Текст книги "Секция плавания для пьющих в одиночестве (СИ)"
Автор книги: Саша Карин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Глава 5. «Я хочу тебя знать»
Лиза, 2 ноября в 20:46:
…Раньше я об этом никому не рассказывала. Родители так и не спросили, как это произошло, да и не хотели, наверно, знать. Просто дурная, безответственная Лиза была рядом, но за братом почему-то не уследила. О чем она только думала, как могла оставить его без присмотра? Так, наверно, они считали. Но я не помню, чтобы мама и папа хоть слово мне сказали. Можешь себе представить? А я от их молчания еще больше страдала. Это же все случилось по моей вине.
Лиза, 2 ноября в 20:50:
Только не нужно меня жалеть или оправдывать. Я рассказала тебе, потому что ты сам подобное пережил. Ты написал мне о матери, и я подумала, что ты сможешь, наверно, меня понять. А простить себя я должна сама, когда придет время.
Лиза, 2 ноября в 20:55:
До сих пор я тот жуткий день вспоминаю, делю его на минуты, потом на секунды, на доли секунд. Проживаю заново, одно мгновение за другим, а потом учусь от них избавляться – сплевывать, как какую-нибудь шелуху. Но пока плохо получается. Толку мало. Как вспомню оградку на кладбище – вот и все, конец моим стараниям. Умом я вроде понимаю, что ничего эта память не изменит, что как-то надо дальше жить, в институте восстановиться, прервать, в общем, замкнутый круг. Ване от моей боли все равно никакой пользы. Но себя я простить пока не могу, не хватает сил.
Лиза, 2 ноября в 20:58:
И дело, кажется, даже не в любви. Хотя я Ваню любила, по-своему, но правда любила. Только какое дело мертвым до нашей любви? Нет, я точно знаю, дело во мне. Что-то со мной не так, что-то во мне тогда сломалось, какой-то кусок отвалился и до сих пор на дне того озера лежит. Я ведь Ване иногда завидую, что он свое выстрадал. А иногда я его ненавижу. За то, что он умер. Как думаешь, имею ли я право на такие мысли?
Мара, 2 ноября в 21:00:
Не знаю.
Лиза, 2 ноября в 21:01:
И я тоже не знаю.
Лиза, 2 ноября в 21:04:
Ну вот я все тебе и рассказала. Ты был со мной честен, и я решила с тобой поделиться. Наверняка завтра об этом пожалею.
Лиза, 2 ноября в 21:06:
Кажется, я напилась, Мара. Сегодня я мало ела.
Мара, 2 ноября в 21:06:
Ничего. Я и сам почти все время пьян.
Лиза, 2 ноября в 21:07:
А я тебя таким себе и представляла. Вечно пьяный свободный бездельник Мара.
В темноте Мара улыбнулся монитору.
Лиза, 2 ноября в 21:08:
Сегодня ты тоже пьян, правда?
Мара не ответил. Сегодня у него не было денег даже на бутылку портвейна. Сегодня ему было паршиво и особенно одиноко.
Лиза, 2 ноября в 21:11
Прости, но я должна тебя спросить. Я все думала о том, что ты написал. Скажи, что ты чувствовал, когда мать умерла? Думал ли ты, что мог все исправить?
Лиза, 2 ноября в 21:12:
Из-за нее ты хотел покончить с собой, Мара?
Мара прочитал сообщение и задумался. Он не знал, что ответить. Он вышел на балкон и быстро выкурил сигарету. Нашел старую дыру в москитной сетке, расширил ее пальцем и бросил сигарету во двор. Несколько мгновений наблюдал за тем, как окурок исчезает в темноте. Мара ничего не чувствовал. Ему было все равно.
Перед тем, как спрыгнуть, его мать зачем-то надела белые кроссовки. Может быть, в них было удобнее забраться на подоконник. Она открыла большое окно, на котором не было москитной сетки (это окно они обычно не открывали даже в летнюю жару, чтобы ненароком не вывалился кот). Она села на корточки. Наверно, ребристая подошва кроссовок помогла ей удержать равновесие на сколькой раме, пока она собиралась с духом. А потом она прыгнула, и через несколько секунд ее не стало. Следующим утром, когда Мара проснулся, он вышел на этот самый балкон и увидел тело матери внизу. Оно лежало на газоне под окном, между двух деревьев. Ее уже успели накрыть тканью, но белые кроссовки отчетливо выделялись на фоне жидкой травы. Должно быть, кто-то из соседей или прохожих вызвал «скорую». Машина стояла там же, под окном. В дверь позвонил участковый.
Потом несколько дней Мара провел в постели. Он не пил, не ел, не работал, не слушал музыку, не мастурбировал. Мара не смог бы вспомнить, если бы хотел, о чем думал эти семьдесят-восемьдесят часов. Вполне возможно, что ни о чем. Во всяком случае половину времени он провел в полусне, и ему ничего не снилось. А после этого он просто встал с кровати, сварил целую бадью риса и съел ее всю. Потом он долго мучился от боли в животе. С тех пор он не мог закончить ни одной картины.
Теперь Мара смотрел на этот темный двор. Он был похож на огромный бездонный колодец, окруженный со всех сторон одинаковыми панельными домами. С заходом солнца двор будто уходил под воду. Где-то на его дне, среди ржавых скал турников, качелей и скамеек плавали пятнистые мурены, скаты и осьминоги. Воображение наполняло черноту кишащими тварями. Они бесшумно скользили на уровне первых этажей, соприкасаясь телами и вырывая друг у друга истерзанную добычу – подошвы белых кросовок. В такие минуты Мара чувствовал, как они зовут его к себе на дно.
Он так и не узнал, что за человек была его мать. Были же у нее какие-то мысли, что-то заставляло ее мешать каждый вечер водку с соком и засыпать перед телевизором на кухне, иногда с коктейльной трубочкой во рту. (За несколько месяцев до самоубийства она уволилась с работы, и коктейлей стало больше, намного больше). Эта нелепая трубочка в зеленую и красную полоску… Словно постепенное потягивание жидкости могло уберечь ее от смерти.
Мара сделал усилие, чтобы вспомнить похороны. Но все затмевало видение Яйца… В тот день он действительно увидел его. Мара помнил, как оно, огромное, мрачное, идеально мертвое (как символ вселенского одиночества под скорлупой) поднималось из воды. И как бы Мара не пытался впоследствии расставить по полочкам все события того странного дня, дня похорон его матери, отчетливей всего ему вспоминалось Яйцо.
2015, весна.
Ее похоронили в апреле на подводном кладбище у Мневнического острова. Затянувшиеся приготовления все никак не завершались. Вероятно, живые должны были пожертвовать как можно больше времени из своих жизней, чтобы проводить в воду мертвеца.
Щеки Мары, с утра торчавшего истуканом на месте похорон, порозовели на холодном весеннем ветру. Ожидание тянулось нескончаемо, но вот, наконец, после всех организационных вопросов и скорбных речей началось погружение. Прах его матери медленно пересыпался в погребальной урне… А потом все произошло на удивление быстро, может, даже слишком быстро: всего за пару минут урна с прахом исчезла под водой. Он помнил, как ржавая цепь тянулась в глубину, слышал, как скрипел ритуальный кран, чувствувал, как несло потом от рабочих, – но у него не было никаких мыслей.
Его окружала разбитая, изувеченная почва Мневнического острова, над которой разносился черный дым из труб крематория. Мара стоял на дне полузатопленной долины, ее размытые границы были стянуты водной петлей. Кроме него, нескольких дальних родственников и рабочих похоронного бюро на берегу никого не было. И те и другие старались на него не смотреть. Он плохой сын. И он поступил непорядочно, не дав на водку рабочим. Все отводили глаза, пытаясь удержать на лицах маски торжественной печали. Мара всем только мешал сосредоточиться, на похоронах собственной матери он чувствовал себя лишним.
И все же в какой-то момент Маре показлось, будто за ним наблюдают. Не поворачивая головы, он медленно провел взглядом по неровному простору Мневнической пустоши. Он как будто заметил нечто на дне овражка, поросшего дикой малиной. Какая-то бесформенная масса, ползущая по заболоченному дну. Постепенно она начала обретать форму.
Сначала Мара увидел, как она собралась в пульсирующий узел из полупрозрачной слизи. Потом этот дрожащий на ветру сгусток стал увеличиваться в размерах – словно заполняя невидимую скорлупу, обретая форму. И вот уже огромное жемчужное яйцо – не меньше метра в обхвате – затвердело на ветру, поднимаясь из болотца. Затем оно медленно отделилось от воды и потянулось к небу, как воздушный шарик, отлитый из свинца. Мутная вода стекала по идеальной поверхности Яйца, освобождаясь от капель и возвращая их в топь… Яйцо поднялось выше, выше – и исчезло за хмурыми тучами.
На похоронах Мара не плакал и никому не подал руки.
Вечером после похорон он пил вино и играл в Darkest Dungeon на максимальной сложности, начиная игру сначала после того, как терял любимых героев. Герои умирали почти в каждом подземелье, и с каждым новым трупом он делал новый глоток.
Наверно, в несчастье, в тоске русский человек странным образом обретает горькую мечту (потому что в счастье он точно ни на что не способен) – рану, сочащуюся гноем жалости к себе. Его герои умирали как мухи, а стаканы с дешевым вином пустели, оставляя неприятные мутно-розовые кольца на краю бокала. За окном было черным-черно, и ему казалось, что в этой пустоте плавали мурены и осьминоги. Он думал, что вот-вот из щелей в стеклопакетах полезут зеленые мокрицы. Сползая по подоконнику, они попадают на пол и разбиваясь превратятся в липкое месиво. Мысли Мары были пусты и его будущее было туманно. Но у него была мечта – по крайней мере, ему так казалось.
Его матери больше нет, теперь он был свободен от невыносимого звука всасывания жидкости через дурацкую трубочку. С этих пор Мара остается один. И он знает, что ничто уже не отвлечет его от заранее обреченного похода. Ему только мерещится новая жизнь. Он задергивает занавески, когда первые лучи солнца проникают в комнату и снова садится на стул перед компьютером. И стул и компьютер однажды купила ему мать…
2016, осень.
Мара надавил на веки пальцами, чтобы вернуться в реальность, и открыл глаза. Он оставил сигаретную пачку и зажигалку на подоконнике и вернулся в комнату, плотно закрыв за собой балконную дверь.
Мара сел за компьютер и перечитал последнее полученное сообщение: «Из-за нее ты хотел покончить с собой…?»
Мара, 2 ноября в 21:19:
Нет.
Написал он.
Иногда я вспоминаю о матери, например, вчера вечером, когда вернулся домой. Но я не думал о ней, пока стоял по пояс в воде. Я не виню себя в ее смерти, никогда не винил. Главная причина моего расстройства в том, что я не могу больше рисовать.
Солгал Мара лишь наполовину.
Спустя несколько секунд после того, как он отправил сообщение, Лиза начала писать ответ. Он заметил это, но продолжил печатать: ему не хотелось говорить о матери. Он хотел узнать больше о жизни Лизы.
Мара, 2 ноября в 21:22:
Мне бы хотелось, чтобы ты рассказала что-нибудь о себе. Все что угодно. Что-то простое. Например, как часто ты хмуришься, когда тебя никто не видит? На какую сторону ты стаптываешь обувь? На каком боку засыпаешь? Часто ли тебе снится брат? И часто ли ты плачешь? Какой рукой поправляешь волосы? Большие у тебя очки? Какой формы? Закрываешь ли ты улыбку ладонью? Какой алкоголь ты любишь?
Мара, 2 ноября в 21:13:
Я хочу тебя узнать, Лиза.
Внизу чата снова появилась мигающая надпись: «Лиза набирает сообщение…» Несколько раз она исчезала, но потом появлялась снова. Мара следил за ней, боясь отвести взгляд.
Ответ долго не приходил. Мара успел выкурить еще одну сигарету, на этот раз не отходя от компьютера. Он постеснялся написать Лизе, что запомнил ее взгляд. В эту минуту он видел ее глаза и пытался представить Лизу целиком, восстановить ее образ по памяти. Как она выглядит сейчас? Почему-то она явилась ему сидящей по-турецки в маленькой жалкой комнатке с облупившимися стенами. На коленях у нее лежит ноутбук. А стекла на окнах почему-то представлялись ему разбитыми, в комнатке печально завывает ветер. Ее взгляд направлен в пустоту, в отсутствие четвертой стены, туда, где прятался Мара. Неожиданно для себя он увидел больше: от холода соски на маленьких грудях Лизы стоят торчком, отчетливо проступая сквозь мятую футболку, кожа на запястьях покрылась мурашками… Какого оттенка у нее соски: коричневатые, бледные или вызывающие ярко-розовые? Он снова начал набирать сообщение:
Я хочу узнать о тебе как можно больше. Что ты обычно делаешь по вечерам? Как выглядит твоя комната? Ты можешь гулять по ночам? Как ты убиваешь время?
Мара не успел его отправить, когда от Лизы пришел ответ:
Лиза, 2 ноября в 21:22:
Думаю, я тебя раскусила, Мара Агафонов. Ты эгоист.
Мара дважды пробежал эту строчку глазами. Он стер свое сообщение.
Лиза, 2 ноября в 21:23:
Впрочем, я пьяна, а ты художник. Сейчас мы оба эгоисты. Знаешь, у меня никогда не было знакомого художника. У меня вообще мало знакомых, поэтому я даже немного горжусь, что ты рядом.
Лиза, 2 ноября в 21:24:
Хотя это, конечно, неправда. На самом деле ты далеко. Но сейчас я почему-то не чувствую себя одинокой. Так странно, только вчера ты собирался покончить с собой. Может, ты сам себя обманывал.
Лиза, 2 ноября в 21:28:
Хочу тебе признаться: впервые мне задают такие странные вопросы. К тому же так много сразу. Мне почему-то кажется, что я интересую тебя только как объект для твоей работы. Или, может, ты маньяк? Тогда хорошо, что ты далеко. Но я рада, что в тебе нет жалости ко мне. Приятно для разнообразия просто побыть кому-то интересной. На все твои вопросы я ответить не смогу, потому что никогда пристально за собой не следила. Возможно, это тебя удивит, но я не слишком-то часто смотрюсь в зеркало. К подошвам я тоже особенно не присматриваюсь. Но чтобы тебя не обидеть, скажу по секрету, что сейчас я допиваю красное полусухое из литрового картонного пакета. Обычно я не могу уснуть без пары таблеток феназепама, это что-то вроде валиума. Но сегодня я, пожалуй, обойдусь без этого. Вообще-то я думаю, что однажды ты мог бы меня нарисовать. Может, когда-нибудь я сама тебя об этом попрошу? Тогда уж будь готов, Мара.
Дочитав ее сообщение, Маре страшно захотелось напиться. Он замер на краешке стула и угрюмо всматривался в неровный ряд скопившихся за монитором пустых пивных банок.
Лиза, 2 ноября в 21:32:
Кажется, я засыпаю, Мара.
Пока Мара думал, как бы задержать ее, она отправила ему свои контакты из мессенджера.
Лиза, 2 ноября в 21:33:
Можешь писать мне сюда, так будет удобнее. До завтра, Мара. И не грусти.
Он быстро напечатал ответ:
Мара, 2 ноября в 21:33:
Хорошо. До завтра. Ты тоже не грусти.
Но сообщение осталось непрочитанным. Она вышла из сети. Полупрозрачная синяя рамка вокруг его слов будто повисла в воздухе. Он представлял, как неясная фигура девушки растворяется в темноте под кирпичной аркой.
Мара встал из-за стола, чтобы потрясти пивные банки у стены. Все они были пусты, в них не оставалось ни капли алкоголя. Тогда он снова опустился на стул, натянул на живот уголок полотенца и спустил до колен рваные домашние штаны. Он открыл ее страницу в социальной сети и закрыл глаза, пытаясь представить маленькие стоящие торчком соски.
~ ~ ~
Заснуть сразу ей не удалось. Какое-то время Лиза думала о Маре. На его странице была указана дата рождения. Больше от скуки Лиза узнала, что его знак зодиака – Дева. Она давно убедила себя, что не верит в знаки зодиака, но все же решила, что Дева ему подходит. Потом она нашла значение его имени. «Mare» или «marais» в переводе с французского означает «пруд» или «болото». Лиза подумала: «Как странно».
Она проснулась поздно утром. По стеклу уже скользили хрупкие тусклые лучи. Не было сомнений в том, что она проспала завтрак. Когда Лиза поднялась с кровати, телефон скользнул между складок одеяла и упал на пол. За ночь он почти разрядился и завис от случайно запущенных приложений и набранных символов. Начинался новый мучительно долгий день.
У дверей столовой Лиза столкнулась с Молоховым. Он прожег грозным взглядом ее лицо, но ничего не сказал. Конечно, от Молохова не могло скрыться лизино состояние, он тут же прочел по ее красным глазам опустошенные накануне стаканы; и он видел, что теперь ей плохо, а Лиза и не пыталась этого скрывать. Молохов выхлопотал для нее завтрак в столовой. Она не притронулась к еде, только выпила стакан теплой воды. А потом Молохов повел ее гулять.
Он повел ее по аллее, мимо декоративного пруда, вдоль забора на заднем дворе, мимо кустарников и кирпича, через чахлый ручей, по пародии моста из переброшенных через воду фанерных досок. Все это время они молчали. И Лиза была рада молчанию. Их окружала серая отвратительная красота ноябрьского утра, Лиза чувствовала его пустоты, его угрюмые полутона, они служили удачным фоном к ее похмелью. Даже хорошо, что вокруг было так мрачно и мертво, хорошо, что не лаял резким лаем цепной пес.
Лизу не волновало в тот момент, что за мысли скрывает Молохов, чего добивается от Лизы, ведя ее под руку; ей было безразлично, какое Молохову до нее дело. Он был ее лечащий врач, и было какое-то неозвученное соглашение, какая-то липкая связь между ними. Нечто позволяло Молохову запросто вторгаться в ее личное время и пространство, подчинять их себе и царить в них своей властной рукой.
Они гуляли около получаса. За это время они ни разу не остановились, не завели ненужного разговора. Они шли медленно и как будто бесцельно, но Лиза заметила, что Молохов совершает над собой усилие, подстраиваясь к темпу ее шагов и вялому течению ее мыслей.
Прогулку он решил завершить у дверей лечебного корпуса. Как раз пришло время Лизе идти на процедуры. «Как удачно он это провернул», – подумала Лиза. Конечно, Молохов ни на минуту не забывал о своих врачебных обязанностях.
Проводив Лизу по ступеням лечебного корпуса, разжав свои сильные пальцы на ее худом плече, Молохов все же не удержался и сказал ей на прощанье:
– Ну вот, разве не замечательно? Наконец я вижу твой румянец! Он тебе к лицу.
Он улыбнулся и тут же быстрым шагом зашагал прочь. И опять это была вроде бы молоховская шутка.
«Даже не спросил про зонт», – подумала Лиза. Она немного постояла на крыльце, вглядываясь в его удалявшиеся могучие плечи. Приведя ее к дверям лечебного корпуса, Молохов не оставил Лизе шанса прийти на процедуры последней, чтобы избежать скопления старух, жаждущих постоянного тупого общения в коридоре перед ванным залом. Молохов обо всем бы узнал, решись она сейчас сбежать. Поэтому Лиза поспешила поскорее занять место в очереди и пораньше от всего этого отделаться.
Она разделась и погрузилась в ванну с головой, коснувшись лопатками облупившегося эмалированного дна. Тонкой светлой нитью – медленно и бессмысленно – полился песок в стеклянных часах. Она закрыла глаза, но не могла спрятаться даже под водой от чужих всплесков и чужого ворчания за тонкими ширмами. Тогда Лиза заставила себя вспомнить о чем-то далеком и приятном. Вдруг она увидела лицо Мары Агафонова. Это лицо было неожиданно четким, оно погрузилось в ее теплую воду, склонилось над ее лицом. Она знала, что это ложь, но как раз потому, что это не могло быть правдой, ждала того, что случится дальше – вернее того, что она позволит себе вообразить. Его губы нежно раскрылись, не выпустив воздуха из несуществующих легких. И длинные черные волосы разметались в разные стороны, коснулись ее век, ее лба, ее щек и ее губ…
«Я тоже хочу узнать тебя, Мара», – прошептала Лиза. Она легко подняла затылок со дна, как будто кто-то тянул ее за плечи, подалась навстречу к нему.
Его силуэт тут же рассеялся в движении воды. Ее губы поднялись над водой, и она жадно втянула ртом воздух.
«Интересно, есть ли у него девушка?» – подумала Лиза, одеваясь. Впрочем, ей было все равно. Ей не было стыдно за эту странную мысль, так просто возникшую в ее голове. В конце концов, она была здесь одинока, а он был далеко.
Глава 6. Чужие кухни
2016, лето.
Мара лежал на просторной кровати, широко раскинув руки и ноги, как Витрувианский человек (или, может, как распятый на дыбе), и застывшим взглядом упирался в белый потолок. Его голое тело обдувал вентилятор, нежно колыхались перед лицом занавески.
Аня, расположившись на коленях у его ног, уже несколько минут безуспешно пыталась поднять его вялый член. Он был напряжен, она была напряжена. Им обоим ничего не хотелось, и, наконец, Ане надоело тратить попусту время. Со вздохом она поднялась, запахнула шелковый халат и ушла к своему дубовому столу. На столе лежала аккуратная стопка бумаг, придавленная пресс-папье. Подумать только, у нее было пресс-папье… Мара угрюмо размышлял о том, что разница в возрасте в пятнадцать лет – расстояние все же непреодолимое.
Обычно они занимались любовью по ночам, с выключенным ночником (то, что произошло этим утром, было скорее исключением). Каждый раз все у них выходило как-то не так. Когда Мара лежал на ней сверху, они терлись сухими щеками; когда он был под ней, то стремился смотреть чуть выше ее лица – на люстру с плафонами из темного стекла. В такие моменты мысли Мары сводились исключительно к физическим ощущениям, и ничего больше. И все же он считал, что должен хотя бы из благодарности делать Ане приятно. Поэтому каждую ночь, которую они проводили вместе, они пытались побороть свои одиночества. А иногда они просто лежали рядом, почти неподвижно, сплетясь ногами или повернувшись спиной друг к другу – и для Мары это были лучшие из их совместных ночей.
Теперь она молча вернулась к работе, к своим бумагам. Сегодня Мара ее разочаровал, но она ему ничего не скажет, не предъявит претензий, не выставит за дверь. Аня была человеком другого мира, мира непонятных для Мары документов, мира будильников, миксера, диеты, утренних пробежек и бассейна по выходным. Конечно, она была успешной деловой женщиной из слишком хорошей семьи, не способной к порывам. Страсть свою она давно уже похоронила под тоннами аккуратных стопок бумаг, придавленных пресс-папье. Чувства она приучилась раздавать обдуманно и скупо, не допуская перерасхода. А Мара при всех своих слабостях, был слишком честен с собой, чтобы страсть из себя выдавливать.
Впрочем, он догадывался, что Ане довольно и того, что он к ней приходит и остается с ней до утра. Одной ей было тяжело, это точно. Уже десять лет она была замужем, но муж наверняка себе кого-то завел, потому что неделями дома не появлялся. И Ане теперь хотелось одного – лишь бы не остаться одной, лишь бы кто-то был рядом. Она боялась одиночества. Мара замечал, что в его отсутствие опустошались и исчезали бутылки дорогого алкоголя за стеклом в спальне. Грустно ему было это видеть.
Грусть навевала и Анина квартира. А почему так – Мара объяснить бы не смог. Просторные апартаменты в высотке на Мичуринском проспекте были безупречно задизайнены каким-нибудь бородатым гомосексуалистом и всегда стерильно чисты. Была гостиная, была роскошная кухня, был вечно запертый мужнин кабинет. По гладкому бесшумному полу Маре хотелось скользить, но при Ане он не рисковал – давал себе волю в те редкие случаи, куда она отлучалась в магазин. Анины легкие стулья, кожаные кресла и изящный стеклянный журнальный столик перемещать не разрешалось. Все было уже придумано и продумано на стадии покупки. Творческий зуд Мары к перемещению мебели Аня не одобряла.
Были у нее, разумеется, и красивые книги в кожаных переплетах – по ее судебным делам, по философии, ветхие семейные реликвии с потертыми корешками и, конечно, русская и советская классика. Худождественная литература занимала нижние две полки шкафа, то есть находилась как бы в основании своеобразной пирамиды, но все-таки – слишком далеко от уровня глаз. Мару это удивляло – то обстоятельство, что до художественной литературы было сложнее всего добраться, приходилось садиться на корточки, чтобы взять книгу. Томики Вирджинии Вульф, Набокова, Сартра, Томаса Манна, Хемингуэя, Толстого были притиснуты к друг дружке в случайном порядке и так плотно, что, стоило Маре на них взглянуть, они вызывали у него неистребимые ассоциации с какой-то таинственной оргией, принять в участие в которой ему не было позволено. Имена были ему знакомы, но ничего из того, что хранилось в аниной библиотеке, он не читал. Однажды он, правда, отважился подержать эти книги в руках, но так и не решился заглянуть дальше портретов их авторов. Эти портреты напугали его сами по себе и отпечатались у него в голове.
Ему казалось любопытным само отношение Ани к художественной литературе. Очевидно, к книгам на нижних полках Аня реже всего притрагивалась. Мара справедливо размышлял, что с ее стороны это был тонкий ход – оставить их там, вроде бы в основе всей мрачной коллекции, но в то же время вытеснить их на окраину, как наименее необходимые для ее работы. Получалось, что Аня стеснялась отправленных в ссылку классиков, даже пренебрегала их странными, неприменимыми к повседневной жизни строчками… И уж если к текстам именитых и великих Аня так относилась, то что она думала об инфантильных творческих заигрываниях Мары? Ну конечно, делал он для себя вывод, все его смехотворные погони за музой, да и вообще всю его жизнь она не могла принимать всерьез.
Мара вообще-то мало читал прозу. У него, правда, были периоды, когда он увлекался рыцарскими романами, потом – философией, битниками и гонзо; был еще «тибетский период» и быстроугаснувшая страсть к восточной классике; в детстве и ранней юности любил Кинга и Лавкрафта, еще почитывал тонкие истрепанные книжки Ремарка из домашней библиотеки матери, но последние полгода в руки книгу не брал, не считая редких подглядываний в анатомический атлас и еще в нечто по современному искусству, купленное в «Гараже». Так что, в основном, если он что-то и читал, делал это без разбора – что попадалось в руки. Кое-что он ухватил, но многое из того, что, по общему мнению, должен знать каждый образованный человек, прошло мимо него. Заблуждений на этот счет у Мары не было – начитанным человеком он себя не считал и, в общем, был уверен: даже делая большую скидку, не о чем было интеллигентной старомодной Ане с ним поговорить.
– Есть хочешь? – спросила Аня, не обернувшись.
– Я бы выпил, – честно сказал Мара.
– Вино в холодильнике.
Встал он не сразу. Лениво повернулся набок, не с первого раза нашел ногами тапочки. В дверях остановился. Посмотрел на Аню, успешную несчастную женщину, свою вторую мать; он хотел бы уметь сделать ей приятно, чтобы как-то уменьшить ее страдания.
– Слушай, если хочешь, я тебе полижу.
– Не надо, Мара, – ответила Аня, закашлявшись. – Все нормально.
– Ладно.
Он как-то безразлично покрутил блестящую ручку двери, а потом вышел в коридор.
На кухне он был окружен хромированными поверхностями. В них отражались строгие предметы, к которым почему-то не возникало желания прикасаться. В стеклянной трубочке с песком покоились ножи, бездушно сверкая металлическими рукоятками. Это были ножи особой породы – ножи-обыватели. Неведомо им было преступление над дешевыми сосисками, неизвестно падение на липкий пол и ковыряние в ржавеющей раковине. На Мару ножи в аниной кухне действовали угнетающе. Мара любил свои жалкие, искореженные и вечно чем-то заляпанные домашние ножи той дикой любовью, какую Жан Жене, вероятно, питал к трупам своих ласковых убийц. И точно так же, как Жан Жене, Мара иногда брал свои ножи в постель, потому что с ними ему было проще уснуть.
Он подошел к окну, но и вид закрытого зеленого двора не мог его успокоить. Этот двор тоже был слишком опрятен и бездушен. Из окон над такими дворами не выпадают люди. Под ними растут живые цветы, которые никто не срывает, за ними следит садовник, и ходят молодые женщины с ковриками для йоги под мышкой и с телефоном в руке. Печальное зрелище покоя и порядка раздражало марины мысли. Его родные подкрашенные руины водочного завода, видные в любую погоду из окна его квартиры, умели менять настроение, любить, угнетать или вселять ужас. Когда солнце садилось между домами на крышу завода, Мара провожал его взглядом и думал, что солнце тоже будет пить всю ночь в одиночестве. А в квартире Ани на Мичуринском он был лишен наблюдения последнего луча, – окна выходили на восток, – и это тоже было печально.
Как раз теперь подступал спокойный летний вечер, обещая сытость и скуку.
Вскоре Аня вошла вслед за ним на кухню. Она остановилась на пороге, сомкнув руки на груди, и посмотрела – с нежностью и отчаянием – на его сгорбленную спину. Конечно, ей снова все придется делать самой. Из шкафа она достала два бокала, взяла бутылку болгарского ежевичного вина с волнистой подставки из холодильника.
– Сколько это будет продолжаться? – спросила Аня, наполняя бокалы.
Мара молча следил за ее движениями.
– Тебе нужно заняться своей жизнью, Мара. Больше года прошло.
Она села за стол и отставила бутылку в сторону. Сегодня в уголках ее губ отчетливо и тоскливо проступили морщины. Может, она мало спала. Или так казалось из-за слишком яркого освещения.
Мара сел напротив нее.
– Ты опять хочешь меня пристроить? Я не собираюсь больше работать.
Она покачала головой, достала из пачки тонкую сигарету и закурила. Обычно она не курила в квартире.
– Мы не всегда будем вместе.
– Я знаю.
– Просто в последнее время… ты меня беспокоишь, Мара, – сказала она осторожно. – Что с тобой происходит?
Всегда и во всем Ане хотелось докопаться до сути и исправить непоправимое, избавить Мару от какого-то таинственного врожденного изъяна. Он взял сигарету и посмотрел на тлеющий огонек. Потом пожал плечами.
– Ты же знаешь, я не могу рисовать.
– Это пройдет, – сказала она и взяла его за руку. – Ты снова сможешь, когда твои внутренние воды успокоятся. Пока я с тобой, ты можешь заниматься чем хочешь.
Мара не нравились эти разговоры. В такие момент он чувствовал себя особенно уязвимым.
– Какая разница? Я никогда не рисовал ничего хорошего.
– Это неправда, мне нравятся твои картины. – Она выпила. У нее были красивые губы, и цвет вина был красивый, рубиновый, мрачный. – Ты обещал подарить мне одну из своих работ, помнишь?
Мара поморщился.
– Помню.
Они помолчали. Одним глотком Мара выпил половину своего бокала. Бокал был наполовину пуст, но Мара знал, что это ненадолго. Аня снова заговорила первая:
– У меня есть хороший знакомый, я о нем говорила, это старый клиент моего мужа, помнишь? Мы давно дружим… семьями. Он разбирается в искусстве, действительно разбирается. А его жена в конце девяностых занималась, – на этом слове она будто споткнулась, – молодыми художниками. В общем, они давно присматриваются к этому бизнесу, у них есть какие-то связи в галереях… – Аня вздохнула, увидев, что Мара закрыл глаза. – Если хочешь, я могла бы узнать, ради тебя. Мне правда не будет сложно.
– Не хочу.
Мара вяло изучал родинку на подъеме ее левой груди, не до конца прикрытой шелковым халатом.
– Ладно, – сказала она раздраженно. – Иногда ты просто невыносим.
Проследив его взгляд, Аня раздраженно захлопнула халат. Она сжала пальцы на бокале и постучала краем донышка по столу. Ноготь на указательном пальце ее правой руки был обломан, – теперь Мара смотрел на него, – и вид этого обломанного ногтя привел Мару в ужас. Он больше не мог здесь оставаться. Словно некий лимит сегодняшнего посещения был уже исчерпан. Он никогда не мог оставаться у Ани надолго: ему было тяжело терпеть присутствие чужого, непонятного человека. Только одиночество спасало его от тревоги.