Текст книги "Император. Шахиншах (сборник)"
Автор книги: Рышард Капущинский
Жанры:
История
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
П. М.:
…И в результате заботы нашего благодетеля о силах порядка и щедрот, сыпавшихся на этой ниве в последние годы царствования, столько развелось полицейских, столько всюду было ушей, которые лезли из земли, прилипали к стенам домов, парили в воздухе, приникали к замочным скважинам, караулили в учреждениях, таились в толпе, торчали в подъездах, толклись на рынках, что люди (чтобы спастись от засилья доносчиков) неведомо как, где и когда, без школ, без курсов, без пластинок и словарей овладели вторым языком и освоили его в совершенстве – настолько, что мы, простые и непросвещенные, неожиданно сделались двуязычным народом. Это служило большим жизненным подспорьем, даже сохраняло жизнь и покой, позволяя нам существовать. У каждого из этих языков имелась своя лексика, свой смысл и даже своя грамматика, однако же все умели управляться с этими трудностями и вовремя высказаться на соответствующем языке. Один язык служил для внешнего общения, другой – для внутреннего пользования, первый был сладкозвучным, второй – корявым, этот выставлен напоказ, тот – обращен внутрь. И каждый уже прикидывал (в зависимости от положения или обстоятельств): высунуть ли этот язык или же упрятать поглубже, обнаружить или затаить.
М.:
Подумать только, любезный, что среди этого процветания и развития, среди этого громко провозглашенного нашим монархом благополучия и благосостояния как гром с ясного неба внезапно вспыхивает бунт! Во дворце растерянность, шок, беготня, остолбенение, недоумение достопочтенного господина: почему вспыхнул бунт? Но как нам, смиренным слугам его, ответить на этот вопрос? Ведь случай управляет судьбами людей, значит, с равным успехом он может управлять и империей, и вот именно этот случай и произошел у нас в шестьдесят восьмом году, когда в провинции Годжам крестьяне взяли власть за горло. Всей знати это казалось совершенно невероятным, поскольку народ у нас был уступчивый, спокойный, богобоязненный, вовсе не склонный к мятежу, а тут, как я говорю, – ни с того ни с сего – бунт! В наших нравах смирение – самая главная черта, и даже достойный господин, будучи отроком, лобызал башмаки своего отца. Когда старшие ели, детям полагалось стоять, отвернувшись лицом к стене, чтобы у них не возникло безбожное искушение оказаться с родителями на равных. Я упоминаю об этом, любезный, чтобы ты знал: если уж в такой стране подданные начинают бунтовать – значит, для этого должна быть какая-то исключительная причина. Так вот, признаем здесь, что всему виной оказалось непомерное усердие министерства финансов. Это были года реализуемого в приказном порядке развития, так осложнившего нашу жизнь. Но почему осложнившего? А потому, что господин наш, будучи поборником развития, разжигал аппетиты и прихоти своих подчиненных, а те, охотно следуя этому, воображали, что развитие – это одно сплошное удовольствие, домогаясь снеди и неги, богатств и лакомств. Но больше всего тревог вызывали дальнейшие успехи просвещения: рост числа выпускников школ вынуждал рассовывать их по учреждениям, а это вело к увеличению и разбуханию бюрократии, поглощавшей все больше средств из императорской казны. А как можно было прижимать чиновников, если они – самая надежная и преданная опора власти? Служащий посплетничает исподтишка, поворчит наедине, но когда его призовут к порядку, смолчит, а если потребуется, явится и окажет поддержку. И придворных прижать невозможно, поскольку это ближайшее окружение монарха. И офицеров тоже: они обеспечивали развитию спокойствие. Так вот, в час выдачи ссуд являлась тьма людей, а мешочек окончательно оскудел, так как доброму господину приходилось каждый день платить за преданность все больше. А так как плата за преданность росла, требовалось увеличить доходы, именно тогда министерство финансов и обложило крестьян новыми налогами. Теперь я уже могу сказать, что сам монарх отдал это распоряжение, но так как наш благодетель не мог принимать дурных и ошибочных решений, любой указ, ложившийся новым бременем на плечи простого люда, оглашался за подписью какого-либо министерства. Если народ не мог снести этого ярма, поднимал мятеж, милостивый господин учинял министерству разнос, снимал министра, но никогда не делал этого сразу, не желая создать впечатление, будто монарх позволяет разнузданной черни устанавливать порядки во дворце. Скорее наоборот: когда он считал необходимым продемонстрировать свою монаршью волю, то назначал на высокие посты самых нелюбимых сановников, словно говоря: а вот поглядите-ка, кто на самом деле управляет страной и как невозможное становится возможным! И так достопочтенный господин проявлял свою силу и авторитет. И вот, любезный, из провинции Годжам поступают донесения, что крестьяне сеют смуту, бунтуют, лупят сборщиков податей, вешают полицейских, знать гонят в шею, жгут усадьбы, уничтожают урожай. Губернатор доносит, что бунтовщики врываются в учреждения, а настигнув императорских служащих, оскорбляют их, избивают, а потом четвертуют. Видать, чем продолжительнее смиренное молчание, повиновение, тем сильнее потом недоброжелательность и жестокость, А в столице уже выступления студентов, они восхваляют бунтовщиков, клеймят и обличают императорский двор. К счастью, эта провинция находилась далеко, ее можно было блокировать, окружить войсками, открыть огонь, подавить мятеж. Но прежде чем это свершилось, во дворце поднялась настоящая паника, ибо никогда не знаешь, во что может вылиться подобная заваруха, и поэтому дальновидный господин наш, видя, как сотрясается империя, сперва направил в Годжам карателей, чтобы те обезглавили мужиков, а затем, вследствие непонятного упорства бунтовщиков, приказал отменить новые налоги и отчитал министерство за чрезмерное рвение. Достопочтенный господин обругал чиновников, которые не понимали одного основного правила – правила дополнительного мешка. Ведь народ никогда не бунтует из-за того, что тащит на своем горбу тяжелый мешок, никогда не бунтует из-за того, что его эксплуатируют, так как иной жизни он и не знает и даже не догадывается, что подобная жизнь существует, – а возможно ли чего-то желать, чего мы и представить не в состоянии? Народ взбунтуется только тогда, когда неожиданно, одним махом кто-то попытается взвалить ему на спину еще один мешок. Тогда у крестьянина лопнет терпение, он упадет в грязь лицом, но, поднявшись, схватится за топор. И за топор он схватится, любезный, не потому, что не в состоянии тащить этот второй мешок – потащил бы и его! Мужик вскипит от сознания, что, стремясь неожиданно, как бы украдкой взвалить на него второй мешок, ты обманул его, сочтя крестьянина глупой скотиной, поправ остатки его попранного достоинства, видя в нем дурака, который ничего не замечает, не чувствует, не смыслит. Человек хватается за топор не для защиты своего кармана, но отстаивая свое достоинство, да, любезнейший, поэтому наш господин и разнес чиновников, которые ради собственного удобства и лени, вместо того чтобы исподволь малыми дозами увеличивать ношу, высокомерно, одним махом попытались взвалить на него мешок. И тотчас же наш господин, стремясь водворить на будущее спокойствие в империи, наказал чиновникам учиться дозировать бремя налогов и лишь понемногу, выдерживая паузы, увеличивать их, пристально следя по лицам носильщиков, выдержат ли они еще самую малость или уже достаточно, добавить ли немного, либо позволять передохнуть? В этом, любезнейший, и состояло все искусство, чтобы не этак сразу, грубо, в сапожищах и наобум, но добросердечно, заботливо, читая в сердцах, когда можно добавить, когда завернуть, а когда отпустить гайку. И так, следуя указаниям монарха, спустя какое-то время, когда уже кровь впиталась и ветер развеял дым, чиновники вновь стали увеличивать налоги, но уже малыми дозами, мягко и осторожно, а крестьяне все стерпели и не чувствовали себя оскорбленными.
З. С-К.:
Ну так вот, год спустя после мятежа в Годжаме, который, явив разъяренный и суровый лик простого люда, потряс дворец и нагнал страху на высших чиновников (но не только на них, ибо и у нас, рядовых служащих, душа ушла в пятки), меня постигла беда личного порядка: мой сын Хайле, в те мрачные годы студент университета, начал думать. Да, начал задумываться, а я должен пояснить тебе, дружище, что думать в те годы – это было крайне накладное и даже вовсе гиблое дело, и его светлость, высокий господин, в своей неусыпной заботе о благе и добре своих подданных, неизменно стремился оберегать их от этого пустого и хлопотного занятия. Зачем было понапрасну терять время, которое они призваны посвятить дальнейшему развитию страны, нарушать свой внутренний душевный покой и забивать головы всяческой крамолой. Ничего путного и рассудительного не могло последовать из того, что кто-то принялся думать или же опрометчиво и дерзко свел компанию с теми, кто размышлял. К сожалению, именно так опрометчиво поступил мой легкомысленный сын, на что первой обратила внимание моя жена (чей материнский инстинкт подсказал, что над нашим домом сгущаются мрачные тучи), и однажды она говорит мне, что Хайле, кажется, предался раздумьям, так как он сделался очень грустным. Тогда же получалось так, что те, которые начинали анализировать то, что происходит в империи, ходили как в воду опушенные, словно предчувствуя нечто неясное и невообразимое. Чаще всего такие лица были у студентов (добавим здесь), все больше досаждавших нашему господину. Прямо удивительно, почему полиция не напала на этот след, на эту связь между интеллектом и настроением человека: обрати она на это вовремя внимание, она легко обезвредила бы упомянутых мыслителей, которые своим недовольством, брюзжанием и злобными выпадами причинили столько огорчений и забот достопочтенному господину. Однако император, обладавший большей прозорливостью, нежели его полиция, понимал, что меланхолия – это повод к раздумьям, недовольству, скепсису, апатии, и повелел устраивать развлечения, игры, танцы, карнавалы по всей империи. Достопочтенный господин лично распорядился зажигать огни во дворце, нищим закатывал пиры, призывая их повеселиться. А насытившись и наплясавшись, те славили своего господина. Это продолжалось годы, и подобные утехи настолько забили и задурили людям головы, что, встречаясь, они болтали только об этом, судачили, перебрасывались шутками, вспоминали нелепицы, пересказывали сплетни. За душой ни гроша, а жизнь хороша. Пусть тоска берет – веселится народ. Живем убого – смеемся много. И только тем, которые размышляли, видя как все опошляется, мельчает, утопает в грязи, покрывается плесенью, не до забав было, не до смеха. Они служили сущим наказанием для других, заставляя их задумываться, но эти другие хоть и не предавались раздумьям, а поумнее были, не давали себя вовлечь в это дело, и если студенты начинали рассуждать, витийствовать, затыкали уши и побыстрей исчезали. Ибо зачем знать, если лучше не знать? Зачем усложнять жизнь, если можно без этого обойтись? Зачем болтать, когда полезнее помолчать? Зачем вникать в проблемы империи, если в собственном доме столько нерешенных проблем? Так вот, дружище, видя, сколь опасный путь избрал мой сын, я старался его отговорить, отвлечь, привить ему охоту к увеселениям, посылал его путешествовать, я бы даже предпочел, чтобы он окунулся в ночную жизнь, нежели увлекся этими адскими заговорами и манифестами. Представь себе только мою растерянность и подавленность от сознания того, что отец – во дворце, а сын – в антидворцовом лагере, что я выхожу на улицу, охраняемый полицией от собственного сына, который участвует в демонстрациях, бросает камни. Я говорю ему: перестань думать, предайся забавам, погляди на тех, кто внемлет мудрым советам, какой у них благодушный вид, просветленные лица, они смеются, веселятся, а если чем-то и удручены, то лишь тем, где достать деньги, но к трудностям такого рода наш благодетель всегда благосклонен, постоянно думая о том, как их облегчить и упростить. А как же, говорит мне Хайле, может быть противоречие между мыслящим и умным, ведь если он не мыслит, то, значит, он глуп. В том-то и дело, что умен, говорю я, только мысль свою он устремил в безопасном направлении, в укромное, тихое место, а не к шумным и дробящим мельничным жерновам, и там так ее пригладил и причесал, что ни придраться к нему, ни обвинить его в чем-либо невозможно, да и сам он уже успел забыть, куда свою мысль укрыл, он и без нее сумел обойтись. Да где там! Хайле жил уже в ином свете, ибо во время оно университет, расположенный неподалеку от дворца, превратился в настоящий антидворец и только смельчаки отваживались заглядывать туда, ибо пространство между двором и учебным заведением напоминало поле битвы, где решались теперь судьбы империи.
Он возвращается мыслью к декабрьским событиям, когда командующий императорской гвардией Менгисту Ныуай явился в университет и показал студентам ломоть черствого крестьянского хлеба, какой мятежники заставили есть приближенных монарха. Это событие вызвало у студентов шок, след от которого сохранился. Один из доверенных офицеров Хайле Селассие представил им императора, божественного избранника, наделенного чертами сверхъестественного существа, как человека, который терпимо относился к господствовавшей при дворе коррупции, отстаивал косную систему, мирился с нищетой миллионов своих подданных. С этого дня студенты начали борьбу, и университет уже не знал спокойствия. Бурный конфликт между дворцом и учебным заведением, продолжавшийся около четырнадцати лет, унес десятки жизней и завершился только с низложением императора. В те годы существовали два изображения Хайле Селассие. Одно – известное мировой общественности – представляло императора как несколько экзотичного, но мужественного монарха, отличающегося неукротимой энергией, живым умом и глубокой восприимчивостью, который оказывал сопротивление Муссолини, вернул империю и престол, стремился вести свою страну по пути прогресса и играть существенную роль в мире. Второе, сформировавшееся исподволь, при посредстве критически настроенной и поначалу незначительной части эфиопского общества, представляло императора как самодержца, готового любой ценой отстаивать свою власть, и прежде всего как незаурядного демагога и театрального патерналиста, который словами и жестами прикрывал продажность, тупость и угодничество созданной и выпестованной им правящей элиты. Оба эти изображения, как, впрочем, это и случается в жизни, соответствовали истине: Хайле Селассие представлял собой сложную индивидуальность, одним он рисовался полным привлекательных черт, у других вызывал ненависть, одни его обожали, другие проклинали. Он правил страной, где известны были только самые жестокие методы борьбы за власть (либо за ее сохранение), где свободные выборы подменялись стилетом и ядом, дискуссии – пистолетом и виселицей. Он являлся продуктом подобной традиции, и сам к ней обращался. Вместе с тем он понимал, что это некий нонсенс, что это нечто, не стыкующееся с новым миром. Но он не мог изменить систему, которая удерживала его у власти, а власть для Хайле Селассие была превыше всего. Отсюда склонность к демагогии, к церемониалу, к тронным речам о прогрессе, столь пустые в этой стране гнетущей нищеты и невежества. Он был весьма симпатичной индивидуальностью, проницательным политиком, отцом, которому суждено было пережить трагедию, неизлечимым скрягой, он приговаривал невинных к смертной казни, прощал виновных, вот капризы самовластья, лабиринты дворцовой политики, двусмысленности, потемки, постичь глубину которых никому не дано.
З. С-К.:
Сразу после мятежа в Годжаме рас Каса хотел собрать лояльно настроенных студентов и провести демонстрации в поддержку императора. Все было готово – и портреты, и транспаранты, когда достопочтенный господин, узнав об этом, резко осудил раса. Ни о каких демонстрациях и речи быть не могло. Студенты начнут в поддержку, а кончат оскорблениями! Начнут приветствовать, а позже придется открывать огонь. И пожалуйста, дружище, достопочтенный властелин, еще раз явил пример своей удивительной прозорливости. В общей неразберихе демонстрацию отменить уже не успели. И когда процессия в поддержку монарха, состоявшая из полицейских, переодетых студентами, двинулась, к ней тотчас же примкнула большая и шумная толпа студентов. И эта озлобленная чернь устремилась ко дворцу, так что не оставалось ничего другого, как послать солдат с приказом навести порядок. В этой злополучной, завершившейся кровопролитием стычке пал студенческий вожак Тылахун Гызау [15]15
Президент Союза студентов Аддис-Абебского университета, погибший в декабре 1969 года.
[Закрыть]. И что за ирония судьбы: погибло ведь и несколько ни в чем не повинных полицейских! Я помню, что это случилось в конце декабря шестьдесят девятого года. И что за суровый день выпал на мою долю назавтра, ибо сын мой Хайле и все его друзья отправились на похороны, и у гроба выросла такая толпа, что это вылилось в новую демонстрацию, и невозможно уже было позволить постоянно вызывать волнения и возмущение в столице, поэтому достопочтенный господин направил бронетранспортеры и приказал навести порядок с применением чрезвычайных мер. В результате этих мер погибло свыше двадцати студентов, а сколько было ранено и арестовано – того просто не счесть. Господин наш распорядился на год закрыть университет, чем спас жизнь многим молодым людям: продолжай они учиться, митинговать, атаковать дворец, монарху пришлось бы отвечать на это новыми репрессиями, стрельбой, кровопролитием.
Поразительно то невероятное ощущение безопасности, какое присуще было всем представителям высших и средних слоев общества, когда вспыхнула революция; с полным благодушием рассуждали они о добродетелях народа, о кротости и преданности его, о его невинных забавах в момент, когда на нас надвигался 93-й год – комическое и страшное зрелище.
Токвиль. Старый порядок и революция
И было там еще что-то, нечто неуловимое, некий скрытый внутри властный дух гибели.
Конрад. Лорд Джим
У некоторых же придворных Юстиниана, которые находились при нем во дворце до позднего часа, возникало ощущение, что вместо него они созерцают неведомый призрак. Один из придворных утверждал, что император внезапно срывался с трона и начинал разгуливать по залу (ибо действительно не мог долго усидеть на месте), неожиданно голова его исчезала, но тело продолжало кружить далее. Придворный, считая, что у него неладно с глазами, долго пребывал в замешательстве и растерянности, однако потом, когда голова возвращалась на место, с изумлением убеждался, что снова видит то, чего минуту назад не было.
Прокопий Кесарийский. Тайная история
Потом он спросил себя: куда же все исчезло? Дым, пепел, сказка или и сказки не было?
Марк Аврелий. Размышления
Ни одна свеча не догорит до рассвета.
Иво Андрич. Консулы его королевского величества
Распад
М. С.:
Много лет мне довелось быть минометчиком несравненного господина. Миномет я устанавливал возле того места, где милостивый монарх закатывал пиры для голодающих бедняков. Когда заканчивалось застолье, я производил несколько выстрелов. При разрыве мины из нее вырывалось многоцветное облако, которое медленно оседало на землю – то были яркие платки с изображением императора. Возникала толчея, давка, люди простирали руки, каждый жаждал вернуться домой с чудодейственным, ниспосланным небесами изображением нашего господина.
А. А.:
Никто, ни один человек, дружище, не чувствовал, что близится конец. Вернее, что-то ощущалось, появлялись какие-то предвестники этого, но настолько зыбкие и туманные, словно их и не было. И хотя уже давно по дворцу расхаживал камердинер, который то и дело тушил какие-то лампы, но уже успели привыкнуть к этому и возникло удобное подсознательное чувство самоуспокоения, что, вероятно, вокруг все так и должно быть – притушено, затемнено, погружено в полумрак. Вдобавок в империи начались беспорядки, доставившие массу огорчений всему дворцу, а более всего нашему министру информации господину Тесфайе Гебре-Ыгзи, позже расстрелянному нынешними бунтовщиками. Все началось с того, что летом семьдесят третьего года к нам приехал корреспондент английского телевидения, некий Джонатан Дамбильди. Он уже и ранее бывал в империи, снимая фильмы, прославлявшие нашего всемогущего монарха, поэтому никому и в голову не пришло, что такой журналист, который сначала восхваляет, осмелится позже раскритиковать, но такова уж, видать, низменная натура этих людей без стыда и совести. Достаточно сказать, что на этот раз Дамбильди, вместо того чтобы показывать, как господин наш направляет развитие страны и как он озабочен судьбами малых сил, застрял где-то на севере, откуда, по рассказам, вернулся возбужденный, потрясенный и тотчас отбыл в Англию. Не прошло и месяца, как наше посольство сообщает, что мистер Дамбильди демонстрировал по английскому телевидению свой фильм под названием «Утаенный голод», в котором этот беспринципный клеветник прибег к демагогическим штучкам, представив тысячи умирающих от голода, а рядом достопочтенного господина, беседующего с сановниками, вслед за этим показал дороги, усеянные трупами бедняков, а затем наши самолеты, доставляющие из Европы шампанское и икру, здесь – целые поля обреченных смертников, там – наш монарх, скармливающий мясо своим собакам с серебряного блюда, и так попеременно: роскошь – нужда, богатство – отчаяние, коррупция – смерть. Вдобавок к этому мистер Дамбильди заявляет, что от голода погибло уже сто, а возможно, двести тысяч и что не меньшее число обреченных в ближайшие дни может разделить их судьбу. В сообщении посольства указывалось, что после демонстрации фильма в Лондоне разразился грандиозный скандал, последовали запросы в парламенте, газеты забили тревогу, осуждая достопочтенного господина. В этом проявилась, дружище, вся безответственность зарубежной прессы, которая подобно мистеру Дамбильди годами прославляла нашего монарха и вдруг без всякого соблюдения приличий осудила его. Почему? В чем причина подобного вероломства и аморальности? В дополнение к этому посольство уведомляет, что из Лондона вылетает самолет с журналистами из ряда европейских государств; они хотят увидеть голодную смерть, познакомиться с нашей действительностью, а также выяснить, на что израсходованы средства, предоставленные нашему господину тамошними правительствами для того, чтобы он развивал, догонял и обгонял другие страны. Короче говоря, это явное вмешательстве во внутренние дела империи! Во дворце волнение, негодование, но несравненный господин призывает сохранять спокойствие и благоразумие. Мы ждем, каковы будут высочайшие указания. Тотчас же раздаются голоса, требующие немедленно отозвать посла за его крайне неприятные и тревожные донесения, столь осложнившие дворцовую жизнь. Однако министр иностранных дел утверждает, что такой шаг нагонит страх на остальных послов, которые вообще прекратят присылать какие бы то ни было сообщения, а ведь достопочтенному господину необходимо знать, что говорят о нем в разных частях света. Вслед за этим подают свой голос члены Совета короны, они настаивают на том, чтобы заставить самолет с журналистами лечь на обратный курс: ни в коем случае не пускать все это богомерзкое отребье в пределы империи! Но как можно, заявляет министр информации, их не впустить, они поднимут еще больший шум, еще громче понося милостивого господина. Совет, посовещавшись, постановляет предложить почтенному господину решить вопрос так: журналистов впустить, но все отрицать. Да, отрицать, что в стране царит голод! Держать их в Аддис-Абебе, показывать, какой повсюду прогресс, и пусть они пишут только о том, о чем можно узнать из наших газет. А наша пресса, дружище, отличалась лояльностью, скажу даже – образцовой лояльностью. По правде говоря, она была скромной по масштабу, общий тираж ежедневных газет на тридцать с лишним миллионов подданных составлял двадцать тысяч экземпляров [16]16
Весной 1974 года тираж основных столичных газет вырос в 1,5–2 раза, что было связано с обострением политической борьбы, в которой участвовали широкие народные массы.
[Закрыть]. Но господин наш руководствовался тем, что избыток даже самой лояльной прессы вреден, ибо чтение может стать привычкой, от этого только шаг к привычке самостоятельно думать, а известно, с какими это бывает сопряжено осложнениями, неприятностями и огорчениями. Ибо, скажем, о чем-то можно написать вполне лояльно, но прочесть можно абсолютно иначе, кто-то примется читать лояльную статью и постепенно пойдет по пути, который удалит его от престола, отвлечет от задач прогресса и приведет в стан подстрекателей. Нет, нет, наш господин не мог попустительствовать такой распущенности, заблуждениям и поэтому вообще не поощрял любовь к чтению. Вскоре после этого мы пережили подлинное вторжение зарубежных журналистов. Помню, что сразу же по их приезде состоялась пресс-конференция. Задан был вопрос: что предпринимается для ликвидации последствий голода? Мне о голоде ничего не известно, отвечает министр информации, и должен тебе сказать, друг мой, что он был не так уж далек от истины. Во-первых, голодная смерть в нашей империи на протяжении сотен лет была будничным и естественным явлением, никому никогда и в голову не приходило поднимать шум из-за этого. Начиналась засуха, земля трескалась, происходил падеж скота, умирали крестьяне – обычный, связанный с законами природы извечный порядок вещей. Так как этот естественный порядок продолжался из века в век, никто из представителей знати не посмел бы отвлечь внимание светлейшего господина сообщением, что в его провинции кто-то там умер от голода. Разумеется, почтенный господин сам посещал провинции, но он не любил задерживаться в бедных районах, где царил голод, а кроме того, что можно увидеть во время таких официальных визитов? Придворные в провинциях тоже не бывали, достаточно было кому-либо ненадолго уехать, как на него насплетничают и наплетут столько, что, вернувшись, тот убеждался: недруги немало потрудились, стремясь побыстрее выжить его. Откуда же нам было знать, что на севере страны свирепствует какой-то невероятный голод? Журналисты спрашивают: смогут ли они поехать на север? Нет, это невозможно, поясняет министр, так как на дорогах полным-полно разбойников. И снова признаюсь, он не был так уж далек от истины: в последний период поступали сообщения, что по всей империи уйма всякого рода вооруженных смутьянов, которые устраивают засады на дорогах. После беседы с журналистами министр совершил с ними поездку по столице, показал им заводы и нахваливал прогресс. Но тех (куда там!) прогресс не интересует, они жаждут видеть голод, ничего другое их не занимает, голод им подавай – и баста! Ну, отвечает министр, этого вы не получите, какой голод, если развитие налицо. Однако здесь, дружище, еще одна история приключилась. Наше мятежное студенчество направило на север своих посланцев, и те навезли и фотографий, и страшных свидетельств того, как мрет народ, и всем этим тайком, украдкой снабдили журналистов. И разразился скандал: утверждать, что никакого голода нет, было уже невозможно. Корреспонденты снова принялись атаковать, размахивать фотографиями, засыпать вопросами, что предприняло правительство в борьбе с голодом. Его императорское величество, отвечает им министр, придает этой проблеме первостепенное значение. Но что это означает конкретно? Конкретно! – без тени уважения наскакивают эти исчадия ада. Господин наш, спокойно отвечает министр, объявит в соответствующее время, какие его величество намерен принять решения, установления и приказы, ведь не министрам заниматься проблемами такого масштаба и давать им ход. В результате журналисты улетели, так и не увидев голода воочию. А все это дело, получившее такое выдержанное и достойное освещение, министр охарактеризовал как успех, наша же пресса представила его как победу. Министр всегда ухитрялся как-то так все представить, что это расценивалось как успех и было хорошо. Но мы боялись, что если бы оного министра не стало, сразу бы грустно сделалось, что впоследствии, когда его от нас забрали, подтвердилось. Прими, любезный, во внимание и то, что, между нами говоря, для большего порядка и смирения подданных полезно заставить их похудеть и поголодать. Даже наша религия [17]17
Наибольшее число эфиопских верующих исповедуют христианство монофизитского (александрийского) толка.
[Закрыть]велит половину дней в году строго соблюдать пост, а заповедь наша гласит, что тот, кто не блюдет пост, совершает тяжкий грех и весь начинает смердеть адской серой. В день поста разрешается есть один только раз, да и то кусок лепешки с пряной приправой. А почему такие суровые нормы навязали нам наши отцы, повелевая неустанно умерщвлять плоть? Потому что по природе своей человек – существо злое, для него адское удовольствие поддаться соблазну, особенно соблазну неповиновения, стяжательства и разврата. Человеком владеют две страсти – агрессивность и ложь. Если помешать человеку чинить зло другим, он причинит его себе, если он не обманет первого встречного, то в мыслях обманет самого себя. Сладок человеку хлеб лжи, гласит Книга притчей Соломоновых, а позже наполняются прахом уста его. Как же теперь управлять этим небезопасным существом, каким предстает человек, и все мы в том числе, как обуздать и укротить его? Как обезоружить и обезопасить зверя? Единственная возможность, дружище, – лишить его сил. Да, именно так – отнять у него силы, ибо, ослабев, он будет не в состоянии вершить зло. А пост как раз и обессиливает, голод отнимает силы. Такова наша амхарская философия, этому учат наши отцы. И все это проверено на жизненном опыте. Человек, голодавший всю жизнь, никогда не взбунтуется. На севере не было никаких бунтов. Никто не поднял там ни голоса, ни руки. Но как только подданный начнет есть досыта, так при первой попытке отобрать у него миску с едой он тотчас взбунтуется. Польза от голодовки та, что у голодного лишь хлеб на уме, все мысли его сосредоточены на еде, на это уходят его последние силы, ни разума, ни воли не хватает, чтобы предаться соблазну неповиновения. Прикинь-ка, кто уничтожил нашу империю, кто сокрушил ее? Не те, у кого всего хватало, и не те, кто ничего не имел, но те, кому мало досталось. Да, да, надо всегда опасаться тех, кому недодали, это самая страшная и самая алчная сила, именно такие с особенным усердием прут наверх.
З. С-К.:
Чувства крайнего недовольства, даже осуждения и негодования царили во дворце в связи с подобной нелояльностью правительств европейских государств, которые позволили господину Дамбильди и его компании поднять такой шум по поводу голодных смертей. Часть сановников считала, что следует по-прежнему все отрицать, но это было уже невозможно: ведь сам министр заявил журналистам, что сиятельный господин придает проблеме голода первостепенное значение. Надо следовать по этому пути и взывать к помощи зарубежных благотворителей. Сами мы помочь не в силах, пусть другие добавят сколько могут. И в скором времени стали поступать благоприятные вести. То прилетали какие-то самолеты с зерном, то прибывали какие-то пароходы с мукой и сахаром. Приехали врачи и миссионеры, представители благотворительных организаций, студенты из зарубежных стран, а также переодетые санитарами журналисты. Все они устремились на север, в провинции Тигре и Уолло, а также на восток, в Огаден, где, говорят, целые племена вымерли от голода. В империи началось движение международного характера! Скажу сразу, что во дворце от всего этого не были в восторге, ибо присутствие стольких иностранцев всегда нежелательно: они всему удивляются да вдобавок еще и критикуют. И представь себе, мистер Ричард, что предчувствие не обмануло наших сановников. Ибо когда эти миссионеры, врачи и санитары (последние, как я уже упоминал, были переодетыми журналистами) попали на север, они увидели, как говорят, невероятное зрелище – тысячи умирающих от голода, а рядом рынки и лавки, которые ломятся от еды. Есть продовольствие, говорят, есть, просто выдался неурожайный год, и крестьянам пришлось все отдать помещикам, поэтому у них ничего и не осталось, а спекулянты, пользуясь положением, взвинтили цены так, что мало кто в состоянии купить хотя бы горсть зерна, в этом вся беда. Скверное дело, мистер Ричард, ибо этими спекулянтами оказались наши нотабли – но можно ли называть спекулянтами официальных представителей нашего господина? Официальное лицо – и спекулянт? Нет, такое и произнести невозможно. Поэтому когда крики этих миссионеров, санитаров дошли до столицы, во дворце тотчас послышались голоса, чтобы всех этих доброхотов, философов выдворить за пределы империи. Но как это так, говорят другие, выдворить? Ведь невозможно прервать кампанию по борьбе с голодом, если милосердный господин придает ей первостепенное значение! И опять неизвестно, что предпринять: выдворить – плохо, оставить – еще хуже, возникла известная неопределенность, неясность, и вдруг новый громовой удар. А тут еще санитары, миссионеры вновь поднимают шум, потому что транспорты с мукой и сахаром не доходят до голодающих. Получается так, заявляют благотворители, что транспорты застревают где-то в пути, и надо выяснить, куда все исчезает, и они на свой собственный страх и риск принимаются вынюхивать, вмешиваться, всюду совать свой нос. И опять выясняется, что спекулянты целые грузовики отправляют к себе на склады, взвинчивают цены, набивают карманы. Как удалось это выяснить – трудно дознаться, пожалуй, где-то произошла утечка информации. Ведь все было так организовано, что империя, да, помощь приемлет, но сама занимается распределением благ, и куда направят муку и сахар – никому не положено знать, ибо это будет рассматриваться как вмешательство во внутренние дела. Однако здесь наши студенты устремляются в бой, выходят на улицу и демонстрируют, обличают коррупцию, требуют привлечь виновных к суду. Позор! Позор! – кричат, предрекая крушение империи. Полиция пускает в ход дубинки, производит аресты. Волнение, возмущение. В те дни, мистер Ричард, мой сын Хайле редко появлялся дома. Университет пребывал уже в состоянии открытой войны с императорским дворцом. На этот раз все началось с совершенно незначительного события, события настолько ничтожного и пустого, что никто бы его не заметил, никто не подумал бы даже, но, видимо, наступают такие моменты, когда пустячное событие, ну вот совершенная мелочь, сущий пустяк, вызывает революцию, развязывает войну. Поэтому прав был шеф нашей полиции, господин генерал Йильма Шибеши, когда предписывал проявлять требовательность, не сидеть сложа руки, настойчиво искать, а обжегшись на молоке, дуть на воду, никогда не пренебрегая правилом, что если зернышко пустило росток, следует, не дожидаясь пока он окрепнет, отсечь его. Но и генерал искал, да, видно, ничего не нашел. А пустяк этот состоял в том, что американский Корпус мира организовал в университете демонстрацию новинок моды, хотя всякого рода собрания, встречи были запрещены. Но ведь американцам достопочтенный господин не мог запретить показ модных моделей. И вот это спокойное и столь безмятежное зрелище студенты использовали для того, чтобы, собрав громадную толпу, ринуться на дворец. И с этой минуты они уже не позволили вновь разогнать их по домам, они митинговали, остервенело и стремительно нападали и больше не желали уступать. И начальник полиции генерал Йильма Шибеши из-за этого происшествия рвал на себе волосы, ибо даже ему в голову не пришло, что революция способна начаться с показа мод! Но у нас именно так обстояло дело. Отец, говорит мне Хайле, это начало вашего конца! Так дольше жить невозможно. Мы покрыли себя позором. Эта смерть на севере и ложь двора покрыли нас позором. Страна погрязла в коррупции, люди мрут от голода, вокруг темнота и варварство. Нам совестно за эту страну, мы сгораем со стыда из-за нее. Но ведь, продолжает он, другой родины у нас не существует, мы сами обязаны вытащить ее из грязи. Ваш дворец скомпрометировал нас перед всем миром, и он не может дольше существовать. Мы знаем, что в армии волнения, в столице неспокойно, и мы больше не можем отступать. Не хотим и дальше испытывать стыд. Да, мистер Ричард, этим молодым, благородным, но столь безответственным людям было глубоко присуще чувство стыда за положение страны. Для них существовал только двадцатый век, а может, даже тот грядущий – двадцать первый, в котором восторжествует благословенная справедливость. Все остальное их не устраивало и раздражало. Вокруг они не видели того, что хотели бы видеть. И теперь, вероятно, хотели переделать мир так, чтобы он удовлетворял их. Эх, молодежь, молодежь, мистер Ричард, зеленая молодежь!