355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Самарий Великовский » В скрещенье лучей. Очерки французской поэзии XIX–XX веков » Текст книги (страница 6)
В скрещенье лучей. Очерки французской поэзии XIX–XX веков
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 01:29

Текст книги "В скрещенье лучей. Очерки французской поэзии XIX–XX веков"


Автор книги: Самарий Великовский


Жанр:

   

Языкознание


сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 29 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]

Фаустов договор от «конца века»
Поль Верлен

Поставивший однажды всем упадочникам во Франции, да и вне ее, броское расхожее самоопределение: «Я – римский мир периода упадка», Поль Верлен (1844–1896) на деле как раз особенно явственно обнаруживает такие, вновь и вновь им овладевавшие, поползновения выкарабкаться из засасывающей душевной трясины, воспарить к благодатному свету, прильнуть к чему-то прочному и незамаранному. В доверительных, трогательно бесхитростных сетованиях-заплачках Верлена, возобновлявшихся от одной его книги к другой, образуя лирический дневник долголетних мытарств слабого сердца, слышен, по словам М. Горького, «вопль отчаяния, боль чуткой и нежной души, которая жаждет света, жаждет чистоты, ищет Бога и не находит». Сне давшая уже Бодлера хандра, только без бодлеровской жгучей терпкости и философских дум, скромнее и мягче, ближе к дробной россыпи простейших ощущений, обрела в злополучном «бедном Лилиане», как он себя прозвал, своего грешного великомученика и трепетного певца.

 
Черный сон мои дни
Затопил по края:
Спи, желанье, усни,
Спи, надежда моя!
 
 
Не очнуться душе!
Все окутала мгла,
Я не помню уже
Ни добра и ни зла.
 
 
Колыбелью плыву
Я под сводами сна.
И одно наяву –
Тишина, тишина…
 
Перевод А. Гелескула

По жизни Верлен не столько плыл сам, сколько его несло, как щепку, хотя время от времени он пробовал взять себя в руки, выбраться на стезю добронравия и даже благочестия, вопреки податливости на соблазны «зеленого змия», да и другие, не менее запретные. И каждый раз порывы воспрянуть из скверны порока, где он маялся от стыда – из-за чего впадал подчас в слепое буйство, вроде приведших его в тюрьму выстрелов в Рембо, своего младшего друга-искусителя и спутника в бродяжничествах между Парижем, Лондоном и Брюсселем, – опять и опять сменялись срывами, все ниже, пока он не докатился до участи совсем пропащего «кабацкого святого» (Луначарский).

Но если житейские последствия верленовских вялых, безвольных метаний между угарной чувственностью и хрупкими доводами рассудка были сокрушительны для него самого, то с горькими лирическими плодами, выраставшими отсюда, все обстоит далеко не так просто. Верлен один из первых среди тех мастеров западноевропейской культуры рубежа XIX–XX вв., что на очередном витке исторической спирали, в преддверье позднебуржуазной цивилизации, заключали, как в старину, Фаустов договор с чертом – владыкой злого хаоса и потому держателя ключей от потаен ной истины воцарившегося отныне вокруг беспорядка вещей, умов, душ. Раз угадываемые тонким чутьем в самом воздухе времени распутица, застой, тление – каждодневная действительность, а зов совести повелевает об этом во всеуслышанье оповестить, тем хуже для того, кому выпал столь тяжкий долг в лихие годы: вдохновение и знание оплачивают «гибелью всерьез», как потом скажет Пастернак. Причащение «даров дьявола» у Верлена и ему подобных – своего рода самораспятие ради прозрений о себе и жизни, добываемых ценой неказисто будничной Голгофы:

 
В трактирах пьяный гул, на тротуарах грязь,
В промозглом воздухе платанов голых вязь,
Скрипучий омнибус, чьи грузные колеса
Враждуют с кузовом, сидящим как-то косо
И в ночь вперяющим два тусклых фонаря,
Рабочие, гурьбой бредущие, куря
У полицейского под носом носогрейки,
Дырявых крыш капель, осклизлые скамейки,
Канавы, полные навозом через край, –
Вот какова она, моя дорога в рай!
 
Перевод Б. Лившица

Самочувствие почти всегда печально поникшего, удрученного Верлена, конечно, не обеспечивало творческой способности ни ровного, ни длительного горения. Недюжинное его дарование, вспыхнув, скоро угасло. Да и в пору сравнительно краткого десятилетнего расцвета между ранними «Сатурническими стихами» (1866) Верлена и двумя лучшими верленовскими книгами, «Песни без слов» (1874) и «Мудрость» (напечатана в 1881 г., но писалась в основном пятью-шестью годами раньше), нередко чадило. Особенно когда он скабрезно смаковал плотские утехи (сб. «Любовь», 1888; «Плоть», 1896; отчасти «Давно и недавно», 1884, и «Параллельно», 1889). В других случаях оно давало пламя без тепла – когда он впадал в умильно-покаянную благостность и принимался расточать ходульные хвалы то прелестям мещанского уюта (в «Доброй песне», 1870), то душеспасению в церковном лоне (излияния новообращенного католика в «Мудрости», «Давно и недавно», «Параллельно»). Христианская истовость, нет-нет да и овладевавшая заблудшим Верленом в его поздние годы, заставляла его забывать о собственном совете «сломать шею красноречию» ради торжества подспудно ворожащей музыкальной напевности («Искусство поэзии»). Однако сама по себе тяга к чему-то беспорочно-доброму, просветляющему, облекшаяся в конце концов у Верлена в богословские самоувещевания, растворена в его лирике и там, где она далека от прямолинейного проповеднического рвения. И служит здесь противоядием от любования хмельной тоской, своей окаянной падшестью.


Поль Верлен. Рисунок Пеарона. 1869

Иной раз ему дается, бывает очевидна трудная победа над унынием:

 
О душа, что тоскуешь,
И какой в этом толк?
И чего ты взыскуешь?
Вот он, высший твой долг,
Так чего ты взыскуешь?
 
 
Взгляд бессмысленно-туп,
Перекошена в муке
Щель искусанных губ…
Что ж ломаешь ты руки,
Ты, безвольный, как труп?
 
 
Или нет упованья?
Не обещан исход?
И бесцельны скитанья,
И неверен оплот –
Долгий опыт страданья?
 
 
Отгони этот сон,
Плач глухой и натужный, –
Солнцем день озарен,
Ждать нельзя и не нужно:
В небе алый трезвон.
 
Перевод Э. Линецкой [30]30
  Верлен П. Лирика. М., 1969.


[Закрыть]

Но и в тех – преобладающих у Верлена – случаях, ког да такого перелома в дурном настроении прямо не происходит, он самой скользящей неназойливостью своего письма, всего касающегося легко и на лету, как бы разряжает, смягчает, заговаривает душевную боль, не дает ей чересчур сгуститься, налиться давящим кошмаром. При всей верленовской трагичности, его природная стихия – задумчивая грусть, а не вязкий ужас, сумрачность, а не мрак, томления, а не терзания:

 
Это – желанье, томленье,
Страсти изнеможенье,
Шелест и шорох листов,
Ветра прикосновенье,
Это в зеленом сплетенье
Тоненький хор голосов.
……………………………
В поле, подернутом тьмою,
Это ведь наша с тобою,
Наша томится душа,
Старую песню заводит,
В жалобе робкой исходит,
Сумраком теплым дыша.
 
Перевод Э. Линецкой

И соответственно Верлена влекут к себе текучие, переходные миги, блуждающие отсветы и тени, а не звонкие краски, смазанность, а не нажим рисунка, наброски мельком:

 
Средь необозримо
Унылой равнины
Снежинки от глины
Едва отличимы.
 
 
То выглянет бледно
Под тусклой латунью,
То канет бесследно
Во мглу новолунье.
 
 
Обрывками дыма
Со стертою гранью
Деревья в тумане
Проносятся мимо.
 
Перевод Б. Пастернака

Здесь все бегло, белесо, зыбко: для смотрящего на ненастье через вагонное стекло смешались пурга и земля, рассеянный свет и тучи, деревья вдоль железнодорожной обочины и клочья паровозного дыма. К Верлену чаще всего неприложимы слова: живописует, высказывается. Он скорее навевает какое-то настроение-впечатление при помощи раз мытого намекающего мазка (что и побудило символистов, пробивавших себе дорогу, когда к нему уже пришло при знание, объявить его одним из основателей своей школы – честь, недвусмысленно им, впрочем, отклоненная).

Мастерство Верлена, который только слыл наивной «птицей, поющей на ветке», искушено выучкой в кругу парнасцев – к ним он смолоду примыкал, пока не выпестовал собственный голос, вернее, уменье исповедоваться вполголоса. Он музыкален, как никто, пожалуй, из стихотворцев Франции, вплоть до того, что смягченное, как в народных причитаниях, заунывно колдовское звучание, порой отодви гая у него в тень содержательную наполненность слова, само по себе смыслоносно:

 
Осени стон –
Как похорон
Звон монотонный.
Тьма за окном,
Все об одном
Плачется сонно.
 
«Осенняя песня». Перевод В. Брюсова [31]31
  Верлен П. Собрание стихов в переводе Валерия Брюсова. М., 1911. В 1908 г. книгу своих переводов из Верлена выпустил и Ф. Сологуб; она перепечатана в сб.: Созвучия. Стихи зарубежных поэтов в переводе Иннокентия Анненского, Федора Сологуба. М., 1979.


[Закрыть]

В поддержку своей звукописи Верлен немало обновил в отечественной силлабике, нарушив обычай чередовать мужские и женские окончания в рифме, введя в широкий обиход непарносложные строки и ряд других приемов усиления напевности.

А вместе с тем Верлен остро и метко наблюдателен. Слов но бы невзначай, набрасывает он зарисовку подчас простой цепочкой безглагольных назывных обозначений, как это стал делать тогда же в России Фет («Шепот, робкое дыханье, трели соловья…»). Он придает ей воздушную легкость рос сыпи впечатлений тем, что вовлекает едва упомянутые им вещи в стремительное круженье-мельканье и вдобавок насыщает, окутывает своим переживанием так, что не различить, где предметное, внешнее, а где переживаемое, внутреннее: у него «дождится-плачется» безлично – разом и в осеннем городе, и в опечаленной душе.

 
И в сердце растрава,
И дождик с утра,
Откуда бы, право,
Такая хандра?
 
 
О дождик желанный,
Твой шорох – предлог
Душе бесталанной
Всплакнуть под шумок.
 
 
Откуда ж кручина
И сердца вдовство?
Хандра без причины
И ни от чего.
 
 
Хандра ниоткуда,
Но та и хандра,
Когда не от худа
И не от добра.
 
Перевод Б. Пастернака

Горожанин по всем своим привычкам и вкусам даже тогда, когда он попадает на природу, Верлен владел секретом быть «по-разговорному сверхъестественно естественным» (Пастернак) – в его письме просторечный оборот нигде не выпирает, изящно встроен и тем приглушен.

Задушевно-певучая простота Верлена, бывшего – сравнительно с максималистами Рембо или Малларме – реформатором без запальчивости, вполнакала, неповторима и одновременно – узловое звено в преемстве самых, быть может, лиричных лириков Франции, тянущемся от средневековых труверов и Шарля Орлеанского к Аполлинеру и Элюару.

Соломинка смиренномудрия
Жермен Нуво

Среди тех, за кем во Франции закрепилось прозвище «про́клятые», самый близкий к Верлену по жизненной судьбе и духу – такой же, как и он, неприкаянный пере кати-поле и тоже искавший в христианстве тихую гавань Жермен Нуво (1851–1920). По разным причинам Нуво не сумел вовремя напечатать подготовленные было им рукописи своей лирики: «Доктрина любви» в 1881 г., «Валентинки» в 1887‑м. Потом, в сорок лет пережив мировоззренчес кий кризис, сделавшись богомольным паломником, который кормился подаянием и находил себе пристанище на чердаках, Нуво уже сам решительно противился стараниям своих дав них друзей опубликовать хотя бы часть этого наследия (под латинским псевдонимом Humilis – «Смиренный»); в результате оно было собрано из выходивших посмертно отдельных книжек только к середине XX века.

Душевная расколотость Нуво неискоренима, и вместе с тем он парадоксально целостен. Он аскет и язычник не просто попеременно, а бывает – слитно: одновременно певец жарких плотских радостей и мистической благодати, природы во всей ее телесности и духа во всей его высветленности. В обоих случаях – и здесь основа его просто душного всеприятия – Нуво самозабвенно исповедует «любовь к любви», земной и небесной, счастье поклоняться ее дарам, нежно обожать творение и всякую в нем тварь. По тому-то он так легко, естественно переходит от молитвы к страсти и обратно, от грезы к чувственности, то перебирает четки псалмов, то вывязывает гирлянды мадригалов. В устах Нуво с его очарованной детскостью само упоминание о любви звучит как старинный деревенский заговор ото всех напастей:

 
Мне все невзгоды нипочем,
Ни боли не боюсь, ни муки,
Ни яда, скрытого вином,
Ни зуба жалящей гадюки,
И ни бандитов за спиной,
И ни тюремной их поруки,
Пока любовь твоя со мной.
 
 
Что мне какой-то костолом,
Что ненависть мне, что потуги
Корысти, машущей хвостом
Угодливой дворовой суки;
Что битвы барабанный бой
И сабель выпады и трюки,
Пока любовь твоя со мной.
 
 
Пусть злоба черная котом
Свернется – не сверну в испуге,
Неотвратимым чередом
Приму несчастья и недуги;
Чисты душа моя и руки,
И что мне князь очередной,
И что мне короли и слуги,
Пока любовь твоя со мной.
 
«Любовь». Перевод О. Чухонцева

И та же мечтательно-мягкая родниковость – непосредственная до изумления, наивная до странности – подкупает в раскраске словесно-стиховой ткани у Нуво, старавшегося овладеть, по его признанию, «языком духов, колдунов и фей». Недаром повелось сравнивать эту лирику с витражной живописью старинных деревенских церквей его родного Прованса, хотя изысканно-нервными перебоями пульсирующих в ней ритмов, да и самой кроткой проповедью смиренномудрия как спасительной соломинки от сердечного разброда и житейских невзгод, она выдает свою принадлежность куль туре позднего, клонящегося к закату XIX века.

Самозащита смехом
Шарль Кро

В отличие от Верлена и Нуво с осенявшими их рано или поздно надеждами на веру как на заслон от «болезни конца века», другие «про́клятые» – далекие от христианства Кро, Корбьер, Лафорг – лишены даже столь шаткой опоры в своих попытках хоть как-то совладать с властью над ними недобрых чар упадочничества. Но, коль скоро самих помыслов об этом они все-таки не бросают, их последним, единственным и нередко тщетным оружием оказывается само ирония, помогающая взглянуть извне на собственные незадачи и тем как бы приподняться над ними, отчасти их снять, одолеть, пусть ненадолго и во многом мнимо. Исповедь обычно приправлена у них поэтому толикой усмешки самых разных оттенков – от озорной, дразнящей, до едкой, скрежещущей, – над своей неизбывной кручиной, а заодно и надо всем на свете. И это порождает в тогдашней французской лирике струю гейневскую, так сказать, оксюморонную: проникновенность, ершистость, жалоба, мольба, каламбур здесь помогают друг другу.

Имя Шарля Кро (1842–1888) побуждает вспомнить о возрожденческих умах с их разносторонностью, совершенно неожиданной у завсегдатая расплодившихся в те годы па рижских богемных кружков. Уже простой перечень занятий, в которых преуспел этот ученый-самоучка, изумляет: древние языки, астрофизика, химия, математика и механика в их приложении к психологии, а еще и музыка, изобретательство… Груз учености, впрочем, не помешал Кро быть зачинщиком лукавых розыгрышей, ветреным волокитой и частым собутыльником Верлена. Беспечное отношение к судьбе своих открытий (среди них – первого звукопроигрывателя, автоматического телеграфа, цветной фотографии) могло бы подтвердить молву задетых колкостями Кро недоброжелателей, будто для него вообще нет дела заветного, душевно дорогого. Совсем нешуточная уязвленность слышалась, одна ко, в отповедях Кро, когда ему приходилось обороняться от мнения усердных парнасцев, а потом и кое-кого из символистов, будто и в своем «баловстве пером» он всего лишь случайный любитель.

Известные поводы к этому он, правда, давал сам: в стихах Кро нет-нет да и встретишь налет альбомности, небрежные проходные отписки; чересчур ломко вдохновение. Пона добилось собрать все его распыленное в беспорядке наследие, добавив к единственному прижизненному сборнику «Сандаловый ларец» (1873) второй, посмертный – «Ожерелье из когтей» (1908). XX век должен был принести с собой немалый сдвиг во вкусах, чтобы за обличьем легковесного Кро, сочинителя прелестных или забавных безделиц, приоткрылся другой, потаенный Кро. Тот, что пробует отшутиться и от ужаса перед роем призраков, которые чудятся по трясенному уму в закоулках давящей обыденности, и от щемящей боли в груди.

 
Возле высокой белой стены – голой, голой, голой,
Стояла лестница, а на земле – рядом, рядом, рядом,
Лежала под ней копченая сельдь – сухая, сухая, сухая.
 
 
Кто-то подходит, держа в руках – грязных, грязных, грязных,
Большой молоток, огромный гвоздь – острый, острый, острый.
И еще клубок бечевы – толстый, толстый, толстый.
 
 
По лестнице он залезает наверх – медленно, медленно, медленно,
И забивает свой острый гвоздь – тук, тук, тук,
В самую кромку белой стены – голой, голой, голой.
 
 
Потом он кидает свой молоток – вниз, вниз, вниз,
К гвоздю привязывает бечеву – длинную, длинную, длинную,
А к бечеве копченую сельдь – сухую, сухую, сухую.
 
 
Затем он слезает по лестнице вниз – медленно, медленно, медленно,
Уносит ее и свой молоток – тяжелый, тяжелый, тяжелый,
И прочь удаляется не спеша – вдаль, вдаль, вдаль.
 
 
И с этих пор копченая сельдь – сухая, сухая, сухая,
На самом кончике той бечевы – длинной, длинной, длинной,
Раскачивается едва-едва – влево, вправо, влево.
 
 
Я сочинил этот рассказ – простой, простой, простой,
Чтобы позлить взрослых людей – важных, важных, важных,
А заодно позабавить детей – маленьких, маленьких, маленьких…
 
«Копченая сельдь». Перевод М. Яснова

А когда усталость все-таки берет верх над подобной нравственной самозащитой при помощи поддразнивающего смеха, Кро делает все, чтобы по крайней мере сохранить в сетованиях стыдливую мужскую сдержанность. Ожог страсти бывает запрятан у него внутри грациозного намека; признание в сокровенном приглушено, нередко вложено в коротенькую немудрящую песенку или оборвано на полуслове грустной остротой; тревожная бездомность и обездоленность на земле высказана как бы мимоходом. И чем скупее, тем горше:

 
Прошла-пролетела мечтаний пора,
Душа одряхлела. В кармане дыра.
Зато в шевелюре полно серебра.
 
 
Ушедших друзей вспоминаю в тоске.
А грезы, как звезды, – дрожат вдалеке.
А смерть караулит меня в кабаке.
 
«Итог». Перевод М. Ваксмахера

Кро – один из тех во Франции, кто на подступах к XX веку заново прививал лирическому излиянию, разжиженному и прямолинейно-слезливому у поздних подражателей Мюссе, навыки такой работы с разнозаряженными смысловыми и стилевыми пластами, когда вплавленное в скорбные думы задорное остроумие есть знак владеющего собой трагического достоинства.

Шутки горемыки
Тристан Корбьер

У Тристана Корбьера (1845–1875) эта трагедийность чаще всего запальчива, угловата, круто замешена. Хилый, обезображенный неизлечимой болезнью первенец в семье поздно женившегося капитана дальнего плаванья, Корбьер с детства лелеял мечты о морских далях – и почти всю свою короткую жизнь был прикован нуждой в родительском уходе к дому на бретонском побережье. В Париже, куда его завела ненадолго любовная страсть полукалеки, вдвойне трудная оттого, что не была безответной, он ощущал себя неуютно, заезжим чужаком. По-своему это и подтвердилось безмолвием, с каким была встречена выпущенная им в 1873 г. за собственный счет книга стихов «Желтая любовь»[32]32
  Подборка стихов из нее в переводе Михаила Кудинова: Корбьер Т. Стихи. М., 1986.


[Закрыть]
: первого, зато спасшего ее от забвения и без ошибочно напророчившего ей славную судьбу отклика Верлена она удостоилась только тогда, когда Корбьера уже десять лет как не было в живых.

В своих щемящих исповедях Корбьер – неизбывно, несправедливо отверженный, который покушается разбить вдребезги все благо душные личины, едва заподозрит в них малейшую примесь лжи или просто утешительное сокрытие изнанки.


Тристан Корбьер

Жажда развеять все и всяческие при красы, вывести на чистую воду тех, кто ими тешится, проступает уже в том, как Корбьер – сын потомственного моряка и приморский житель, а не зачарованный путешественник – поет море и матросский удел: грубая нагая простота бросает здесь вызов выспренним легендам, отнюдь не затеняя при этом, а, наоборот, проливая свет на жестокое обаяние правды (цикл «Люди моря»).

В городе Корбьеру и подавно лезет в глаза уродство, язвы, накипь:

 
Гляди-ка – ну и ну, что в небесах творится!
Огромный медный таз, а в нем жратва дымится,
Дежурные харчи бог-повар раздает:
В них пряностью – любовь, приправой острой – пот.
 
 
Толпой вокруг огня теснится всякий сброд,
И пьяницы спешат рассесться и напиться,
Тухлятина бурлит, притягивая лица
Замерзших мозгляков, чей близится черед.
 
«Дневной Париж». Перевод М. Яснова

Зато доброе слово соболезнования всегда находится у Корбьера для таких же, как он, гостей на чужом и чадном пиру – нищих бродяжек, уличных попрошаек, горемык. Но даже собственным сердечным порывам этот без вины виноватый не доверяет, молясь богохульно, предвкушая смерть с нежностью и рыдая с подхохатыванием. Оттого и любовь Корбьера крученая-верченая – «желтая», желчно искрив ленная, как sourire jaune – принужденная кривая ухмылка. Отчаявшийся юморист Корбьер осыпает святыни и самого себя бурлескными каламбурами тем беспощаднее, что у него неистребимая потребность чему-то лучезарному поклониться, к чему-то отрадному прислониться, чем-то себя убаюкать.

 
Он умер сгоряча или погублен ленью.
А если он живет, то преданный забвенью.
Как к женщине, к себе питал он вожделенье.
 
 
Был обделен родным углом,
Шел против ветра, напролом,
Был острословом и шутом,
Намешано немало в нем.
 
 
И все вразброд, все кувырком:
Богатство – с тощим кошельком,
Прилив душевных сил – с отливом,
Пыл – без огня, порыв – с надрывом.
 
 
Мудрец – семь пятниц на неделе,
Глуп на словах – но не на деле,
Любил он очень слово «очень».
В корявых строчках был он точен.
………………………………………
Был лжив – но только правдой жив.
С собою сходства не нажив,
Жил, равнодушье заслужив,
Днем спал, с тоски глаза смежив.
Гуляка праздничный – и праздный,
Шатун, бродяга несуразный…
 
 
Был холоден – но мог вскипеть,
Рыдал – не мог слезинки выжать,
Терпенья не имел – терпеть,
 
 
И умер он, желая выжить,
И жил, желая умереть.
 
 
Лежит он бессердечным прахом:
Успех – сполна, провал – с размахом.
 
«Эпитафия». Перевод В. Орла

Вся эта гремучая душевная смесь не терпит гладкой упорядоченности. Она взрывается, выплескивается, взламывая и дробя ритм, синтаксис, самую мысль разговорными перебивками, возвратными ходами, пропусками связующих смысловых звеньев, назывными перечислениями-вскриками вместо последовательно развертывающихся периодов. Вольность обращения Корбьера с устоявшимися просодическими правилами смущала иной раз даже тех, кого не заподозришь, как перекликавшегося с ним Лафорга, в особо послушном чистописательстве. Но так было лишь до рубежа XIX–XX вв. – пока во Франции не приучились считать обязательным для стихотворчества только одно правило: соответствие строя высказывания неповторимости высказываемого.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю