Текст книги "Пессимизм, как философская доктрина"
Автор книги: С. Каменский
Жанр:
Философия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 4 страниц)
VII.
Мы не будем долее останавливаться на нравственном чувстве, хотя следовало бы разъяснить еще, в чем состоит и как проявляется его повелительная требовательность. Но мы уже знаем, но отношению к инстинкту мировой жизни вообще, что требовательность его состоит в тоске индивидуального существования. Стремление избавиться от этой тоски заставляет человека преследовать чужие цели, делая их своими, чтобы таким образом фиктивно расширять пределы своей личности, присваивать чужое и поглощать его или быть поглощенным им. В наиболее общей форме своей (т. е. помимо проявления в конкретной форме, в виде любви, честолюбия и т. п.) тоска эта тождественна с тою скукою, которую непременно нужно убить работою, научными исследованиями, совершением подвигов самопожертвования, чтением романов, танцами или игрою в карты. От характера каждой отдельной личности и качества преобладающих в ней инстинктов будет зависеть способ убиения скуки, но затем с эвдемонологической точки зрения вполне безразлично, будет ли скука убиваема научною работою, или чтением романов. Разница между этими двумя способами препровождения времени, с точки зрения полезности их, существует только для общества и вида, но никак не для отдельной личности. Для последней же все подобные занятия могут различаться и заслуживать предпочтения только по степени прочности и интенсивности производимых ими в каждом человеке иллюзий. Одна и та же личность может находить удовлетворение то в разгуле и бурном молодечестве, то в совершении подвигов патриотизма пли аскетизма, как Алкивиад, Игнатий Лойола или тургеневский „Отчаянный“. Развлечения в роде игры в карты или танцев, по самому характеру своему, могут однако служить лишь для немногих людей на долгое время средством убиения скуки. Свойством этим, вообще говоря, могут обладать только способы препровождения времени, связанные с каким либо прочным инстинктом или же представляющие собою подобие Сизифова труда. Таковы, – если отбросить работу для поддержания жизни, – занятия ученого, которым никогда нет конца, или журналиста, обязанного изо дня в день поддерживать передовыми статьями европейское равновесие, или депутата, представляющего „всю Францию“, или агитатора, увлеченного интересами целого класса населения страны, или художника, композитора, писателя, врача и т. п. Способам препровождения времени, находящимся в распоряжении этих лиц, мы и завидуем совершенно основательно, потому что лица эти, если только они искренно увлечены своим делом, без сомнения, менее нас чувствуют страдания жизни, скуку и тоску личной обособленности. Александр Македонский, конечно, основательнее и полнее убивал свою скуку, чем какой нибудь щедринский Глумов. Людовик XIV, искренно веривший, что „государство – это он“, и искренно считавший себя каким-то „roi-soleil“, разумеется, гораздо реже размышлял о суетности жизни, чем его наследник, которого любовница дерзала со смехом называть „la France“. Оратор, увлекающийся сам и увлекающий толпу слушателей до того, что у всех как будто одно сердце и одна мысль, без сомнения, также мало ощущает тоскливое сознание самого себя, как не чувствовали его в пароксизме любви Ромео и Джульетта. Но хотя ученый, оратор и Александр Македонский кажутся нам большими счастливцами, мы не можем не видеть, что воображаемое счастие их состоит только в прочности и интенсивности ощущаемых ими иллюзий. Благодаря особенностям своей организации, они способны как бы выходить из рамок своей личности и фиктивно расширять последнюю до пределов обнимаемых ими интересов; но, куря опиум или напиваясь вином, может предаться подобным иллюзиям и всякий другой смертный.
Не смотря на очевидную иллюзорность стремления „обнять абсолютное“, требовательность инстинкта мировой жизни так велика, что без подобных иллюзий почти невозможно жить. Конечно, по существу дела, страдающий сплином лорд будет совершенно прав, когда объявит, что ему нет никакого дела ни до науки, ни до европейского равновесия, ни до благосостояния соединенного Великобританского королевства, что все это до него лично не касается и потому ничем подобным он себя утруждать не намерен:
...Dankt Gott mir jeden Morgen,
Dass ihr nicht braucht für’s Röm’sche Reich zu sorgen!
Ich halt’ es wenigstens für reichlichen Gewinn,
Dass ich nicht Kaiser oder Kanzler bin99
Благодарите каждое утро Бога за то, что на вас не лежит забота о Римской империи! Я с своей стороны считаю немалым барышем уже то, что я не канцлер и не император.
[Закрыть].
Но наш лорд ошибается, упуская из виду то, что жизнь в корен-вой основе своей есть преследование чужих целей и „искание не своего дела“ (ein Nicht-seine-Sache-suchen), так что для человека, если он хочет жить, обязательно выбрать какое нибудь из числа „одинаково не касающихся его дел“ и сделать его „как будто своим“, причем наука и европейское равновесие, вообще говоря, более спорта и игры в карты способны производить иллюзию, будто они касаются человека. Поэтому правы будут, с другой стороны. и родственники хандрящего лорда, когда настойчиво будут уговаривать его заняться „чужим“ делом, стать членом парламента, министром или вице-королем Индии. „Милый Джон“, скажет лорду молодая свояченица: „европейское равновесие, конечно, вас не касается, но вам необходимо сделаться посланником, потому что иначе вы пропадете со скуки. Поверьте мне, дипломатия гораздо интереснее спорта, и вы легко увлечетесь ею, как увлекался ваш дядя, который был великим государственным человеком“. И если лорд Джон затем сделается посланником, то дальнейшая его судьба будет зависеть от способности его увлечься дипломатическими победами, причем в счастливом случае он не только может приобрести почести и славу, но и перестать чувствовать скуку. С эвдемонологической точки зрения и по отношению к инстинкту мировой жизни, человечество делится на Фаустов, Дон-Кихотов и Санчо-Пансо. Последние счастливее всех, потому что довольствуются животною жизнью, тогда как Дон-Кихоты уже мучатся мировыми влечениями. Но Дон-Кихоты в свою очередь счастливее Фаустов, потому что способны заглушать свои влечения иллюзиями, тогда как Фаусты чувствуют те же влечения, что́ и Дон-Кихоты, но, порвав со всеми иллюзиями, успокоения ни в чем найти не могут.
In jedem Kleide werd’ ich wohl die Pein
Des engen Erdenlebens fühlen.
Ich bin zu alt, um nur zu spielen,
Zu jung, um ohne Wunsch zu sein...1010
В каждом платье я, без сомнения, буду чувствовать муку этой тесной земной жизни: я слишком стар, чтобы довольствоваться забавами, и слишком молод, чтобы не иметь желаний.
[Закрыть]
Правила подтверждаются исключениями. Если бы организм человека во всех своих способностях и стремлениях был приспособлен к доставлению наслаждения только ценою предшествующих или последующих, превосходных по силе, ощущений страдания, – то следовало бы предположить, что организм этот сложился под влиянием сил не слепых и бессознательных, а сознательно-злостных и умышленно-неблагонамеренных. Поэтому пессимистам необходимо было найти исключение из общего правила, и они в самом деле нашли его – в способности к созерцанию и эстетическому наслаждению. Способности этой они отводят вполне особое место. Только здесь, говорят они, удовольствию не предшествует и не последует потребность, только здесь человек избавлен от страданий „хотения“ и только здесь наслаждение получается без трудов и усилий. „Когда какая нибудь внешняя причина или внутреннее расположение внезапно возвысит нас над бесконечным потоком „хотений“ и освобожденное сознание схватывает вещи независимо от отношения их к воле, т. е. помимо практического значения и интереса их, – не в качестве „побуждений“, а только как чистые представления, – тогда спокойствие проникает в нас, и мы получаем ощущение счастия“ (Шопенгауэр). Тогда личность свободна от сознания самой себя, от времени, воли, желаний и усилий: ее уже нет, а существует только отпечаток в ней созерцаемой идеи или созерцаемого предмета, возвышенного до идеи. Долго такие состояния экстаза длиться не могут: какое нибудь „хотение“ будит вас, и вы опять начинаете играть вашу роль в театре марионеток, почувствовав ниточку, на которой болтаетесь и приходите в движение... Таким образом, экстаз, вызванный созерцанием, отрицает всякого рода хотения, но в то же время отличается от апатии тем, что не допускает ни скуки, ни мучительного сознания самого себя; от состояния же самозабвения, вызываемого другими путями (напр., порывистою деятельностью или быстрою сменою ощущений), он отличается тем, что не вызывается какою либо потребностью и в свою очередь не родит „хотений“, побуждений и действий. Но только при сочетании этих условий созерцание и может доставить наслаждение в качестве „чистого барыша“. Если бы созерцание стало потребностью, оно потеряло бы свои отличительные черты и подчинилось бы общему закону „хотений“. Если вы случайно попадете в Лувр, увлечетесь Венерою милосскою и будете затем восторгаться ею всякий раз, когда образ ее воскреснет в вашей памяти, то это ваш „чистый барыш“. Но, с другой стороны, наслаждение природою подобного чистого барыша уже не представляет. Оно делается возможным только при предварительном лишении, при удалении от природы и утомлении городскою жизнью. Дикари и поселяне вполне нечувствительны к прелестям природы, и мы сами, живя в лесах или горной долине, не чувствовали бы нашего счастия связанным с окружающею местностью. Только человек, утомленный городскою жизнью, „хочет“ насладиться природою, делает ради этого „усилия“ и, благодаря предварительно наболевшей потребности, может в созерцании природы найти тот покой, те экстаз и самозабвение, которые должны бы составить единственную и всеобщую цель всего человечества...
VIII.
Теперь мы уже достаточно познакомились с воззрением пессимистов на мир, человека и жизнь, чтобы иметь возможность подвести, с их точки зрения, баланс жизни, свести кредит и дебет сношений человека с миром. Человек охвачен непрерывным потоком хотений, пределом которому служит только смерть. Жить – значит хотеть. Но, с другой стороны, хотеть – значит страдать. Потребность родит усилие; усилие же – усталость. Неудовлетворенная потребность сказывается страданием, удовлетворенная – оказывается иллюзиею. Удовольствие есть только отрицательное состояние, составляя момент прекращения страданий; но и подобное безразличное ощущение достигается только усилием, за которым следует усталость, после чего опять поднимает голос та или иная потребность. Мир уже так устроен, что все потребности никогда не могут быть удовлетворены и, пока человек жив, он „хочет“. Когда все ближайшие потребности кажутся удовлетворенными, то всегда являются новые, и в конце концов вас ожидает еще скука, которую опять нужно удовлетворить „хотением“ какой нибудь цели из числа одинаково не касающихся человека. Таким образом, жизнь людей проходит частью в отбывании барщины голоду и другим ближайшим потребностям, частью в погоне за целями, преследование которых содействует счастию человека только в том отношении, что помогает ему убивать скуку. В вечной неудовлетворенности человека заключается движущая сила человеческой цивилизации. Благодаря ненасытности наших потребностей, наших „хотений“, все в мире улучшается, совершенствуется и идет к лучшему. Но только улучшение это вовсе не касается ни отдельных личностей, ни даже, в эвдемонистическом отношении, всего человечества, и не представляет какого либо выигрыша. Каждый человек, в каждый данный момент, терпит ровно столько страданий, сколько выносит его нервная организация; если какой нибудь источник страданий устраняется ходом цивилизации, то на место его становится новый, и человек свою долю страданий получает все таки всю сполна, причем скука всегда гарантирует недостающий комплект болезненных ощущений. Если мы предположим двух детей с одинаковою организациею и сделаем одного из них лордом, другого – рабочим, то жалеть последнего, сравнительно с первым, нет никакого основания, потому что страдают они, независимо от формы проявления страданий, совершенно одинаково, каждый „сколько влезет“. Если же мы сравним положение лорда с положением дикаря, то найдем, что последний даже счастливее. При простейших потребностях, он обладает и грубейшею способностью восприятия и чувствования и поэтому страдает значительно менее лорда с его обилием потребностей и тонкою восприимчивостью. С поступательным ходом цивилизации потребности растут быстрее, чем средства к их удовлетворению, а вместе с тем растет и чувствительность к неудовлетворенным потребностям. Прогресс сознания есть и прогресс страдания. В первобытном состоянии человек всего счастливее или, вернее говоря, всего менее несчастен. Прогресс цивилизации построен на нашем стремлении к счастию; но можно также сказать что он построен на наших страданиях, потому что наши страдания, наше несчастие, зависят именно от стремления к счастию. Наши инстинкты, начиная с грубого полового влечения и кончая нравственным чувством, в значительной степени целесообразны с точки зрения поддержания и развития жизни и вида; следуя им, мы бессознательно содействуем разпложению жизни на земле и усовершенствованию человеческого вида; но когда мы в то же время воображаем, что хлопочем о собственном счастии, то впадаем в весьма грубую ошибку, потому что именно в подчинении нашим инстинктам и порождаемому ими „бесконечному потоку хотений“ и заключается источник наших страданий. Чем более человек хлопочет о собственном счастии и наслаждении, тем более он несчастен; напротив, чем менее человек „хочет“, тем менее он несчастен и, наконец, совершенное прекращение страданий наступает при полном пресечении „потока хотений“. Таким образом, счастие, основанное на удовлетворении хотений, является химерою. Жизнь человека есть систематическое преследование целей, представляющих меньшее зло сравнительно с тем, которое отрицают, – устранение больших страданий ценою меньших. Так, работа есть меньшее зло сравнительно со скукою, удовлетворение голода – сравнительно с неудовлетворением его, брачная жизнь – сравнительно с безбрачною, удовлетворение нравственного чувства – сравнительно с его неудовлетворением, и т. д. Но если таким образом человек систематически, настойчиво, страстно „хочет“ и добивается страданий, хотя бы меньших, и зла, хотя бы не столь тяжкого, то очевидно, что в его жизни только и может быть речь о страданиях и зле, и всякая мысль о счастии заранее устраняется. Жизнь есть страдание; положительное счастье неосуществимо, но зато возможно абсолютное отрицательное счастие – в покое смерти...
„Вот она наконец – проповедь самоубийства’“ воскликнет здесь читатель, который, может быть, слыхал анекдот о том, что пессимисты устраивают общества с целью совместного самоуничтожения, как только число членов общества достигнет дюжины – и никак полной дюжины укомплектовать не могут! Анекдот этот, без сомнения, не лишен своей доли пикантности, но – неверен. Пессимисты отрицают самоубийство, как в свою очередь и самоубийцы ничего общего с пессимизмом но имеют. С точки зрения пессимизма, самоубийство не отрицание, а апология жизни, конечно, несколько своеобразная. Самоубийца „хочет“ жить и буйно, резко протестует против того, что это ему не удается, делается невозможным. Он жаждет счастия, жаждет наслаждения и именно вследствие этой страстной жажды жизни отказывается жить в невыгодных условиях. Он до последней минуты остается оптимистом и жалуется на судьбу за то, что она обидела его сравнительно с другими. Ему жаль себя, жаль своей молодости, если он молод; своей неудачной жизни, если он уже пожил, и с этим сожалением о неудовлетворенных „хотениях“ он и умирает. При таких условиях, смерть не является спасением. Дело не в том, чтобы умереть, – чтобы хотеть прекратить свое существование, а в том, чтобы перестать жаждать жизни. Если вы „хотите“ умереть, то это акт воли, „хотение“, а между тем для избавления от страданий нужно именно „перестать хотеть“. Целесообразно было бы, следовательно, только самоубийство путем голодной смерти, но и то лишь в том случае, когда смерть последует не в силу умышленного замаривания себя голодом, а вследствие полного равнодушия и забвения принимать пищу. Избранники, способные к такому равнодушию, еще при жизни достигают блаженного спокойствия и довольства, а после смерти действительно „перестают быть“, поглощаются Нирваною. При всяком же ином роде смерти, воля человека не умирает, продолжает „хотеть быть“ и остается как бы живою... Читатель, вероятно, не согласится признать, что воля переживает личность по ее смерти, но, мы надеемся, это не помешает ему понять отрицательное отношение пессимизма к самоубийству и признать, что пессимисты в этом ни малейшей непоследовательности не обнаруживают. Самоубийство, как факт частный, эгоистичный, теоретически невыдержанный, не может оказать никакого влияния на ход развития жизни. Место самоубийцы, как и всякого другого умершего человека, будет немедленно занято другим существом (в чем и можно усмотреть смысл „переживания воли“), и количество жизни, а след. и страданий, – в мире останется неизменным. Между тем пессимизм, как философская система, занимается вопросом о преобладании страданий именно во всей вселенной, и для него безразлично, будет ли страдать Иван или заменивший последнего Петр. Пессимизм прикладывает эвдемонистическую точку зрения к целому мирового процесса, причем отдельные случаи и единичные жизни имеют значение только как части великого целого, но сами по себе интереса не представляют. Конечно, отдельная личность в свою очередь может приложить эвдемонологическую точку зрения к себе лично, и затем покончить с собою, или к любимому существу – и покончить с ним; но пессимизм ей ни в том, в ни другом случае ни малейшей поддержки не окажет. Пессимизм утверждает, что каждое живое существо непременно несчастно, но вовсе не обязывает человека „быть счастливым или не быть“. Подобная точка зрения скорее может быть приписана эпикуреизму; пессимизм же прямо исключает ее. Устраняя вопрос о счастии личностей, считая его заранее решенным, пессимизм тем самым устраняет и применение эвдемонологической точки зрения к отдельным жизням. Убежденный в том, что страдать ему во всяком случае суждено, независимо от формы проявления страданий, человек должен перестать считать погоню за наживою определяющим стимулом жизни и подчинить последнюю другому принципу, – религиозному, нравственному или какому либо иному. Именно на эту замену руководящего принципа жизни, с дальнейшим развитием человечества и распространением пессимизма, адепты последнего и рассчитывают в видах спасения мира от зла существования. Самоубийство, с его эгоистическою подкладкою, великого дела сделать не может. Только сильное альтруистическое чувство – любовь, симпатия, сострадание – может лечь в основу общего и дружного стремления к прекращению жизни. Мир может быть спасен только любовью...
IX.
Апатия также мало обязательна для убежденного пессимиста, как и самоубийство. Пессимизм – учение воинствующее. Ставя целью своею благо не личностей, а всего человечества, он не может не стремиться к распространению. „Мы признаём в природе и в истории – пишет Гартман – грандиозное и чудное развитие, и верим в конечное торжество разума над слепым, неразумным „хотением“; поэтому мы признаём и реальный исход, который будет состоять в избавлении от страданий существования, и с нашей стороны должны содействовать ускорению и успеху этого великого процесса“. Эту веру в конечное торжество разума Гартман вполне разделяет с Шопенгауэром, и оба они с одинаково пламенным красноречием вербуют адептов для борьбы за спасение мира. Однако-ж планы спасения, предлагаемые тем и другим философом, не одинаковы. Гартман полагает, что развитое человечество, эмансипированное от господства слепого и бессознательного „хотения“, от „неразумного желания жить“, сумеет уничтожить жизнь, волю и всю вселенную посредством того или другого приема, изобретение которого будет делом техники будущего. Шопенгауэр полагает, напротив, что ни в каком техническом приеме нужды не будет: мировая Воля с развитием жизни все более концентрируется в развитом человечестве, так что, раз последнее перестанет „хотеть быть“ – погибнет и Воля, а вместе с тем рассыплется в бездне вся вселенная, которая только Волею держится вместе, как нечто существующее в пространстве и времени. При этом людям не будет даже нужды истреблять самих себя; достаточно погасить тот „факел священного огня, который единый делает человека бессмертным“, но зато увековечивает и страдание: – достаточно отказаться от любви, брака и нарождения детей. Конечно, это не так-то легко, потому что прекрасный пол будет всеми силами противиться такому плану спасения, но ведь тот и „не человек в человеках, кем жена владеет“. В этом отношении убежденный пессимист не имеет права дожидаться принятия его учения всеми, а обязан вести пропаганду примером, отражая соединенные нападки и соблазны женщин. Он ни в каком случае не должен допускать соблазнить себя к произведению потомства, потому что рождение ребенка, заведомо осужденного на страдание, есть тяжкое преступление; он должен, напротив, добиваться того, чтобы на рождение человека смотрели с таким же инстинктивным ужасом, с каким теперь смотрят на его смерть, – чтобы слова „отец“ и „мать“ стали такими же позорными1111
В своей критике мальтузианизма Дж. Ст. Милль подает мысль: приравнять, с целью задержания безграничного потока деторождения, брачную невоздержность к обыкновенному половому разврату, пьянству и другим видам нравственного распутства. Шопенгауэр делает только один шаг дальше.
[Закрыть], как теперь слово „убийца“, – чтобы „родители“ стыдились своего проступка, а „дети“ удивлялись легкомыслию родителей. Он обязан пояснять, что аскет делает более добра, чем всякий филантроп, потому что последний только облегчает страдания, тогда как первый спасает целые поколения от перенесения мучений жизни...
Величайшим препятствием к распространению подобного практического пессимизма, конечно, будет сопротивление женщин, которые в этом случае являются страстными защитницами интересов вида1212
„За это я и ненавижу женщин!“ восклицает Шопенгауэр, который действительно является величайшим из когда либо существовавших женофобов, хотя, казалось бы, трудно превзойти в этом отношении некоторых религиозных аскетов с их нападками на „прелестницу“ и „сосуд греховный“.
[Закрыть]. Не внося на всемирный меновой рынок ничего, кроме своей способности быть любовницею, женою и матерью, они на этой способности и вынуждены основывать коммерцию своей жизни, прибегая ко всевозможным уловкам с целью продать товар свой как можно дороже и получить „все“ взамен того „ничего“, которое продают. Это „ничто“ они поэтому всячески украшают, обставляют соблазнительными аксессуарами и стараются окружить нимбом, за которым нельзя было бы разобрать действительного характера предмета. Так, развитая часть человечества, без сомнения, давно отказалась бы от грубого акта физической любви, если бы женщинам не пришла в голову по истине гениальная мысль – одухотворить половое влечение и тем придать новую прелесть продаваемому ими товару. Но, юноша, не вдавайся в обман! – эта поэтическая красавица в воздушном платье, с томными вздохами смотрящая на луну и декламирующая при этом стихи, не имеет иной цели, как наложить брачное ярмо и сделать тебя отцом; „прекрасный пол с гораздо большим основанием следовало бы называть полом не эстетическим, потому что женщины не обладают даром понимания ни музыки, ни поэзии, ни пластических искусств и, когда они аффектируют подобное понимание, это простое обезьянство в видах нравиться (Aefferei im Behufe ihrer Gefallsucht)“; быть может, твоя красавица сама не сознаёт желания сделать тебя отцом, но она бессознательно выдрессирована к тому матерью, сестрами, приятельницами, потому что в этом деле все женщины в союзе между собою и с „гением вида“, к вящей погибели нашей... Пессимист должен строго смотреть на женщин, разоблачать их проделки и разъяснять, что „древние и восточные народы гораздо лучше нас понимали пристойное женщинам положение, тогда как наша старо-французская галантность и смешное почитание женщин (abgeschmackte Weiberveneration), – это высшее выражение германо-католической глупости, – послужили только к тому, чтобы сделать женщин настолько задорными, дерзкими и беззастенчивыми, что подчас невольно вспоминаешь священных обезьян в Бенаресе, которые, будучи убеждены в своей святости и неприкосновенности, считали все для себя позволенным!..“ Заметим, что Шопенгауэр не знал о начинающемся эмансипационном движении женщин. Быть может, он и в нем увидел бы только „обезьянство в видах нравиться“. Но может быть и то, что оно побудило бы его отбросить восточный взгляд на женщин и вменить своим последователям в обязанность содействовать успеху движения, которое стремится положить конец антагонизму полов и дать им возможность согласно и дружно идти к общей цели, без взаимных обманов, истязательств, ненависти, – а, может быть, и любви.








