постучали. Мара замер, но стук повторился – жесткий, грубый, злой удар кулаком в дверь. Ужасное вторжение из реальности за стеной.
Он прокрался в коридор и заглянул в глазок: в рыбьей линзе покачивалась растянутая фигура соседки снизу. Он увидел ее перекошенное лицо: соседка что-то яростно бормотала, но слов он разобрать не мог, да и не хотел.
Мара задержал дыхание и закрыл глаза. Он попытался стать неодушевленным предметом, подобно тому, как богомол сливается с растительностью в случае опасности. Его страх выдавали только трясущиеся руки. На несколько долгих секунд воцарилась тишина, прерываемая только журчанием воды из ванной комнаты.
– Я знаю, что ты там, сволочь!
Мара молчал. «Она знает, что я здесь. Ничего удивительного».
– Ты опять нас затопил! Я буду писать куда надо, слышишь? Участковому! Второй раз за месяц…
С лестничной клетки послышался вздох, а затем – какой-то шорох. Должно быть, соседка приложила ухо к двери.
– Падла, – прошептала она огорченно, – чтоб тебя черти под воду утащили!
Мара простоял у двери еще несколько мгновений, слушая, как отдаляются шаги, а потом рванул в туалет, чтобы обложить тряпками пол.
Несколько минут он просидел в оцепенении на краю унитаза. Потом вышел на кухню и посмотрел в окно. Начинался тяжелый дождь со снегом. «Поскорее бы все замерзло, чтобы вода обратилась в камень»…
От ленивых осенних дождей некуда деться, как от назойливых соседей. Сколько ни прячься в сети, их присутствие ощущается даже в запертой комнате. Мара подумал: «Неужели так я и умру, как одиноких осьминог?»
Соседи. Соседи – это, безусловно, враги. Взять хотя бы эту соседку снизу. У нее были два толстых мальчишки – в высшей степени тупые создания. За ними водилась привычка истошно вопить по вечерам и ронять что-то тяжелое на пол. Иногда Мара видел их играющими на дороге перед «Пятерочкой» около дома. Движение там было слабое, но из-за припаркованных повсюду машин заметить, как кто-то выруливает с шоссе во двор, было почти невозможно. Когда Мара видел играющих на дороге детей, то обычно сбавлял шаг. Не то чтобы он хотел стать свидетелем чего-то ужасного, просто каждый раз ему мерещился многотонный грузовик, вылетающий с шоссе на слепой проезд между домами. Он не мог понять, почему эта женщина разрешает мальчикам играть допоздна в опасном месте.
А московские дожди, бессмысленные и беспощадные, – это, должно быть, немые союзники соседей. Даже когда Мара сидел дома, в сухости и тепле, ему казалось, что дожди просачиваются внутрь сквозь оконные рамы. Иногда он чувствовал, как вода заполняет комнату, и как постепенно воздух выходит из его легких. Дождь всегда казался ему бесконечным, не имеющим ни конца ни края. В детстве он был уверен: когда начинается дождь, капли растекаются по всей Земле, они барабанят по карнизу за окном, текут по асфальту во дворе школы, наполняют далекие реки, стекают в Австралию…
Эта девушка, Лиза. Где она сейчас, что делает? Смотрит ли она сейчас в окно, идет ли у нее тоже дождь со снегом? О чем она думает, когда видит его за окном?
Что бы произошло между ними, не потеряй они друг друга в том бассейне? И самое главное – что происходит между ними сейчас?
~ ~ ~
Пока убирали номер, Лиза расположилась в общей комнате на этаже, в большом кресле, которое никто обычно не занимал, поджав под себя ноги. Она пыталась читать. С каждым днем шрифт как будто становился все мельче и неразборчивей. Может быть, так ей только казалось, потому что она была чересчур внимательна к себе и к своей потере зрения… все же зрение не могло покидать ее так быстро. И тем не менее сегодня ей опять не удавалось последовать за Гансом Касторпом на Волшебную Гору, услышать споры Сеттембрини и Нафты… «Когда вернусь в Москву, придется заказывать новые очки», – подумала она. Печально было все время оставаться самой собой, ощущать это постоянно растущее давление реальности.
Ее взгляд все чаще скользил поверх страниц, обращался к большому к окну, занавешенному серым тюлем. На улице с самого утра шел первый снег; он засыпал двор и дорожку в аллее и кусты рябин, ложился на крышу церкви и, наверно, покрыл уже весь склон холма у реки. Значит, она уже провела в санатории целую осень – свою девятнадцатую осень, которую никто ей не вернет.
Старик в кресле-каталке был, как всегда, здесь, на своем привычном месте перед шахматной доской у окна. Фигуры на доске были расставлены случайно, как показалось Лизе, и старик, кажется, их не касался. По его напряженному взгляду можно было подумать, что он разыгрывает какую-то бесконечную партию у себя в голове.
Но вдруг, будто ощутив на себе взгляд девушки, он заговорил, уставившись во двор, в сторону подъездной дороги:
– Кто-то приедет.
Сказал он это тихо – то ли обращаясь к самому себе, то ли к ней. Кроме Лизы и старика, в комнате никого не было.
– Вы кого-то ждете? – неуверенно спросила Лиза, пытаясь разглядеть на его лице какое-то выражение. Его профиль был почти красив, как обломок обвалившейся в море скалы, но почти так же сер и мертв.
Старик чуть заметно покачал головой.
– Это, наверно, не за мной, – с плохо скрываемым отчаянием сказал он. – Папа уже за мной не приедет. Он забыл про меня.
Сказанное им Лизу скорее тронуло, чем удивило. Она знала, что старик страдал слабоумием, и иногда деменция любезно возвращала ему юность. Подобно прустовскому страннику по воспоминаниям, оживлявшему на бумаге мгновения прошлого и признаваясь им в вечной любви, превращаясь благодаря им снова в маленького мальчика, ожидавшего материнского поцелуя на ночь (или, что вероятнее: в мальчика со светлячком из «Денискиных рассказов» Виктора Драгунского), этот старик как будто проживал жизнь заново, цеплялся за свою память, вытравливая из себя настоящее, видя себя таким, каким хочет себя видеть каждый – молодым и полноценным. Он-то, наверно, считал себя ребенком, забытым в лагере. Иногда, во время особенных помутнений сознания, он приставал к санитаркам, спрашивая, когда его уже отсюда заберут. А после того как ему называли дату его предполагаемого отъезда по путевке, он ненадолго успокаивался.
На какую-то минуту старик погрузился в свои мысли, опустив взгляд на доску, потом, будто наконец вспомнив, сказал:
– Папа умер.
Он слабо рассмеялся ошибке собственной памяти.
– Как я мог забыть? Скоро уже мне идти в воду…
И так просто это было сказано, так легко он пролетел эти, вероятно, десятки лет жизни, так легко избавился от страдания по смерти отца, что Лиза испугалась этой мгновенной в нем перемены. Лиза побледнела, вжалась спиной в кресло и спряталась за книгой. Безумие и старость словно окружали ее со всех сторон, сгущались серыми красками и отравляли ее душу. И поскольку они были повсюду, то казались заразными. Здесь, в убогих стенах, Лиза легко могла представить себя старухой. Так же, как и ее сосед по этажу, она могла увидеть себя на пороге смерти перед шахматной доской. Но даже тогда, когда горе в ней окончательно поблекнет, память будет возвращаться к ней мимолетными вспышками. Неужели придет время, когда она вспомнит о смерти брата с усмешкой, как сейчас этот старик вспомнил о смерти отца? Лизе стало страшно.
Ей бы и правда хотелось, чтобы кто-нибудь приехал; кто-нибудь, кто бы смотрел вместе с ней из окна, держа на коленях раскрытую книгу, кто-нибудь, кто бы мог ненавязчиво побыть с ней рядом и напомнить ей, что она еще молода и жива. Но отца и мать она видеть не хотела, да и вряд ли они решат неожиданно приехать на этих выходных – на неделе отец ничего не сказал о своих планах.
В последнее время оставаться одной Лизе было особенно тяжело. Может быть, Молохов это чувствовал, потому что в последнее время смущал ее больше обычного, постоянно навязывая свое общество. Лиза мирилась с его присутствием, но она боялась слухов, которые наверняка будут ходить у нее за спиной. Все эти толстые женщины в халатах, с большими ногами в нелепых колготках, – у них всегда находилось какое-то уродство вроде ячменя под глазом, или усов, или бородавок, проросших черным волосом, – эти пошлые, любопытные женщины жили в санатории сменами, иногда возвращаясь в деревню у подножия холма, к скучным семьям. О чем они думают, о чем сплетничают там, внизу, в своей деревне?
Ей хотелось, чтобы приехал кто-нибудь извне, из «реального мира». Лиза подумала, что было бы хорошо, если бы приехал Мара. Но имеет ли она право просить его об этом? Позвать его было бы равноценно признанию слабости, маленькому поражению в ее борьбе, однозначным шагом назад. Это бы означало, что она нуждается в помощи. Хотя она действительно в ней нуждалась.
Лиза положила книгу на поручень кресла и взяла в руки смартфон. Когда она открыла диалог, он как раз писал ей сообщение. Так иногда бывает, когда настроения двух людей неожиданно совпадают – оба в эту минуту думали об одном и том же. Может быть, их желания так странно проявились в этот первый снежный день. Или было между ними все же что-то большее, о чем невозможно было больше молчать.
Мара, 16 ноября в 12:40:
Несколько дней думал о тебе и ничего не мог с этим поделать. Я хочу тебя увидеть. Понимаю, что мы знакомы всего ничего, но я не могу выкинуть тебя из головы. Я не могу уснуть, пока не замучаю себя, пытаясь тебя представить. Я уже давно никуда не выезжал, но сейчас мне тяжело оставаться дома. Я боюсь, что сорвусь и снова поеду к реке.
Лиза, 16 ноября в 12:42:
Приезжай вместо этого ко мне. Только что я тоже думала о тебе! Ты не прав, мы знакомы уже больше года, просто забыли об этом. Кажется, я тоже хочу тебя видеть. Очень. Чем раньше ты сможешь приехать, тем лучше. Думаю, проще всего добраться на электричке, но точно сказать не могу, поэтому, если не передумаешь, выезжай завтра утром первым поездом.
Она отправила ему адрес санатория. Потом задумалась на мгновение и дописала:
Приезжай, Мара. Тогда мы сможем провести целый день вместе. И ты сможешь меня нарисовать.
Мара, 16 ноября в 12:43:
Я приеду. Я сам хотел попросить тебя об этом.
Лиза, 16 ноября в 12:43:
Буду тебя ждать. Не стесняйся писать мне, если заблудишься.
Он начал писать длинное сообщение, но стер его и отправил только:
Мара, 16 ноября в 12:47:
Ок.
Лиза сняла очки и потерла пальцами влажные от неожиданных слез глаза. Она поднялась и пошла, как во сне, по коридору, забыв про оставленную на поручне книгу. Ей хотелось быстрее выйти во двор, пойти по чистому, еще не оскверненному старушечьими шагами снегу, чтобы ускорить течение времени и поскорее прикончить этот день.
~ ~ ~
Лиза спустилась по лестнице, так сильно ей не хотелось ждать лифт. В холле первого этажа она столкнулась с мужчиной средних лет в сопровождении двух крепких санитарок с засученными по локти рукавами халатов, с большими волосатыми руками. Мужчина, вероятно, только приехал, он явно был с улицы: на плечах его плаща таял снег, но он казался слишком погруженным в свои мысли, чтобы отряхнуться. Трое шли в сторону лифтов. Санитарки, как обычно, были тупыми и бесстрастными, а мужчина двигался неуверенно, и лицо его было задумчиво и хмуро, на лбу отчетливо проступала одна длинная и неестественно ровная морщина. Лиза инстинктивно прижалась к стене, освобождая им путь; она уже видела подобные печальные процессии раньше: в санатории, переполненном стариками, нередко объявлялись дети или внуки пациентов – они забирали своих стариков, чтобы уговорить их пойти под воду. Многие соглашались на эвтаназию добровольно, были те, кто упирался, и тогда стариков приходилось терпеть до их естественной кончины; но как правило, старики желали уйти под воду в окружении родных, и тогда-то за ними приезжали их дети.
Лиза пропустила мужчину и санитарок вперед. Это столкновение несколько подпортило ей настроение, и, может быть, поэтому, выйдя во двор, покрытый девственным снегом, Лиза застыла на ступеньках. Она подумала, что в этот раз приехать могли за стариком с ее этажа… Она дернула головой, как будто в попытке отбросить дурные мысли, и пошла по дороге, ведущей к аллее.
Лиза попыталась представить себе приезд Мары и одновременно представляла смерть старика; она решила, что непременно встретит гостя завтра у ворот, чтобы его точно пустили внутрь. Проходя под деревьями, она закрыла глаза; ей мерещилось, как Мара появляется издалека, поднимается на холм как раз в тот момент, когда эти ворота будут широко открыты, чтобы выехала «Газель», в которую будет погружено складное кресло старика с ее этажа. Но даже в это горько-приятное, волнующее видение вторгсся брат Ваня: он стоял неподвижно в кустах рябин у декоративного озерца и наблюдал за Лизой.
От этого видения у нее закружилась голова. Она открыла глаза и замерла в конце тропинки, удержавшись за спинку холодной скамейки, чтобы не упасть. В тихую воду пруда медленно опускался снег.
~ ~ ~
Внезапно и просто все было решено. Тем же вечером Мара уже собирался в дорогу.
Он пересчитал деньги: того, что оставалось с подработки у школьного приятеля, вполне хватало на билеты туда и обратно и, возможно, еще на такси от станции. Но проверив по карте расстояние от станции до санатория, Мара решил, что три километра сможет пройти и пешком, а часть денег лучше потратит на бутылку вина – ему хотелось сделать Лизе подарок. Она же писала, что предпочитает красное?
Поздно вечером Мара вышел из дома. В супермаркете перед закрытием Мара долго расхаживал по рядам, разглядывая полки с дешевым спиртным и подсчитывая в уме, что он может себе позволить. За пять минут до одиннадцати Мара уже отчаялся подобрать что-нибудь хорошее и решился взять хотя бы литровый бумажный пакет «Чиосана» по скидке и пачку дешевых сигарет.
Несколько раз он, как школьник, проходил мимо стенда с презервативами. Продавщица с неприятной ухмылкой следила за ним. Мара притворился, что выбирает шоколадный батончик.
Позади него в очереди стоял высокий неестественно худой мужчина в плаще и в широкополой шляпе. Казалось, у него не было плеч. Украдкой Мара следил за его отражением в выпуклом зеркале над кассой, и ему показалось, что густая борода мужчины шевелилась наподобие осьминожьих щупалец. Мара вспотел от страха. Кассирша спросила у него паспорт, и Мара долго раскрывал его дрожащими руками.
– Это все? – спросила она, как ему показалось, с кривой усмешкой.
– Нет, еще вот это.
Мара неловко бросил на ленту шоколадный батончик. Он был уверен, что сильно покраснел.
Ему не хотелось смотреть ни на кассиршу, ни на мужчину сзади; он боялся, что они пристально его изучают, обмениваются многозначительными взглядами, как будто могут увидеть Мару насквозь и раскусить его неполноценность. Ему самому не хотелось наблюдать себя со стороны: он почувствовал, как жалко дрогнули атрофированные мышцы его лица, как мельтешили в воздухе его скрюченные пальцы, пока он протягивал деньги…
Мара выскочил на улицу, думая только о том, как бы поскорее забыть об этом неприятном столкновении с реальностью. Кажется, впервые ради девушки (вообще, ради кого-то, кроме себя) он тратил последние деньги, боясь подумать о том, что будет с ним на следующей неделе. Только он знал цену последней тысяче рублей: они стоили ему душевного равновесия в самом ближайшем будущем, они стоили ему голода и страданий, – он это осознавал, – это были его «дары волхвов» из рассказа О. Генри: картонный литр красного пойла по скидке, жалкая конфета и билеты на электричку были сейчас, в эту минуту, его жертвой девушке, которую он даже не знал. И все это могло бы сойти за пустяк, забыться глупостью и мелкой тратой, не будь он самим собой, Марой Агафоновым, эгоистичным и ленивым тунеядцем. (Хотя Мара все же не был наглым эгоистом; он был эгоистом наивным, эгоистом-агностиком, вечно колеблющимся: он не уверен, видит ли он самого себя богом или в «боге» находит себя). И он думал, что никто, конечно, не вспомнит об этом жалком магазинном позоре, кроме него самого; он унесет его с собой на дно, в могилу, и за него же Маре будет стыдно, потому что рано или поздно весь этот день станет всего лишь очередным напоминанием о его нищете и слабости.