Текст книги "Волшебная трубка капитана"
Автор книги: Самуил Полетаев
Жанр:
Детские приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 9 страниц)
– Ну, до скорого свиданья! – Губы у тети Вари дрогнули, она отвернулась и медленно пошла к «Волге».
Автобусы, увозившие ребят на республиканский слет, давно уже скрылись в далекой загородной дымке, истаяли в воздухе летящие кварталы светлых домов, за горизонт упали подъемные краны и тонкий шпиль речного вокзала, а «пескари» все еще стояли на корме и махали руками. И Диоген – усерднее всех…
Глава 3
ОТЧЕГО ДДНЬКЕ БЫЛО ГРУСТНО
На другой день после отъезда Варвары Петровны Диоген встал раньше всех – ну когда это бывало? – надел резиновые сапоги и – благо катер стоял у причала – ушел в лес за грибами. Вернувшись, он приготовил завтрак, пока все еще спали, только один капитан не спал, смотрел и глазам своим не верил: неужели это и в самом деле Охап-кин? А потом – по собственному почину, никто его не заставлял – Диоген устроил выставку ядовитых грибов под названием: «Какие грибы нельзя собирать!»
Наколов на прутики бледные и мраморные поганки, красные и пантерные мухоморы, всякие там желчные и сатанинские грибы, он закрепил их на борту катера, так что грибы красовались, отпугивая чаек и привлекая внимание встречных судов, а съедобные грибы: опята, маслята, лисички, подберезовики и боровики – пошли в котел.
Команда ела грибы, облизывалась и нахваливала Диогена. Даже Рубик, который питался преимущественно конфетами, остался доволен. За последнее время он явно раздобрел и округлился, так что сейчас родители, вполне возможно, увидев его, не узнали бы. И все это, между прочим, заслуга всеми уважаемого кока.
Раньше Диоген, бывало, чуть не спал на ходу, лоботрясничал, удирал с камбуза, запаздывал с едой и не только не считал себя виноватым, а еще и всех ругал бездельниками, жаловался, что никто ему не помогает, грозил, что уйдет и пусть живут, как хотят, а теперь Диогена просто не узнать. Подменили человека – и все!
Жизнерадостность так и клокотала в Диогене. А энергия не находила себе применения. Не было на катере предметов, мимо которых он прошел бы, не сыграв на них барабанной дроби. Палуба, стены, кастрюли, ящики и даже ребячьи спины шли в ход, превращаясь под его руками в барабаны. Он то и дело щелкал языком, фыркал губами и пел на маракузянском языке:
Трэшка – чага – вимпапур,
Доре – кушка – лопай – кур!
Веселость его передавалась всем ребятам, кроме Даньки. Отчего-то Данька – он и сам не знал отчего – вдруг загрустил. Он целыми часами слонялся по катеру, брался было за свои дела – перекладывал с места на место снарядные осколки, черепки и другие археологические находки, рылся в карточках с топонимами, но все валилось у него из рук. Стал проявлять фотопленку, но перепутал проявитель с фиксажем и загубил редкие кадры: Иван, стоящий рядом с березкой на карнизе разрушенной церкви, Рубик с живым ужом на плече, ласточка, кормящая птенцов.
Оставив свои дела, Данька подсаживался к Марку, смотрел в бинокль, но ни лосиха и лосенок, глядевшие на катер из ольшаника, ни клин журавлей, ни, стайка белочек, гонявшихся друг за другом вокруг соснового ствола, не вызывали в нем радости и оживления. Он взялся было потрошить Диогену красноперок, ельцов и голавлей для сушки и вялки, но и рыба наводила на него тоску.
Рубик был захвачен новым увлечением. Он стал собирать лесные корешки. На стоянках он бегал в лес и натаскивал кучу хвороста, выбирая из него самые уродливые веточки и отростки. Свои находки он показывал Даньке и, горячась, убеждал его, что это не просто веточки, а жуки, стрекозы и пауки. Но Данька ничего похожего в них не находил. С глаз его будто бы исчезли волшебные очки, через которые раньше он видел все радостным и одушевленным.
Даже капитан, неутомимо стучавший на машинке, не вызывал интереса. Что он там сочинял? И отчего вдруг крякал и начинал смеяться, а иногда громко говорить, будто с кем-то спорил? Раньше, бывало, стоило Даньке прислушаться к стуку машинки за стеной, как он тут же представлял, что происходит: то капитан, сжимая рукоятки «максима», стреляет с тачанки в басмачей, то ведет в атаку морских пехотинцев; а сейчас Данька воспринимал только шум и трескотню, которые не рождали никаких картин. Словно с ушей его сняли волшебные наушники, которые преображали все звуки в замечательные истории.
И никто в команде не догадывался, что с Дань-кой творится. Все занимались своими делами, возились с коллекциями, убирались, чинили одежду, стирали, купались на стоянках, приветствовали криками проходившие мимо лодки и катера, пугали одиноких рыбаков, стоявших над удочками, – мало ли всяких развлечений в пути! И никому, давалось, не было дела до Даньки.
Но это было не так. Если бы только Данька обратил внимание на Мурзая! А с псом творилось что-то непонятное. Он не лаял на встречные суда, как всегда, не плясал возле Диогена, когда тот вытаскивал из реки щуку или гольца, не прыгал в воду вслед за Иваном, не терся у ног капитана, когда тот выходил подышать влажным ветерком. Мурзай тоже вдруг заскучал. Он неподвижно лежал на корме, иногда вскакивал и тихо скулил, заглядывая Даньке в тоскующие глаза. А когда
Данька усаживался на баке и бессмысленно смотрел на бегущие берега, ничего не видя перед собой, он, изгибаясь, подползал и клал на Данькины кеды свою рыжую, в крапинках, морду и нервно зевал, обнажая желтые клыки и топорща сивые усы. И порой, совсем по-человечьи, тяжко вздыхал, словно желая спросить: отчего ты печален, Данька?
Но Данька, охваченный тоской, не видел его печальных глаз, не слышал его человечьих вздохов. И не догадывался, что это его, Данькино, состояние передавалось собаке, телепатические способности которой Данька обнаружил давно. И как же это Данька, благородный и чуткий человек, умевший читать чужие мысли, не замечал, что творится с псом?!
Однажды после полудня, когда ребята, отобедав, спали в каютах, а Марк вел катер на малой скорости и дремал за рулем, навстречу им проплыл земснаряд, чистивший дно реки и намывавший в старую баржу песок. От причала отделилась лодка и увязалась за катером. На носу ее стоял худощавый парень в низко надвинутой кепке и прикладывал палец к губам – знак Даньке, чтобы он молчал, потом вдруг развернул моток веревки и нахлестом бросил на палубу какой-то предмет.
Данька не понял, что происходит. Один из ящиков, в которых хранились Ванины минералы, заскользил к корме. Мурзай кинулся к ящику, вцепился зубами в веревку, оторвал ее от ящика, но зато сам, тормозя лапами, пополз к краю борта.
Между парнем и Мурзаем завязался странный поединок. Парень тянул веревку к себе, а Мурзай изо всех сил упирался и не отпускал ее. Лодка беспомощно потянулась за катером, как на подводке. Но тут Данька опомнился и бросился на помощь.
– Отпусти! – крикнул он и с трудом разжал Мурзаю пасть.
В воздухе сверкнул металлический зацеп. Парень плюхнулся на дно лодки и показал кулак. Данька стоял у края палубы, пока лодка не скрылась за мысом.
Кто был этот парень – браконьер или просто озорник, – осталось загадкой. Но так или иначе, после этого случая Данька как бы прозрел. Он вдруг увидел Мурзая, которого долго не замечал. И понял, какой это друг. Сердце Даньки наполнилось нежностью. Он обхватил его за шею, прижал к себе и почувствовал, как гулко и радостно колотится собачье сердце.
Данька разволновался и стал вспоминать, как однажды всю ночь искал Мурзая, которого украл «кожаный» человек, и уже под утро нашел ветпункт, куда свозили бездомных собак, проник в барак, где на полу, вдоль стен и по углам, лежали собаки, на которых появление Даньки не произвело впечатления. Иные спали, сбившись, как овцы, иные поднимали морды и зевали, самые же любопытные, встряхиваясь, тянулись к нему.
«Мурзай! – крикнул Данька. – Мурзай! Мурзай!»
И тогда из груды собачьих тел, как из-под кучи одеял, поднялся Мурзай и уставился на Даньку слезящимися глазами. Кажется, он его не узнал. Он словно бы ослеп, оглох и потерял чутье. Он дрожал, как тогда в магазине, когда Данька впервые увидел его, будто снова стоял у прилавка, дожидаясь подачки. Сердце у Даньки сжалось от сострадания.
«Ко мне, Мурзай,!»
И, словно все это произошло совсем недавно, Данька вспомнил, как Мурзай, признав в нем своего спасителя, издал неуверенный вопль – вопль, от которого окончательно проснулись все эти бездомные Пираты, Шарики и Тузики, все эти вислоухие, тощие и кудлатые дворняги, и все они хором завыли, и столько в их вое было тоски по утерянной свободе, что великодушное Данькино сердце дрогнуло.
До этого он жалел одного лишь Мурзая, но теперь сердце его стало таким огромным, таким великанским, что в нем уместилась любовь ко всем бездомным собакам мира. Он думал уже не только о Мурзае – надо было спасать всех обиженных, несчастных, беззащитных собак.
В то историческое утро многим людям – рабочим, шедшим к своим предприятиям; рыболовам, спешившим занять у водоемов самые выгодные места; домохозяйкам, приехавшим на пустырь возделывать свои огороды, – короче говоря, многим жителям, торопившимся по своим ранним делам, в одно и то же время явилось одно и то же видение: в утреннем тумане мимо заброшенных теплиц и ничейных садов бежал долговязый, худенький мальчик, а за ним, растянувшись в цепочку, молчаливо мчалась стая собак. И оттого, что собаки летели, не издавая ни звука, всем показалось, что это мираж – игра тумана, света и тени.
А потом? Потом собаки разбежались, Данька с Мурзаем стояли перед железнодорожным переездом, дожидаясь, пока пройдет товарный состав, и вагоны долго стучали на стыках, и на иных из них, повторяясь, красовалась сделанная мелом надпись:
ПРИВЕТ ТЕБЕ, НАДЯ!
И повторяющийся, торжественный, как клятва, привет неизвестной Наде вызвал в памяти Даньки образ маленькой девочки с белыми бантиками в косичках. И только тогда он понял, что именно она каждое утро задерживалась перед его окном и показывала язык. Именно она очень часто тенью следовала за ним по пятам, а он по своей рассеянности никогда, никогда ее не замечал.
Когда, спрятав Мурзая в подвале, Данька вернулся домой, на пороге его поджидала мама с сумочкой в руке, одетая в болонью. За ней, скрестив руки на груди, стоял учитель Автандил Степанович. Увидев Даньку, Алла Николаевна чуть побледнела и отступила в глубь прихожей. Автандил Степанович посторонился к стене. Данька с независимым видом прошел на кухню и первым делом включил на полную мощь репродуктор. Он взял помойное ведро, незаметно прихватил колбасы и хлеба и под молчаливыми взглядами взрослых неторопливо направился во двор. На помойке он выбросил мусор, затем, обогнув дом, проник в садик и отнес в подвал еду для Мурзая, после чего вернулся домой. Алла Николаевна и Автандил Степанович стояли в тех же позах, словно восковые куклы, а Данька прошел в комнату и уселся за стол, уставленный разными вкусными вещами: колбасой, сыром и печеньем.
Взрослые молча прошли за ним и уселись напротив. Алла Николаевна растерянно смотрела на учителя, и на лице ее отражалась борьба двух чувств: она была растрогана тем, что Данька, не успев войти, тут же помчался выносить мусор, но в то же время боялась показать перед учителем свою слабость и сурово хмурилась. Автандил Степанович сцепил пальцы рук в один огромный кулак и смотрел на Даньку изучающим взглядом. Это был взгляд, которым он обычно высматривал в классе ученика, чтобы вызвать к доске. У него была удивительная способность угадывать ученика, не выучившего урока. И он редко ошибался.
А Данька ел и ничего не слышал. Не слышал, как распекал его Автандил Степанович, как всхлипывала мать, как трещал на кухне репродуктор. Данька смотрел в окно и видел, как в школу бегут ученики, как с балконов кричат мамаши, давая им последние наставления, а тетя Поля из соседнего подъезда бьет в кастрюлю, призывая на кормежку голубей.
Размахивая портфелями, бежали ребята, и среди них была рыжая девочка с белым бантиком в косичках. Она тащила тяжелый портфель, согнувшись, и непонятно было, как она все-таки бежит, а не падает.
Данька очень обрадовался, увидев девочку, и сказал ей мысленно: «Привет тебе, Надя!», а девочка споткнулась, выронила портфель и заплакала. Увидев Даньку, она высунула язык, но вдруг смутилась и помчалась так, словно Данька вздумал поймать ее и поколотить…
Все эти сцены, словно кадры из старого, уже однажды виденного фильма, проносились в памяти одна за другой, пока Данька гладил Мурзая, ворошил его шерсть, и Мурзай благодарно извивался под его рукой и следил за Данькиными глазами. Вдруг, изогнувшись, Мурзай поднялся на передние лапы и лизнул его в лицо. Данька рассмеялся. И сразу понял, отчего ему было так тоскливо все время: просто потому, что, сам об этом не догадываясь, скучал по маме, по Автандилу Степановичу, по Наде и очень жалел, что их не было сейчас здесь. Ему было радостно, но в то же время и печально, потому что радость бывает неполной, если рядом нет родных и друзей. И вдруг нестерпимо, прямо сразу же захотелось написать всем письма и рассказать обо всем, что увидел и пережил. Он, как лунатик, словно под влиянием таинственных сил, отстранил от себя Мурзая, тихо, на цыпочках спустился в каюту, достал тетрадку стихов, потом вышел наверх, уселся под брезентовым навесом и стал думать над первой строчкой…
И тогда вместо письма, которое пишется прозой, сами собой возникли стихи. Они побежали, полетели, и Данька, торопясь, побежал за ними, стараясь не отставать, он задыхался от бега, и удивлялся, и не верил своим глазам, и тем не менее это было так: стихи рождались сами, и сами по себе перед Данькиными глазами толпились разные картины:
сосновые боры и дубравы, березовые и липовые рощи, заливные луга и болота;
из камышовых зарослей вдруг поднялась в воздух цапля;
над гнездом, прилепившимся к карнизу палубы, кружилась ласточка;
Рубик прыгал с кочки на кочку, охотясь за стрекозами.
И даже то вспомнилось, чего с ним не было: по пустыне бежал верблюд, таща за собой машину, а речные пираты в водолазных костюмах подбирались под водой к судам и пускали их на дно. И теперь обо всем этом и о многом другом узнают мама, Автандил Степанович, Надя, Стасик, когда прочтут стихи. А стихи писались быстро и легко, будто это не Данька сочинял, а кто-то невидимый, стоявший за спиной, диктовал их, а Данька только думал, как бы поспеть и не сбиться…
Когда, счастливый, обессиленный, качаясь от гула в голове, Данька вышел из-под навеса, он чуть не ослеп – так радостно сияло солнце, так весело плясали зайчики на воде, так ошалело кричали над катером чайки. Мурзай прыгал на задних лапах и лез целоваться. И до того было хорошо, что Данька не мог оставаться один. Он спустился в капитанскую каюту и остановился на пороге…
Капитан сидел перед молчащей машинкой, зажав голову руками, и смотрел на фотографии, лежавшие на каретке, – ушастого мальчишки с обиженными глазами и седой женщины. О мальчике Данька ничего не знал, а седую женщину видел – она приходила провожать «пескарей», когда они отправлялись в плавание. Несколько ее фотографий висело на стенке каюты: на одной она была еще девочкой, с другой – грустно и ласково смотрела красивая девушка, а на третьей была уже седая женщина.
Это была Юлия Ивановна, жена капитана, которую ребята знали. Раньше она путешествовала вместе с капитаном, а теперь уже не могла.
И вот сейчас, сжав голову руками, капитан глядел на фотографии, лежавшие перед ним, и Даньке показалось, что капитан тоже вспоминал, наверно, что-то важное из своей прошлой жизни…
Все еще не видя Даньки, капитан набил трубку табаком, задымил, пуская клубы дыма, поднялся, чтобы открыть иллюминатор, и только тогда заметил его.
– Это ты, дружок? – Капитан погладил стопку перепечатанных листов и усмехнулся: – Вот, брат, сколько навалял! Прямо дух из меня весь вышел! Больше работать сегодня не могу. Бастую!
Дым из трубки разворачивался кольцами, расползался по потолку, а потом медленно оседал и выходил в иллюминатор. Точно так, как бывало всегда, когда капитан заканчивал очередную главу своей книги воспоминаний…
Глава 9
ЖИВАЯ ПОСЫЛКА
(Из воспоминаний капитана)
После полудня в горах пошел дождь, в тумане скрылись ущелья, и теперь казалось, что близка уже ночь. Сандро Гогелашвили улегся в сухой пещерке, натянул бушлат и зевнул. «Э, что увидишь в тумане, если сам находишься в тумане? «
Никто не стоял над Сандро с часами в руках, и никому поэтому неизвестно, сколько он дремал: минуту, полчаса или час? Проснулся он не оттого, что кто-то толкнул его и сказал: «Э, Сандро, так не годится, так дело не пойдет!» Разбудил его солнечный луч, ослепивший глаза.
Дождь еще не прошел, но теперь туман, сползая со склонов, качался где-то внизу, и в просвете облаков виднелось ущелье. Сандро подтянул автомат к изголовью и протер глаза. Тропа в ущелье была живая. Она то сжималась, то растягивалась как змея.
«Есть подозрение, что я еще сплю, – подумал Сандро. – Надо проверить». Сандро выдернул волосок из курчавой бороды и скривился от боли, установив таким образом, что это не сон, а также, безусловно, не атмосферное явление или мираж. Ясно при этом было, что тропа передвигается вверх. Медленно, но передвигается в сторону небольшой, окруженной скалами долины, где отсиживалась горстка черноморцев, заброшенных в горы печальной севастопольской судьбой. Кто же в таком случае мог пробираться вверх в этот час, когда пора уже думать о сне? Первое – заблудившиеся вражеские солдаты. Это хороший вариант, подумал Сандро, потому что, ничего не ведая, они подползут на близкое расстояние и попадут в засаду – это уж точно. Второе – горно-егерские стрелки, специально сброшенные с самолета. Тогда хуже, потому что разные там «эдельвейсы», как они себя называют, – опытные вояки и сейчас ловко могли изображать собой калек или бредущих сдаваться в плен смертельно усталых солдат. Все это успел перебрать в голове старшина Гогелашвили, пробираясь в долину, чтобы доложить обо всем комиссару.
– Так что, товарищ комиссар, надо собирать белье, мыло и веники. Ты спросишь: для чего? Гогелашвили на это скажет: будет хорошая баня! Возьми свой дальнозоркий бинокль и сам увидишь, какой острый глаз у Сандро…
Комиссар захватил с собой двух черноморцев– Петра Синицу и Костю Панина. Теснясь на площадке, укрытой выступом скалы, они по очереди заглядывали вниз.
– Что-то ты, Сандро, сплоховал, – сказал Петр Синица. – Тут простым глазом видно, что это отара овец. А вон пастух сзади идет…
– Вы оба путаете, – заявил Костя Панин. – То ишаки тащат какую-то кладь. Это колхозники едут на местный базар.
Сандро Гогелашвили воздел руки и закричал, гневно сверкая глазами:
– Какой базар?! Война идет, а он базар придумал! Сейчас из-за этих ишаков пулеметы ударят, так что караул кричать не успеешь. Базар придумал!
Шум улегся, но в горах от споров ничего не изменилось. Рассудительный Костя Панин сказал:
– Я так считаю, товарищ комиссар, что надодать парочку выстрелов, тогда картина станет ясной…
– Это серьезная мысль, – согласился Гогелашвили. – Товарищ комиссар, разреши употребить патрон…
Комиссар молча лежал за каменным выступом и подкручивал бинокль с единственным уцелевшим окуляром. Он протирал стекло рукавом, дышал на него, снимал очки, прилаживал бинокль к глазу и снова надевал очки.
– Разреши, товарищ комиссар, – попросил Гогелашвили. – У меня глаз – алмаз!
Комиссар бескозыркой утирал потную шею и кряхтел, словно решал в уме сложную задачу. Видимая простым глазам толпа продолжала двигаться, не делая попыток замаскироваться или уползти за обрыв. Какая ловушка могла скрываться за этой процессией? Об этом и думал комиссар, пока черноморцы спорили, высказывая разные предположения. Когда они замолкли, исчерпав запасы своего воображения, комиссар встал, стянул с себя бушлат, бескозырку, снял ботинки, и теперь в очках, босой, в одних штанах мог сойти за кого угодно – беженца, старого учителя, пасечника, рыболова, только не за бойца. Хромая, опираясь на палочку, он спустился вниз.
В каких-нибудь полчаса развеялись все фантазии бойцов: не горные стрелки, не мирные крестьяне, не пастухи, перегонявшие овец, а ребятишки мал мала меньше, связанные веревкой, шли один за другим по тропе. Они не шли, а, скорее, ползли, подгоняемые своим вожаком – мальчиком лет двенадцати. Изможденный, с каким-то безжизненным огнем в глазах, он злобно кривил губы, когда бойцы, отвязав веревку, понесли на руках малышей к себе на стан. Он исподлобья следил, как снимали с них рванину и развешивали ее над кострами, потом закутывали в шинели и разносили по сторожкам – у каждого был свой закуток на случай дождя. Голые, грязные, со вспученными животами, с тонкими плетями рук и ног, они представляли собой зрелище, непривычное даже для фронтовиков. До самой ночи варилось дод сводами скал нехитрое варево, перевязывались болячки, готовился ночлег. Вожак прислушивался к разговорам, но глаза затаенно и равнодушно смотрели мимо. На вопросы он не отвечал.
– Русский не знаешь? Грузинский не знаешь? – кипятился Сандро. – Украинский тоже не знаешь? Вай! Сколько народов у нас, и ни одного переводчика ему не найдешь. А может, ты просто хитришь?
Утром, когда все спали, комиссар из своей сторожки услышал возню и увидел, как вожак вытаскивал ребят из укрытий и заставлял одеваться. Он что-то тихо и напористо внушал малышам, и те послушно протягивали руки. Если бы не вмешательство бойцов, он связал бы их веревкой и, наверно, увел.
Мальчишки понимали отдельные русские слова, и бойцам удалось узнать скорбную историю дошкольного детского дома, не успевшего эвакуироваться из фронтовой полосы. Воспитательница и врач увели ребят в горы в надежде пробиться к своим, но попали в немецкую засаду. Многие ребята погибли вместе с воспитательницей, врача немцы забрали с собой, но он успел, прощаясь, сказать старшему мальчику, сыну погибшей воспитательницы :
– Ты, Магомед, должен исполнить долг своей матери и вывести ребят к свету.
Никто не знал, сколько раз вставало и опускалось солнце в горах, сколько раз просыпались и засыпали птицы, пока ребята, связанные, как альпинисты, передвигались, делая частые остановки, питались дикими яблоками и грушами, пили воду из горных ручьев. Усохшие, полуживые, они часто падали, но опять вставали и брели, понуждаемые вожаком, в котором только и держался живой дух, внушенный прощальными словами врача…
Через несколько дней малыши отъелись и отоспались. От улыбок, от добрых и непонятных слов, от горячей пищи, от крепкого сна исчезли недавние страхи, разыгрался дух озорства и веселья. Они уже различали бойцов и по вечерам, когда те возвращались с постов, разбирали их, как коней, рассаживаясь у них на плечах, точно джигиты.
Вожак держался в. стороне. Порой он куда-то исчезал, а возвращаясь, подкарауливал кого-нибудь из малышей, уводил его в сторонку, подальше от глаз, и говорил что-то на своем языке. Малыш затихал и ежился под его требовательным взглядом. Вожак вносил смятение в налаженную жизнь ребят.
Место, где спал комиссар, было опасным – площадка над крутым обрывом, прикрытая каменным козырьком, с нее открывался хороший обзор. Ночью как-то, проверив посты, комиссар вернулся к себе, пролез в каменную нишу и вдруг уткнулся во что-то мягкое. Он было подумал, что это зверек заполз в темноте, но это был мальчонка.
– Откуда здесь? Кто разрешил?
Мальчонка спал, и комиссару ничего не оставалось, как придвинуть его к стенке, взбить арчовую подстилку и улечься рядом. Он долго думал тогда о хлопотной обузе, которая свалилась на отряд. Как уберечь ребят? Чем кормить в горах? Как вывести малышей к своим, минуя немецкие заслоны?
Было еще темно, когда комиссар проснулся от внезапной боли. Кто-то крепко вцепился в ухо – то ли клещ, то ли ночная птица. Но это был мальчонка. Неизвестно отчего проснулся он в самой середине ночи, всхлипывал и дрожал, крепко держась за комиссарское ухо.
– Отпусти! – прошептал комиссар.
– Ата, – говорит.
– Какой тебе ата? Отпусти, говорю!
– Ата!
– Чего заладил: «ата» и «ата»? Утром поговорим, а теперь спать не мешай!
Малышу, наверно, приснилось что-то страшное, он цеплялся за комиссара, как за последнее свое спасение, и успокоился только после того, как комиссар крепко обнял его и стал шептать ласковые слова, похожие на колыбельную песню. Так в обнимку они и провели остаток ночи. Мальчик спал, а комиссар вспоминал своего сына Сашу, в семнадцать лет погибшего под Вязьмой. В те давние времена, когда сын был еще трехгодовалым крепышом, он так же вдруг просыпался ночью от каких-то снов, торопливо топал по холодному полу, спасаясь от страхов, и забирался в самую теплынь родительской постели. До самого утра комиссар разматывал в памяти недолгую жизнь сына и корил себя за то, что не додал ему радостей, ругал себя за вечные разъезды, не оставлявшие времени на семью. Все-то казалось ему, что он виноват перед сыном, а в чем виноват, не мог бы сказать. Давно так горько и сладко не вспоминался сын, как в те предрассветные часы в горах…
Утром комиссар впервые разглядел Юсупку – большеголового, ушастого мальчишку. В лице его было сложное выражение любопытства, воинственности и озорства, выделявшее его среди ребят. Комиссар отнес его на общий стан.
Вечером, возвратясь к ночлегу, комиссар увидел, как в глубине возятся трое мальчишек. Юсуп-ка кряхтел, пытаясь вытолкнуть дружков из сторожки, но те, завидев комиссара, сами уползли, а Юсупка вытер мокрые глазищи и рассмеялся: победитель! Видно, дружки польстились на его жилище, но пятилетний захватчик сумел постоять за себя и с этого дня разместился в сторожке как хозяин.
Теперь он от завоеванного в драке отца не отлипал – куда «ата», туда и он; «ата» в дозор, и он за ним, так что иной раз, чтобы избавиться от него, приходилось прибегать к ремню. Утром, бывало, проснется раньше «аты» и давай перебирать бороду, заглядывать в уши, зубы считать – изучал на нем анатомию. А то еще примеривал бескозырку, нахлобучивал ее на свои торчащие уши, жевал ленту и все пытался звездочку открутить…
Теперь у каждого бойца был как бы свой сынок, и только один Магомед оставался сам по себе. Видно, горстка черноморцев, окруженных врагами, не казалась ему тем светом, куда надлежало вывести ребят. Он повадился все чаще исчезать, а возвращаясь, шептался с малышами по уголкам.
Когда в горах началась усиленная канонада, Магомед все-таки увел троих самых крепких мальчишек – скатились по круче, словно канули в пропасть. Это случилось звездной ночью, во время затишья, а через неделю в горах прекратились бои.
Черноморцы спустились ущельем в долину и в пути нашли четырех беглецов. Мальчики качались над ущельем, как рваное белье. Вздернули их немцы аккуратно – ни ран, ни увечий, просто повесили на той же связке, что служила мальчикам альпинистским канатом в пути. Черноморцы похоронили их, как бойцов, соорудили обелиск из камня, а на могиле оставили бескозырку…
В санбате, куда сдали оставшихся ребят, было полно раненых. Перед отправкой мальчишки, как водится, поплакали и успокоились. Один лишь Юсупка не хотел расставаться с «атой», цеплялся за него, ревел и даже кусался, когда его хотели увести. Что ж, пришлось бойцу силком отвезти его на узловую станцию, где комплектовалась эвако-колонна, но мальчишка сбежал и наутро снова был в штабе, опухший от слез и синяков.
Комиссара к тому времени в штабе не оказалось, дежурный отвел мальчишку на кухню, но тот отказался от хлеба и сахара и смотрел на всех волчонком, пока искали «ату». Увидев Юсупку, комиссар налился яростью, снял широкий ремень, но мальчик бросился на пол, захлебываясь от рева. Комиссар разволновался, видя такую привязанность к себе, надел ремень. Юсупка просиял, схватил со стола сахар и стал грызть, сверкая мокрыми глазами.
В те дни формировалась новая часть, шла боевая подготовка, и у комиссара было много забот. Юсупка путался под ногами и ходил за ним, как цыпленок за квочкой, а порой сидел у него на коленях во время совещаний. Вот тогда-то в комиссаре и созрела окончательно мысль, что Юсупка – его судьба и что, видно, послан ему вместо погибшего сына. Тогда-то и решил он отправить Юсупку к жене. Но как это сделать в суматохе войны?
Когда Юсупка уснул, комиссар пришил к рубашке лоскут и химическим карандашом нацарапал послание: «Всем военным и гражданским, мужчинам и женщинам, кому попадется этот мальчик по имени Юсуп, – просьба оказать содействие в пересылке его по адресу: Москва, Сорокоустин-ский переулок…»
Жена работала врачом, он написал ей на адрес госпиталя письмо.
«Юля, дорогая, прости, что так редко пишу, только недавно выбрались из окружения, где судьба преподнесла нам, мне и тебе, редкий подарок, который я тебе и пересылаю. Мальчишка из детской группы, которую мы спасли от немецкой неволи, и я никак не могу объяснить себе его неистовую ко мне привязанность. Отчаянной войной, кулаками, зубами, мытьем и катаньем он установил на меня какие-то сверхправа, решив, что я и есть его отец, и теперь мне ничего не остается, как примириться с этим произволом, а еще и внушить тебе, что ты его родила… Забирай его, мать! Поскольку, сама понимаешь, таскать его по фронтам не очень сподручно, да и рискованно, единственное, что остается, это послать его живой посылкой в надежде, что добрые люди не дадут ему пропасть, доставят в Москву и передадут в собственные твои заботливые и нежные руки, по которым я так соскучился. Этот темный и дикий человечек, сирота и подкидыш, насколько я догадываюсь, совершенно не знал в своей пятилетней жизни человеческой ласки. Самое хлопотливое то, что он ни слова не знает по-русски, но вообще-то он человек общительный, и, я надеюсь, к моему возвращению я уже смогу с ним калякать. Ждать теперь уже недолго. Обрати внимание на его глаза – нельзя ли показать его глазнику, чтобы снять косину? Судя по его разнузданному любопытству (вот он и сейчас заглядывает через мое плечо, пытаясь разобрать, что это я замышляю против него), в нем должны быть любознательность и способности к учению. Сейчас он дует мне в ухо и носом лезет под самый карандаш. Я предвижу, что из него выйдет великий грамотей. И чего это он скалит зубы и веселится? Не догадывается, что сегодня придется ему горько плакать, расставаясь…
Комиссар связался со штабом соседней дивизии, где формировался эшелон для отправки в тыл, и ночью, спящего, опечатанного, как посылка, Юсуп-ку отправили с попутной машиной. Несколько дней спустя комиссара с отрядом морских пехотинцев снова высадили в Крыму, где он и воевал до мая сорок четвертого, когда ровно за год до победы немецкие войска были, сброшены с Херсо-несского мыса. Потом, уже в качестве военного журналиста, он катился в нарастающем вале наступления, охваченный радостным чувством близкой победы. Но изредка, раскуривая трубку, он как бы сквозь дым видел ушастое лицо Юсупки, и сладко грезились минуты встречи.