Текст книги "Самозванцы"
Автор книги: Сантьяго Гамбоа
Жанр:
Триллеры
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 18 страниц)
ГЛАВА 3
Некоторые подробности из жизни доктора филологии Гисберта Клауса
Сохранилось мало сведений о детских и ранних юношеских годах доктора Гисберта Клауса. Это часто происходит с людьми, чья судьба – преуспеть в изучении гуманитарных наук. Вплоть до пятидесяти лет он жил в Вестфалии, вернее, в деревушке под названием Бьелефилд, и те, кто упоминает о нем в своих дневниках, – конечно, уже после того, как он приобрел печальную известность, – утверждают, что, будучи мальчишкой, он не расставался с футбольным мячом. Но судьбе, этой пташке, которая всегда вертится там, куда ее никто не звал, и всюду сует свой нос, не было угодно, чтобы футбол стал жизненным предназначением юноши; чтобы в этом не оставалось никаких сомнении, она распорядилась так, что он порвал сухожилие на правой ноге. С тех пор жизнь мальчика круто изменилась, вместо спортивных упражнений он занялся учебой. Гисберт обладал неплохими способностями, и та же судьба, не слишком-то ласково обошедшаяся с ним вначале, решила в качестве компенсации наградить его другой страстью – страстью к филологии. Он поступил в университет Колонии, или Кельнский, как говорят немцы, и ревностно занялся синологией, то есть изучением китайского языка и культуры.
О его студенческих годах, проведенных в Кельне, также известно не много, не считая того, что его страсть к науке стала помехой для таких обыденных вещей, как богемный образ жизни, вечеринки и ухаживание за женщинами. Мы предполагаем это, основываясь на том факте, что Гисберт Клаус женился очень поздно, будучи уже пожилым человеком, на одной из сотрудниц Гамбургского университета, где читал тогда блестящие лекции. Не нужно быть знатоком человеческих характеров, чтобы понять, что брак Гисберта и Юты – Юты Круг – был одним из тех распространенных семейных союзов, в которых женщина получала мужа, достойного восхищения, и повышала свой социальный статус, а мужчина, в свою очередь, избавлялся от самостоятельного решения проблем, касающихся практической стороны жизни.
Популярность синологии существенно возросла благодаря открытию итальянца Матео Риччи, легендарного священника-иезуита, европейца, который вслед за Марко Поло и францисканцем Хуаном Пьяно приобщился к этому универсуму, который на Западе называют Китаем, а сами жители именуют «Центральной Страной».
Дело в том, что жизнь Риччи, прибывшего к берегам Макао в 1582 году, через два года после смерти португальского идальго Луиса Камоэнса, автора «Луизиады», изобиловала событиями, которые не могли не заинтересовать филологов. Самым поразительным было то, с какой быстротой он овладел китайским языком. Действительно, в хрониках сообщается, что Риччи понадобилось меньше года для того, чтобы начать свободно говорить по-китайски, что, попросту говоря, было равносильно по сложности возведению Великой Китайской стены. Благодаря своим необычайным способностям к обучению Риччи пользовался покровительством императорских наместников. Ему позволили поселиться в провинции Гуандун в центре Китая, а также предпринять ряд идиллических путешествий с целью исследования страны. В конечном итоге это привело его в Пекин, где он и жил до своей смерти, с 1601 по 1610 год, при дворе императора, завоевав его расположение своей исключительной памятью. Какой же метод запоминания использовал Матео? Сам он назвал метод «Театром памяти». Все основывалось на мысленном воссоздании идей, абстракций и понятий в порядке, организованном по принципу их семантической или звуковой общности, как бы в пространстве некоего грандиозного театра. Таким образом, если Риччи хотел прибегнуть к одному из пластов своих обширных знаний, он мысленно попадал в одно из таких пространств, подобно костюмеру, который ищет тот или иной предмет туалета. И в этом ему не было равных: весь процесс поиска нужной информации занимал, как ни странно, несколько секунд. Нет ничего удивительного в том, что почти все иезуиты, поселившиеся в Китае, считали своим долгом увидеть такое чудо, тем более что сам император, заинтересовавшись изучением метода Риччи, оказывал ему всяческое содействие, и Матео демонстрировал ему и его гостям поистине уникальные свидетельства своей безграничной памяти.
Говорят, еще перед своим путешествием на Восток Риччи решил овладеть всеми знаниями, которыми обладала к тому времени христианская культура, желая способствовать их распространению в Китае. Однако он не имел физической возможности осуществить свое намерение, так как вся информация содержалась в огромных трактатах и книгах, которые в большинстве своем были изданы в единственном экземпляре. Тогда-то, дабы путешествовать налегке, Риччи решил перенести нужные знания в собственной голове. Гисберт с его способностями был рожден для того, чтобы продолжить дело, начатое Риччи. Также как в свое время император и остальные, он мечтал о том, что сможет продемонстрировать чудеса памяти, пусть даже базирующиеся лишь на лингвистических предположениях. Филологам известно, что язык есть не что иное, как картина мира, изложенная посредством речевой системы. И при изучении языка нужно помнить, что в основном его структура опирается на определенный метод, своего рода позвоночный столб, который совпадает с видением мира его носителей. Любое общество накладывает на язык свой отпечаток, даже на такие его категории, как род, падеж, местоименные функции, множественное и единственное число, глагольные времена и так далее.
Языки, производные от латыни, имеют общую структуру. Их различие лишь в пути «романизации», то есть трансформации латинского языка в один из романских с различными региональными особенностями. Конечно, существуют более обособленные языковые системы, и их компоненты различны; таковы, к примеру, германские и семитские языки; либо языки американских индейцев, которых, поданным ЮНЕСКО, насчитывается около ста семидесяти семи и которые, не имея общего праязыка, обнаруживают определенную структурную общность. Китайский язык занимает в этом строю промежуточное место; он является самым значимым в китайско-тибетской группе и насчитывает огромное количество диалектов и региональных наречий – таких, как мандарин, кантонский, и других, имеющих редкую особенность различаться в написании (а письмо, как известно, одно из величайших изобретений за всю историю человечества); к тому же именно на основе китайских иероглифов были созданы письменности других народов – японского и корейского.
Главная идея Гисберта состояла в том, что если Матео смог выучить язык за такое короткое время, он, несомненно, создал определенную систему, объединяющую китайский языке индоевропейскими. Систему, соединившую столь разные наречия, эквивалентную некоему универсальному кодексу; библейский язык, утерянный во время Вавилонского столпотворения, в тот зловещий день, когда Всевышний решил наказать людей за тщеславие и обрек их на непонимание друг друга. Быть может, в «Театре памяти» Риччи была воскрешена, найдена эта совершенная система – первозданный язык.
Возможно, думал Гисберт, он был дочерним или хотя бы восходил к праязыку, с помощью которого была создана Вселенная. Языку, на котором, по Евангелию, говорил Господь, населяя Землю и создавая природу. Тварь за тварью, растение за растением, порождая характер всего сущего, порядок жизни и смерти, случайность и сожаление, несправедливость и триумф, поражение и боль. Все это, по мнению Гисберта, было наделено именами для того, чтобы существовать, и язык, имеющий божественную природу, должен был оставить свой след повсюду. Познать его закономерности означало для Гисберта приблизиться к тому, кто ведает всеми тайнами; произнесение хотя бы одного из таких слов означало возможность быть равным Богу, стать Им, творить.
На момент начала своих исступленных изысканий Гисберт Клаус знал греческий, испанский, английский, французский, итальянский и португальский. Также он имел представление о русском и других славянских языках, типа польского или сербского; к тому же он понимал арабский, турецкий и еврейский. Помимо этого, он изучил, хотя чисто теоретически, некоторые малайские языки. Главной же его целью был китайский, причем под этим подразумевались еще как минимум мандаринский и кантонский. Вспомнив свою жажду знаний в молодые годы, он решил также продолжить изучение языков кечуа, суахили, баскского и венгерского (казалось, у них общее происхождение) и выучить эскимосский. Прежде признанным полиглотом слыл новозеландец Гарольд Уильямс (1876–1928), корреспондент «Таймс» на островах Тихого океана, который свободно изъяснялся на 28 языках. Хотя тщеславие Гисберта не простиралось до надежды превзойти этого корифея, он все же надеялся, что может добиться таких же успехов и рано или поздно создать, подобно Риччи, универсальную систему, своего рода «черный ящик» всех языков, и тем самым внести неоценимый вклад в филологию. Также Гисберт весьма почитал Ричарда Бартона (не знаменитого актера, многократного мужа Элизабет Тейлор, а легендарного английского консула из Триеста), который еще в 1872 году перевел «Тысячу и одну ночь» и, согласно Борхесу, «думал на 17 языках и сумел овладеть 35, среди которых были языки друидов, семитские, индоевропейские и эфиопские». Каков же предел нашей памяти? Пока ученые не дали ответа на этот вопрос, так что у Гисберта были все основания думать, что границ нет. Риччи был тому наглядным примером, и Гисберт скромно хотел идти по его стопам.
Но, обучившись китайскому языку, открыв для себя китайскую поэзию и прозу, Гисберт стал зачитываться литературными текстами, изо дня в день откладывая осуществление своего проекта. Нечто зарождалось в его разуме, и это было осознанием некоей новой системы. Словно подчиняясь требованию неведомого духа, стремящегося к совершенству, Гисберт посвящал литературе все свое время. Он наслаждался поэмами Гете и Франсуа Вийона, познакомился с творчеством Данте и Сервантеса, прочел Уолта Уитмена, Мильтона и Св. Хуана де ла Круз, Ибн Араби и Уильяма Блейка, Кеведо и Омара Хайяма, Шекспира и Гейне. В конце концов список книг, прочитанных им, сравнился подлине с сырыми коридорами библиотеки Кельнского университета; однако во время чтения он всегда подчинялся чутью филолога, внимательного исследователя, скрывающего какие-либо другие импульсы.
С ним произошла важная перемена. По мере погружения в мир китайской литературы отсвет чего-то нового заставлял сильнее биться его сердце вопреки голосу разума. К примеру, отточенность стихов Ли По затронула по непонятным для Гисберта причинам самые глубокие стороны его души. «Что здесь делает меня таким счастливым?» – наконец спросил он себя однажды ночью, дрожа от волнения над страницами Линь Шу. Темное немецкое небо, видневшееся сквозь окна библиотеки, не дало ответа. Прочитанные страницы приобрели для него совершенный смысл, лежащий за пределами разума, и все научные рассуждения рассыпались, словно осколки стекла. «Эта система зовется Литературой, – ответил он себе той ночью, – я увидел прямо перед собой всю жизнь, так и не постигнув ее».
С точки зрения филолога, простая языковая выборка не могла произвести на человека такое сильное впечатление. Если воспроизводить какую-либо из фраз Линь Шу, при этом заменяя каждое слово на синоним (ничуть не искажая смысла), пропадал магический эффект всего предложения. Гисберт предпринял не одну попытку такого рода, пока не пришел к выводу, что система неподвластна известным ему правилам, и даже если бы было возможно объяснить, каким образом и почему именно литературные произведения оказывают на нас такое воздействие, невозможно было бы свести все это к единой теории, ведь всякий раз эффект был неповторим. Объяснение одного определенного текста отнюдь не помогало осознанию другого, а это означало, что нет единого, универсального и достоверного знания; существовало лишь впечатление – а это слово вызывало дрожь у любого ученого. И все же он был покорен этим непознаваемым универсумом, счастливый и в то же время сраженный тем, что обнаружил, приотворив эту таинственную дверь, которую, как он догадывался, теперь будет невозможно закрыть.
И тогда Гисберт решил отдаться обеим своим страстям, и его рвение к филологическим исследованиям, найдя противовес в увлечении литературой, наконец стало сообразным действительности. Он больше не посвящал все свое время научной работе; теперь казалось немыслимым пожертвовать хотя бы малой толикой этого недавно познанного наслаждения, которое доставляло ему потрясающее чтение без какой-либо практической цели. И так, в грезах наяву, Гисберт немало продвинулся и в реальной жизни, получив должность внештатного преподавателя Гамбургского университета, что со временем позволило стать магистром, а позже и профессором.
Когда Гисберт Клаус впервые прочел «Книгу измененных имен» Вана Мина, он почувствовал в глубине своей души приятное волнение. Книга оказалась превосходной. Истории были восхитительно гармоничны и имели некий налет сложности для прочтения, к которому он, филолог, был внутренне готов; это позволяло объединить интеллектуальное восприятие с эстетическим удовольствием. Казалось, Ван Мин писал именно для него, хотя их жизни разительно отличались: Ван Мин поднимал академию на смех, а он, Клаус, был ее членом. Мин был безответственным бунтарем, а Клаус – серьезным гражданином, исправным плательщиком налогов. Ван Мин умер от алкоголизма в нищете, в то время как Клаус, с двадцатилетнего возраста оплачивая страховку, уже заработал пенсию, которая, если не брать в расчет возможные катастрофы, мировую войну или вспышки активности скинхедов, сулила ему спокойную старость. В итоге – два противоположных человека с родственными душами. «Лишь в мире гуманитарной науки сокращаются такие расстояния», – думал Гисберт. Единственной чертой, объединяющей обоих, была тяга к спиртному. Гисберт, истинный сын своей родины, впитал вкус пива с молоком матери, тем самым присоединив к своей ДНК дополнительную цепочку, которую можно было назвать ЛЗННС (в Легком Запое Нет Ничего Страшного). Во времена, когда его имя не было столь известным, он позволял себе выходки, достойные порицания, что повышало его авторитет в глазах окружающих и роднило с себе подобными, так как его холодная ученая важность после третьего стакана обращалась в веселость, в особенности во время просмотра хорошего футбольного матча, не говоря уже о случаях, когда в международном турнире побеждала республиканская команда. Несмотря на то, что каждый мечтает выделиться, ничто так не успокаивает, как сознание того, что ничто человеческое тебе не чуждо. Уверенность простых заурядных людей…
Несколько публикаций Гисберта, посвященных творчеству Мина, принесли ему известность в академическом мире. Это было удачей, так как, несмотря на то, что основным вкладом Гисберта в синологию являлись описания графики китайских иероглифов, особо льстили его самолюбию и доставляли гордость литературно-критические очерки; он питал к ним истинную страсть, и (хотя он сам об этом умалчивал) именно благодаря этим публикациям ему удалось подняться еще на одну ступень в своей ученой карьере. Своим толкованием идеограмм и комментариями Гисберт завоевал достаточно высокое положение на филологическом факультете Гамбургского университета; уровень его зарплаты уже позволял спокойно принять замкнутый вид человека, уставившегося себе под ноги, человека, чей разум витает в мире сущностей, а не влачится по жалким тропам действительности, земным тропам здравого смысла большинства смертных.
Однажды, во время пребывания Гисберта в Париже, провидение привело его к одному из букинистических лотков на берегу Сены, и там он обнаружил книгу о Китае, которую ранее не читал. Это были дневники Пьера Лоти, путешественника и члена Французской академии, речь шла о военной экспедиции 1900 года против империи. «Боксерское восстание», [2]2
Ихэтуаньское восстание 1899–1901 гг. в Северном Китае. Инициатором явилось тайное религиозное общество Ихэцюань («Кулак во имя справедливости и согласия»), позднее повстанческие отряды были переименованы в Ихэтуани («Отряды справедливости и согласия»). Поскольку в название общества входило слово «цюань» (кулак), иностранцы называли их «боксерами». Осада ихэтуанями дипломатического квартала в Пекине продолжалась 56 дней. Восстание жестоко подавлено союзниками – Австро-Венгрией, Великобританией, Германием, Италией, Россией; США, Францией, Японией.
[Закрыть]– подумал Клаус, достал из бумажника купюру в пятьдесят франков, протянул ее букинисту и отправился в отель со старой книгой.
Ирония судьбы: та поездка в Париж была идеей Юты, жены Гисберта, и эту идею она безуспешно пыталась внушить мужу целых семь лет. Каждое лето терпеливая женщина напоминала ему о поездке, вынуждая одержимого синолога оправдываться: что-де в эту пору в Париже полно иностранцев, что нужно работать над статьей для ежеквартальной университетской публикации, что на носу конференция об историческом развитии идеографии эпохи Тан… То одно, то другое. Но этим летом упорство жены взяло верх, и уважаемому профессору пришлось подчиниться, собрать чемоданы и сесть на утренний поезд, а это внушало ему неподдельный ужас, так как он, подобно любимому им Жюлю Верну, никогда не выезжал за пределы родины. Знания Гисберта простирались далеко, и этого было достаточно. До этого момента ничто, даже обожаемая им китайская культура, не могло послужить достаточным основанием для того, чтобы он поместил свой зад в кресло самолета и вышел в какой-нибудь отдаленной затерянной стране. Но, в конце концов, до Парижа не так уж далеко…
Вернемся к книге, в чтение которой немедленно погрузился Гисберт Клаус.
Пьер Лоти, молодой французский офицер, высадился в Китае 24 сентября 1900 года, после долгого плавания на борту военного судна «Редутабль», везшего подкрепление и боеприпасы. К тому времени «боксеры» были практически разбиты, Пекин взят объединенными войсками, однако в других районах сражения еще продолжались. «Кого только нет на этом берегу, – писал Лоти, – среди мешков с песком, сваленных в кучи с целью обороны. Рядом с нашими военными моряками казаки, австрийцы, немцы, англичане; здесь японские солдатики в своем новом „европейском“ обмундировании, чудные в своей великолепной воинственности; белокурые женщины из русского Красного Креста; берсальери из Неаполя с прикрепленным шлемам куриными перьями…» Гисберт, все более довольный своим приобретением, наслаждался описанием первой пагоды, увиденной Лоти: «Совсем близко, среди деревьев, стоит старое сооружение серого цвета, замысловатое, двурогое, сплошь разрисованное драконами и чудовищами… Это пагода». «Да, да», – обрадовался Гисберт.
В тот вечер, нарушив свои обещания, он послал Юту купить колбасу, багет, сыр, ветчину и пиво, предупредив, что останется в номере почитать книгу. В качестве компенсации он дал жене несколько пятифранковых банкнот, чтобы та сходила на спектакль, о котором она мечтала (Гисберту же он казался непристойным), – в «Фоли-Бержер». Таким образом, оба остались довольны: он засел в удобном кресле отеля, завороженный фантастическим путешествием Лоти, она помирала со смеху, отдавая дань этой извечной страсти всех немок среднего класса, которая, по мнению профессора, заключалась в том, чтобы по приезде в Париж непременно посмотреть балерин в «Лидо», а на следующий день пойти на глупейшее представление в «Фоли-Бержер».
Оставшись в одиночестве, Гисберт открыл бутылку пива, откусил от одного из сандвичей кусочек мяса и вновь погрузился в чтение. После выражений удивления по прибытии в Китай повествование постепенно приобрело мрачный характер: по мере приближения к Пекину юный французский офицер видел лишь смерть, разрушение, сожженную землю. Лоти плыл на джонке, легкой китайской лодке, вдоль берега реки Пей-хо, в сопровождении пяти слуг-китайцев и двух солдат, в избытке снабженных оружием и боеприпасами. Воды реки были черны от крови; по течению плыли трупы с выпущенными кишками; то тут, то там были видны части тел, застрявшие в прибрежном тростнике, и хищные птицы, взмывавшие в небо с кусками человеческого мяса.
Таким был их путь… Они часто останавливались на ночлег в военных палатках. Однажды в сумерки в одной из деревень на берегу реки Пьер Лоти увидел, как русские солдаты вытаскивали из домов старинную резную мебель для своего костра. Лоти медленно приближался к Пекину, где его ждала еще более ужасающая картина. «Неистовое разрушение и исступленное убийство свирепствуют в Городе Небесной Лазури, захваченном войсками семи или десяти государств, – писал Лоти. – Город вынес первый натиск наследников ненависти. Сначала прошли „боксеры“. За ними последовали японцы, чикитос и „героические“ солдаты, – воздержусь от их характеристики, – они убивали и разрушали, словно древние варвары. Не скажу ничего хорошего и о наших русских друзьях – эти направили сюда казаков, живущих рядом с Татарстаном, – сибиряков-полумонголов, которые обожают воевать, но делают это исключительно азиатским способом. Также прибыли посланники Великобритании – индийские кавалеристы. Америка бросила сюда своих наемников. И когда пришли все они, в порыве их мести за зверства итальянцев, немцев, австрийцев и французов не уцелело ничего».
Гисберт с горечью заметил, что большую часть вины Лоти приписывал азиатам, хотя на самом деле жестокость солдат разных армий, и немцев в частности, предвосхитила все ужасы начинающегося века. Книга Лоти изобиловала подробностями, и, открыв еще кварту пива (в холодильнике имелось целых две упаковки по шесть банок в каждой, и можно было пить, ни о чем не беспокоясь), Гисберт живо представлял каждую из сцен.
Зайдя в один из заброшенных домов, Лоти увидел женское туловище, а после недолгих поисков обнаружил сумку, где была голова; рядом лежал мертвый кот. Встречались и другие детали; к примеру, отвратительная привычка некоторых солдат (не было сказано, какой национальности) разделывать мясо, предназначенное в пищу, на крышках гробов… Однако самым подавляющим было описание жуткой встречи с последними защитниками Пекина. Лоти писал: «Что касается „находок“: сегодня мы обнаружили груду мертвых тел. Оставшиеся защитники столицы империи, павшие здесь, в глубокой пещере, лежат один на другом, застывшие в предсмертных судорогах. Вороны и собаки, проникнув сюда, выгрызли им грудные клетки, съели внутренности и глаза; это нагромождение останков, на которых почти не осталось мяса; видны окровавленные хребты с оставшимися на них клочками одежды. Головы почти не сохранились, однако обувь есть на всех трупах. Подобно воронам и шакалам, оставшиеся в живых китайцы забираются в пещеру и обдирают с мертвецов волосы, чтобы сплести из них накладные косички. Они сейчас вошли в моду среди пекинских мужчин – так что у всех трупов, которые мы можем разглядеть, волосы содраны настолько, что обнажились черепа…»
Все эти откровения в сочетании с тем обстоятельством, что уже была начата вторая упаковка из дюжины банок пива, навели Гисберта на мысль: «Лоти действительно видел это?» Можно было побиться об заклад, что он был бы не в состоянии пережить подобное зрелище. И уж тем более бесстрастно описывать этот кошмар. Было что-то, что ускользало от Гисберта и было недоступно для понимания; он полагал, что нельзя рассказывать о зверствах, когда человек демонстрирует худшие стороны своей натуры; точно также непередаваемы мистические видения, те признаки присутствия непостижимого лика Господня, о котором пишут некоторые поэты. Но такая точка зрения Гисберта была результатом чтения, а не личного опыта. «Что ты знаешь о жизни, герр профессор?» – ехидно осведомился внутренний голос, который, несомненно, был в курсе того, что у Гисберта оставалась всего одна жестянка пива, а в глубине души уже зарождалась мысль осушить к тому же одну крошечную бутылочку виски из мини-бара. Не успев зародиться, эта идея была реализована: чтобы растянуть наслаждение родным, благотворным вкусом «Кениг пилсенер», Гисберт, съежившись, открыл дверцу, достал флакончик «Джонни Уокер» с черной этикеткой и налил его в стаканчик для зубных щеток, заботливо поставленный в ванной. Профессор с благоговением относился к писателям, однако в данном случае у него возникло слишком много вопросов. Ведь речь шла о дневнике; автор не ставил перед собой никакой определенной цели, описывал повседневную жизнь и реальные события, подчас даже не связанные между собой, наполняя образами свое повествование. «Это жизнь, герр профессор, жизнь», – не унимался внутренний голос, и тогда Гисберт взял трубку, набрал номер ресепшн и на достаточно чистом французском языке попросил как можно скорее принести еще немецкого пива, пообещав хорошие чаевые.
Он задался решением новой теоретической проблемы, а именно проблемы описания жизненного опыта. Сколько писателей рассказывают правду, подразумевая под правдой именно то, что испытали, обоняли, трогали сами? Так, так… Селин пережил две войны, был солдатом, медиком, его посадили в тюрьму за распространение антисемитских памфлетов. Источник его книг – его судьба. Генри Миллер, житель того самого города, который бурлил и за окном Гисберта, тоже пережил многое; подхватил гонорею (очищение, как он сам называл эту болезнь) и в конце концов написал об этом. Жизнь, жизнь… О ней писали Пруст и Манн. Короткий стук в дверь отвлек его от размышлений. Гисберт с досадой взглянул на часы, предполагая, что вернулась Юта, а значит, времени подумать совсем не осталось. Однако было еще рано, и в дверях возник официант с двумя упаковками обожаемого пива. Профессор распечатал баночку, допил оставшееся виски и вновь уселся, погасив свет, так как был убежден, что полумрак – самая подходящая обстановка для раздумий.
Первый же глоток холодного и пенного пива дал новый импульс его мыслям. Он подумал о Сальгари и Жюле Верне: они не описывали реальность, они выдумывали. Их книги не отражение пережитого. Но разве то, что является плодом нашего воображения и интеллекта, не есть тот же жизненный опыт? В этом и заключалась суть вопроса. Мечты, идеи и вымыслы, которым люди предаются для того, чтобы как-то разнообразить серость будней, – разве они не реальны? Это было весомым аргументом; ведь в конечном счете вся его жизнь проходила среди книг. Из-за постоянного сидения над книгой его спина стала сутулой, глаза привыкли к свету ламп и приятной полутьме читальных залов. Он был пленником собственного разума, словно дом без дверей, в котором всего два балкона, откуда можно видеть улицу, но нет возможности общения с теми, кто по ней идет.
Звук часов и клочок пивной пены, упавший на рубашку, утвердили его в мысли о том, что обычная мирская жизнь тоже чего-то стоит. А почему бы и нет? Странно, сказал себе Гисберт. Ведь, несмотря на его высокое мнение о самом себе, футбол, это болезненное юношеское увлечение, когда-то доставлял ему немалое удовольствие, а следовательно, даже помесить ногами грязь порой оказывалось совсем неплохим занятием. Сам Камю играл в футбол и даже признался однажды, что в его жизни не было ничего более занимательного, чем хороший гол. Быть может, думал Клаус, в его жизни слишком мало настоящих событий; и мог бы он, подобно Лоти, написать собственный дневник? Он припомнил кое-что касательно этого вопроса: классификацию человеческих характеров, предложенную французским психологом Рене Лезанном. Все люди делились на три типа: нервные, сентиментальные и спокойные; каждый из этих типов включал в себя две разновидности – активные и пассивные. Согласно Лезанну человек, ведущий дневник, – типичный представитель «нервного пассивного» типа. Раньше Гисберт не задумывался над этим, теперь же ему пришло в голову, что его дневник мог бы стать чем-то вроде судового журнала, средоточием мыслей, идей и отвлеченных понятий, чем-то напоминающим произведения Гомбровича. Интересно было бы поэкспериментировать. Но как это сделать? Страницы дневника Лоти, едва различимые в полумраке, жгли руки. Быть может, в шестьдесят лет наконец настало время изменить жизнь? «Жизнь, жизнь, – да что ты понимаешь в жизни, герр профессор», – надрывался внутренний голос, этот книжный червь, просыпавшийся в мозгу Гисберта в те моменты, когда сознание профессора было возбуждено алкоголем.
Чуть позже открылась дверь, и он зажмурился от света, зажженного Ютой. Ее щеки пылали.
– Ты пропустил презанятный спектакль, герр профессор, – сказала она с благоговением. – Надеюсь, ты не слишком много выпил.
– Завтра мы возвращаемся в Гамбург, дорогая, – не глядя на жену, ответил он. – Я должен готовиться к поездке.
Она сделала удивленные глаза.
– К поездке?
– Да, ты ведь слышала.
– Но… куда?
– В Пекин.