355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Роже Гренье » Фолия » Текст книги (страница 3)
Фолия
  • Текст добавлен: 17 апреля 2017, 04:30

Текст книги "Фолия"


Автор книги: Роже Гренье


Жанр:

   

Прочая проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 9 страниц)

7

Несколько дней Алексис ничего не слыхал о Женевьеве. Объяснение он получил от Фаншон:

– Женевьеву отправили отдохнуть в Туке – в поместье ее родителей.

– Она меня даже не предупредила.

– Похоже, ее отправили туда очень спешно.

Фаншон рассказала художнику, что Женевьева живет там под замком, почти как в тюрьме. Она находится, так сказать, под стражей у главы семейства – своего брата Анри, который старше ее на тринадцать лет и очень серьезно относится к своей роли старшего в семье. Время от времени Женевьеву, когда у нее сдают нервы, ненадолго отсылают туда. При всем том, что эти люди богаты, цену деньгам они знают – клиника обошлась бы куда дороже. К тому же так легче избежать нежелательной огласки.

– Женевьева казалась мне вполне здоровой, – возразил Алексис.

– Она была явно близка к тому, чтобы в тебя влюбиться.

– А это считается болезнью?

– Да. Такая мера, несомненно, спасительна и для тебя. Ведь каждое увлечение Женевьевы плохо кончается.

С этого момента для Алексиса, который полагал, что он, с его холодным картезианским умом, совершенно лишен полета воображения, образ Женевьевы приобрел некие мистические черты. Она стала для него принцессой Грезой, которую можно любить только на расстоянии. Женщиной, которую втайне почитаешь превыше всех других. И если все это затянется надолго, в конце концов начнешь страшиться дня, когда придется сличить этот созданный тобою самим образ с реальностью.

– Ты что, уснул?

– Мне уже не раз задавали такой вопрос.

– Ты просто всего не знаешь. Еще немного, и ее роман с Мармандом обернулся бы настоящей драмой. У него ведь жена и дети. Прежде чем стать знаменитым футболистом, он, кажется, работал на заводе, и Мари-Жо, его жена, тоже. Марманд очень неглуп и, общаясь с Тремюла и другими, быстро пообтесался. Но как это бывает сплошь и рядом, жена его нисколько не изменилась и продолжала жить в своем домике, в Бобиньи, подтирая зад детишкам. У них двое детей, нет, трое – не так давно она снесла ему еще одно яичко – девочку. Эта Мари-Жо ни разу не переступала порог дома Тремюла, нет, вру, один раз это все же случилось. Заметив неладное, она однажды заявилась на авеню Петра I Сербского с бутылкой купороса и плеснула купоросом в Женевьеву. Но немного промахнулась. Твоя возлюбленная получила лишь несколько брызг в лицо. Маленький шрам на ее виске – след этой истории.

– Какой шрам?

– А я полагала, что ты рассмотрел ее во всех подробностях.

Казалось, Фаншон потешается над ним.

– Твоя жена наверняка не столь примитивна, но думаю, даже если до купороса дело и не дойдет, то ревновать она все же будет.

– Ты не любишь Нину?

– Не люблю. А тебя… тебя я не понимаю. Похоже, ты просто подчиняешься ей, сам не зная почему.

Алексис промолчал. Фаншон погладила его по щеке.

– Не сердись.

Алексис снова удивился, и особенно тому, как Тремюла может выносить Кристиана Марманда. Правда, бизнесмен утверждал, что этот футболист просто незаменим в команде. Но как Тремюла при его аристократической манере держаться чуточку отчужденно, при его благовоспитанности – а этого у него не отнимешь – может интересоваться футболом, таким вульгарным видом спорта? Чего стоят одни крикуны-болельщики! Право же, это совершенно ему не подходит.

– Я иногда задаюсь вопросом, – сказала Фаншон, – а не использует ли он Марманда в таких делах, о которых не полагается говорить вслух? Если стремишься к богатству, мало иметь хорошую голову, иной раз бывает, нужна чья-то помощь, чтобы действовать силой.

– Ты преувеличиваешь. Он, несомненно, крут в делах, но очень деликатен во всем остальном. Что же касается личной жизни, то тут он кажется мне даже робким. Я могу упрекнуть его лишь в том, что он скрыл от меня решение отправить Женевьеву в Туке. Но не будем требовать от него слишком много. Он очень озабочен всем, что касается жены и дочери, просто дрожит за них. Как грустно, что они его так мало любят.

– Какой ты наивный! Тремюла – робкий! Да этот человек начисто лишен жалости и великодушия. Расскажу тебе один эпизод. Как-то Батиньолю посулили ежедневную передачу на радио. Нужен был лишь соответствующий телефонный звонок, и Тремюла мог оказать ему эту услугу. Я решила его попросить. Он согласился, но за это мне пришлось с ним переспать.

– Я – тебе, ты – мне?

– Да, он такой. Это была своего рода месть Женевьеве и болвану Батифолю за их шашни.

– А Каплунцов, этот громадина портье, – тоже его подручный? У него вид настоящего гангстера.

– Не знаю. Все возможно. Он сказал Батифолю, якобы Каплунцов был когда-то актером, сыграл эпизодическую роль в фильме «Тарас Бульба» с Гарри Бауром.

Алексис растерялся.

– Не понимаю, – сказал он. – Послушать вас – тебя и Тремюла, – Женевьева влюбляется в каждого встречного мужчину. Тогда как логичнее было бы обратное. Достаточно на нее один раз посмотреть, и сразу понимаешь: она неповторимая женщина. Все мужчины должны были бы с первого взгляда влюбляться в нее – обожать ее тень, следы ее ног… и не осмеливаться даже приблизиться к ней.

Фаншон его высмеяла:

– Однако же ты осмелился, и далеко не без успеха.

Алексис получил из Туке письмо, на которое не решился ответить, предполагая, что переписка изгнанницы проходит цензуру.

«Говорят, я безумная. Быть может, так оно и есть. Во всяком случае, я схожу с ума с тех пор, как ты отрекся от меня. Все мысли мои о тебе одном».

8

Женевьева вернулась в Париж осенью. Алексис провел отпуск на Корсике, неподалеку от Бонифаччо. Они с Ниной собирались объехать весь остров, но было слишком жарко, дороги оказались слишком похожими на серпантин, и ими овладела лень. Как и каждое лето, Алексис почти все время рисовал. Вскоре по возвращении Женевьева позвонила ему по телефону, но разговор у них совершенно не клеился. Алексиса сковывала робость. В конце концов он спросил:

– Хотите повидаться?

– Да, но при условии, что вы тоже этого хотите. Есть у вас такое желание?

– Да.

После длинных словопрений по поводу того, где они встретятся, Женевьева попросила Алексиса зайти к ней в первом часу. Дверь открыл Каплунцов. Далее Алексиса повела за собой тщедушная горничная с вечно заплаканным лицом – жена портье. Она встретила гостя любезно, но так, словно в этом доме скорбят по покойнику. И даже пробормотала:

– Бедная мадам…

Оставшись наедине, Алексис и Женевьева снова не знали, что сказать, так же как и при разговоре по телефону. Женевьева решила не вызывать горничную и пошла приготовить кофе сама. Алексис присел на краешек кресла, словно гость, который чувствует себя в доме неловко. Так вот она, эта очаровательная женщина, думал он, самая красивая, самая трогательная из всех, кого он когда-либо встречал. Однако он тут же отключился от реальной действительности, словно Женевьевы не было здесь, рядом с ним, и он один, вдали от нее, мечтает о ней, но никак не может воссоздать в памяти черты ее лица, эту доводящую до отчаяния красоту. Он воображал разные ситуации, например, будто он гостит в ее семье, на севере, в их роскошном родовом поместье в Туке. Как бы ему хотелось, чтобы эти люди не считали его чужаком и радовались тому, что Женевьева встретила его, чтобы они наконец успокоились, видя, как она счастлива с ним.

Женевьева первая нарушила молчание:

– Мне нужно немного восстановить силы.

Возвращаясь к реальной действительности, Алексис попытался определить, выразить словами новую ситуацию. Но слова предавали его – едва произнесенные, они закрепляли их новые отношения раз и навсегда, а он был вовсе не уверен, что хочет этого. Женевьева, похоже, лучше вышла из положения.

– Не знаю, есть ли у вас основание вести себя благоразумно, но коль скоро вы этого хотите, я вынуждена смириться. И все же я вас люблю. Возможно, настанет день, когда вы будете думать иначе или обстоятельства изменятся… А пока поберегите себя. Быть может, я и безумная, но вы – вы не умеете быть счастливым.

Пока она говорила, он снова почувствовал и узнал сладкий запах ее духов. Женевьева поставила пластинку. Долгоиграющие пластинки только начали появляться, и в том, чтобы слушать вот так музыку, была еще и прелесть новизны.

– Это моя тема, – сказала Женевьева. – «Фоли́я»[5]5
  Название испанского танца «фолия» созвучно французскому слову folie – «безумие».


[Закрыть]
Корелли.

– В ней вовсе нет того смысла, какой вы ей придаете, – произнес Алексис менторским тоном. Он предпочитал разыгрывать ментора, лишь бы не подключаться к ее игре, видя, как она упивается, выдавая себя за безумную. – Здесь нет ни малейшего намека на безумие. Фолия была лишь танцем – вариантом чаконы, который называли, правда, также «безумие Испании». В этом жанре сочиняли все композиторы. Даже сам великий Иоганн Себастьян Бах создал свою фолию.

– Вы в этом уверены? Послушайте скрипку. Она воет точно так же, как готова выть я, когда чувствую, что моя мысль прокручивается вхолостую. Умоляю вас, не отнимайте у меня этой мелодии. Вы же видите, что она моя, моя!

Когда пластинка кончилась, Алексис объявил, что ему пора уходить.

– Я могла бы что-нибудь соврать мужу, – вдруг сказала Женевьева, словно она нашла выход из создавшегося положения.

– Поздно. Тремюла уже обо всем догадался.

Она проводила Алексиса, и ее легкая, чуть томная походка показалась ему более чем когда-либо поступью принцессы. Женевьева похудела. На ней было платье табачного цвета с глубоким вырезом. Она заметила, что он смотрит на ее грудь, и тихонько рассмеялась. В этом смехе было что-то порочное.

– А помните, – сказал он, – как я пришел сюда в первый раз, после футбольного матча? Вы меня еще плохо знали, но, когда я стал прощаться, вы поцеловали меня так, словно это был порыв, потребность уйти от одиночества. Этот внезапный порыв удивил меня, а может быть, и вас тоже. Все было так трогательно.

Она решила больше не дразнить его, разыгрывая притворщицу-девчонку, и вздохнула.

– Вы перешли уже на воспоминания! Но это ничего. То, что вы сейчас сказали, все равно приятно.

Потом выпалила на одном дыхании:

– А теперь уходите.

Алексис подумал, что эта сценка нарушила тот образ поведения, какой они себе только что определили. В любую минуту все могло начаться снова.

Прежняя жизнь компании возобновилась. Вечеринки в том же составе. Театральные спектакли, балет, концерты, кино. Словно они знали, что скоро у них на это не останется ни сил, ни желания. Эта светская жизнь была как бы последним рывком. Через пять – десять лет у кого из них хватит мужества выбраться из дому, чтобы посмотреть пьесу или выставку, послушать оперу? Настанет пора запереться в четырех стенах, слушать пластинки и смотреть телевизор.

Женевьева держалась теперь с Алексисом отчужденно, словно низвела его в ранг своих бывших любовников наряду с футболистом и Батифолем. Но Фаншон ошибалась, когда объявила: «Твое время миновало».

Алексис изредка получал от Женевьевы письма, печальные и страстные. Его всегда удивлял ее ровный почерк – аккуратно выведенные круглые буквы. Он не писал ответов, просто говорил при встрече: «Я получил от вас письмо». «Ах, да…» – отвечала она, кивнув головой и не показывая виду, что придает этому какое-то значение. Однажды она написала ему: «Я все выяснила. Прочла в истории музыки, что фолия – танец, который танцуют без партнера. Очень грустно! Вот видите, как это на меня похоже». Алексис представил себе, как в просторной пустой гостиной Женевьева медленно раскачивается в такт лихорадочным пассажам скрипки Корелли, наклоняется в реверансе, затем распрямляется, тряхнув кудрявой головкой, и вдруг замирает, отрешенно глядя перед собой широко раскрытыми глазами, а пластинка все крутится, крутится, словно повторяя вновь и вновь: «Безумная и одинокая… безумная и одинокая…»

Как-то раз Женевьева сказала ему доверительно:

– Слушать музыку и плакать – это все, что нам остается.

Теперь она, казалось, скучала на вечеринках, устраиваемых ее мужем. По-видимому, она поняла, до какой степени заурядна ее жизнь. Наверняка ей хотелось подражать своей матери – аристократке из Бостона, которая окружала себя представителями артистического мира, но ей не удалось найти никого, кроме грубоватого спортсмена, паяца из мюзик-холла и его, Алексиса, – несостоявшегося художника. Однажды Алексис отважился сказать ей, что все, с кем она встречается, неинтересные люди: либо это деловые связи мужа – с большинстве случаев убийственно скучные господа, – либо узкий круг ее придворных-друзей, собранный по воле случая.

– В этом-то все мое несчастье, – ответила она. – Мечтаешь о богатой духовной жизни, об избранном обществе. И вот на тебе…

– Это и мой удел, – сказал он, желая смягчить суровость своей критики.

– Все мы должны осознать свою никчемность. По крайней мере я лично это сделала, – с горечью заключила Женевьева.

Несмотря на всю свою светскую благовоспитанность, молодая женщина постоянно забывала об обязанностях хозяйки дома, совершенно не интересовалась своими гостями и нередко уходила к себе в спальню или подолгу сидела в углу одна со стаканом в руке. Иной раз за целый вечер не промолвит ни единого слова. Как-то раз, когда Алексис захотел с ней попрощаться, он обнаружил Женевьеву свернувшейся клубочком в кресле. Она уснула. Черное гипюровое платье задралось выше колен. Оно держалось на двух узких бретельках, оставляя открытыми плечи. Алексис взял с соседнего дивана шаль и нежно, стараясь не разбудить, тепло укрыл Женевьеву.

9

Алексиса Валле заинтриговала фигура Шарля Тремюла. Если Женевьева происходила из весьма состоятельной буржуазной семьи, то ее муж был всего-навсего одним из нуворишей.

И тем не менее отрешенный, немножко грустный вид придавал Тремюла некий аристократизм. Глядя на него, трудно было поверить в рассказы Фаншон – что он довольно суров, когда речь заходит о деловых отношениях, что он использует таких подручных, как Марманд, и неподобающим образом ведет себя с некоторыми женщинами. Тремюла был на несколько лет старше Женевьевы. Когда же он начал сколачивать свое состояние? С чего пошло его богатство? Чем занимался он в годы войны? Такие вопросы невольно возникают, как только подумаешь о деньгах, добытых за столь короткий срок. Однако никто вроде бы не мог упрекнуть его в связях с нацистами. Время от времени у него в доме бывал даже кое-кто из бывших участников Сопротивления, но не слишком часто, казалось, ровно столько, чтобы это могло служить как бы охранной грамотой хозяину дома. Возможно, дела, которые вершил Тремюла, были не из тех, что требуют покровительства властей и заигрывания с влиятельными людьми, он предпочитал скорее держаться независимо и действовал как одинокий волк. Все это представлялось довольно туманным Алексису, далекому от мира бизнеса. Если он и задавался подобными вопросами, то исключительно потому, что тревожился за Женевьеву. Теперь, думая о ней, он любил в ней то красивую, элегантную женщину, словно сошедшую со страниц светских журналов «Вог» или «Харпер’с базар», то несчастную, заблудшую душу, которую хотелось спасти. Но чаще всего оба эти образа сосуществовали рядом. Да разве сама Женевьева не жила мечтами? У Алексиса часто создавалось впечатление, будто он для нее – всего лишь одна из химер, созданных воображением неудовлетворенной женщины. Она часто говорила:

– Жизнь так скучна… Мы все время делаем одно и то же.

По мере того как Женевьева и кружок ее друзей завладевали Алексисом, он забросил прежних знакомых, не вполне отдавая себе отчет, в самом ли деле начинается новая глава его жизни – погружается ли он в глубину леса или, по своему обыкновению, остается на опушке. Он испытывал такое же чувство неудовлетворенности, как перед неудавшейся картиной, написанной неумелой рукой. Ему хотелось бы выстроить свою жизнь так, как он выстраивал композицию своих картин, и тщательно отделывать все детали до тех пор, пока они не обретут гармонию и смысл. Ведь главный смысл его картин – это он сам, человек немолодой и одинокий, – его внутреннее «я», которое руководит его поступками во всех жизненных перипетиях, хотя временами, похоже, он и сбивается с правильного курса.

Примерно в этот же период Алексис подружился с поэтом по имени Анж Марино-Гритти. Они вместе работали над эскизами оформления книги – сборника стихов Марино-Гритти, – иллюстрированной гравюрами Валле, но работа эта так и не была завершена. Ни тот ни другой не пользовались достаточной известностью, чтобы заинтересовать солидное издательство. Алексису нравились стихи Марино-Гритти, да и самого поэта он считал человеком, способным внушить симпатию. Высокий, чуточку полноватый, Марино-Гритти походил на боксера. Он был завсегдатаем кабачков на Сен-Жермен-де-Пре, где с ним приключались всевозможные истории. Он любил выпить, постоянно лез в драку, между прочим, нередко в пылу политических дискуссий, желая слыть человеком твердых убеждений. В таких случаях он возвращался домой с физиономией, помятой еще больше, чем всегда. А потом с юмором повествовал о своих подвигах. И эти рассказы обычно прерывались приступами странного, почти беззвучного хохота – уставившись на собеседника, он щерился, отчего лицо его приобретало свирепое выражение. Поговаривали, что в войну, когда он семнадцатилетним юнцом ушел в маки где-то под Лимузеном, Марино-Гритти был настоящим головорезом. Поди проверь. Теперь же состоялся возврат к цивилизованным временам, к поэзии. Не совсем такого образца, как «В вазочке вянет вербена…»[6]6
  Первая строка из стихотворения «Разбитая ваза» Сюлли-Прюдома (1839–1907), поэта, необычайно популярного в свое время.


[Закрыть]
, нет, к поэзии сильной, воспевающей веру в общественные потрясения и перемены. Но тем не менее кому мог теперь внушить страх поэт? Тем паче что звали его Анж[7]7
  Имя, созвучное французскому слову l’ange – «ангел».


[Закрыть]
. Он был женат на Жоан, немом долговязом существе неопределенного пола, – танцовщице из труппы современного балета. Нередко он зазывал друзей ночью к себе, в многоэтажный дом муниципальной застройки, неподалеку от заставы Баньоль, выпить красного винца и послушать, как он читает вирши собственного сочинения, а также стихи Батая и Арто.

Вскоре Анж Марино-Гритти стал всеобщим любимцем в компании Тремюла. Они всегда приглашали его в гости. Особенно увлекались им женщины. Они находили его забавным, обаятельным и неожиданным. В нем было что-то и от грубоватого увальня, и от греческого пастуха. Когда он приходил, Женевьева, Нина и Фаншон не переставали смеяться и болтать, блестя глазами. Но стоило ему уйти, и женщины сразу тускнели. Женевьева опять начинала скучать. Раньше Тремюла неизменно приглашал свою маленькую компанию в кабаре на правом берегу. Поэт же повел их в «Табу», в «Красную розу», в «Ориенте». Казалось, он знаком со всеми на свете, всюду находился для него свободный столик, он знал, когда и какой кабачок выходил из моды и в каком необыкновенном погребке, открытом всего неделю назад, непременно следует побывать.

10

Несколько обстоятельств повлияли на ход жизни Алексиса. Во-первых, он заболел. Воспаление легких и последовавший за ним плеврит довольно долго продержали его в постели. Он думал – и не без тайного удовольствия, – что под предлогом болезни ему удастся уехать в какой-нибудь санаторий и избежать таким образом всяческих объяснений. Разумеется, он прочитал «Волшебную гору», и санатории представлялись ему роскошными дворцами, где живут элегантные, красивые женщины, созданные для любви. Ведь эта американка, мать Женевьевы и, судя по всему, замечательная женщина, окончила свои дни как раз в санатории. Но, как выяснилось, в санатории нет никакой нужды, и ему так и не пришлось сопоставить свои мечты с реальностью, наверняка куда менее заманчивой.

Однажды, во время болезни, ему вдруг пришло в голову, что он на пути к смерти, и он даже попытался свыкнуться с этой мыслью, сжиться с нею настолько, чтобы она органически стала как бы частью его самого. Это было довольно трудно, ибо жажда жизни разметала все мрачные мысли, словно ураган – тучи. Алексис никак не мог примириться с сознанием, что через три месяца, самое большое через полгода, его жизнь оборвется навсегда, и всеми силами старался себя успокоить, но страх смерти возвращался. Приходилось снова бороться с тревогой и отчаянием. Необходимо было постичь науку примирения с идеей неизбежности конца. Он считал, что единственно приемлемая нравственная заповедь сейчас – это не обманывать самого себя.

В конце кондов ему надоело чувствовать себя больным, и он выздоровел. Он потерял работу в универсальном магазине, однако прикинул, что, если выполнит несколько заказов – например, займется рисунком для столового сервиза или эскизами книжных обложек, – это поправит его дела. Денег у него будет немножко меньше, но, если чуть-чуть сократить личные расходы, Нина даже не ощутит никаких затруднений. Впрочем, не считая покупки красок и холста да еще время от времени пластинок, особых расходов у Алексиса и не было. Никогда он не стремился покупать себе красивые костюмы или дорогие вещи. Он сказал себе, что это увольнение даже пошло ему на пользу – сам бы он ни за что не решился стать человеком свободной профессии.

Отныне он свободен. Что касается Нины, то она как будто бы отнеслась к его увольнению спокойно. У нее были свои деньги. Впрочем, она не подавала виду, что сердится на мужа, – очевидно, потому, что за этим скрывались претензии куда более серьезные. По всей видимости, она считала Алексиса бездарным человеком, от которого бесполезно ждать слишком много (а возможно, еще и ленивым). Между тем Алексис не терял времени даром: вместо того чтобы шататься по улице или целыми днями валяться на диване, читая детективы, он решил заняться живописью серьезно, не страшась начать все сначала, и не отходил от мольберта до тех пор, пока у него не темнело в глазах или от усталости не начинали подгибаться ноги. Праздность неизменно рождала у него чувство какой-то вины и страх перед пустотой. Впрочем, не только это заставляло его работать. Он испытывал минуты счастья, если картина ему легко давалась; в такие дни хотелось смеяться, позвать кого-нибудь, чтобы показать, что он сумел… Сумел что? Запечатлеть на холсте то, что порождено его воображением и усилием его воли… Но чаще всего он был один, и приходилось довольствоваться этим.

Однажды Нина, изменив своей обычной манере держаться с ним отчужденно или рассеянно, как ведут себя с человеком, который стал чужим, устроила ему сцену. Алексис, видите ли, не сумел даже использовать свои отношения с таким богачом, как Тремюла, – отношения, которые завязались благодаря ей, Нине, – и не попытался продать несколько своих картин. А вот Анж Марино-Гритти оказался несравненно умнее. Он задумал написать пьесу, ну, не пьесу, пожалуй, нечто более современное, и уже договорился о том, что поставит ее на средства Тремюла. А ведь он еще не написал ни строчки!

И, продолжая приводить Марино-Гритти в пример своему незадачливому мужу, Нина добавила:

– Видишь, Анж участвует и в политической жизни. Не без пользы для себя. Партия его поддерживает. И среди художников есть такие, кто не пренебрегает поддержкой коммунистической партии. Даже Пикассо!

– Не говори глупостей!

– И это не мешает им получать правительственные заказы! А ты… ты даже не участвуешь в голосовании!

На этот раз Алексис взорвался:

– Меня воротит от политики. Та группировка, что стоит сейчас у власти во Франции, – новый вариант Гизо с его лозунгом «Обогащайтесь!». Впрочем, и другие тоже не лучше. Политика – это убиение во имя лжи. Что представляет собой это племя, этот род человеческий? Одна половина поглощена собственными неврозами, одержима жаждой власти и не останавливается даже перед массовым истреблением, спокойно предоставляя второй половине своих соплеменников подыхать с голоду.

– Вот именно это я и говорю: тебе ненавистно все человечество.

Во время болезни Алексиса у Нины появилась привычка проводить вечера вне дома. Художник не упрекал ее, но она вовсе не испытывала к мужу никакой признательности и даже заявила, что он рад случаю, который позволяет ему оставаться в одиночестве и жить дикарем. Должно быть, под влиянием Тремюла и его друзей она заинтересовалась футболом. Вместе с Тремюла она ездила в разные города, чтобы посмотреть игру команды его клуба. Тщетно пытался Алексис внушить ей, что пристрастие к такому грубому зрелищу свидетельствует об отсутствии вкуса, – Нина лишь пожимала плечами, считая, что он просто ничего в этом не смыслит. Ведь комбинации на футбольном поле иногда не уступают в красоте и сложности математическим. Однажды она бросила Алексису:

– В тебе говорит ревность.

– При чем тут ревность? И к кому мне тебя ревновать? К Марманду? К этому тупице, который только и умеет, что пинать ногами мяч?

– Не надо так презирать других. Не то сразу же возникает вопрос: а что ты умеешь сам? Ты относишься к людям с таким пренебрежением, что даже не заметил, что Кристиан очень умен. Знаешь, что он мне однажды сказал? Он решил стать вратарем, потому что это единственный игрок на футбольном поле, которого можно сравнить с театральным актером. Его игра эффектнее игры других, и потом, когда он стоит в воротах – в этой рамке, – он у всех на виду, как актер на сцене. Да, он тоже своего рода артист.

Когда Нина уезжала или запаздывала к обеду или ужину, Алексис уверял ее, что ей не о чем беспокоиться – он прекрасно сам приготовит себе поесть. Но постепенно им овладела лень и его ежедневное меню свелось к яичнице либо ветчине с ломтиком сыра. Впрочем, с тех пор как он стал проводить свои дни в одиночестве дома, мир стал казаться ему далеким, населенным какими-то призраками. Не считая редких ссор, подобных той стычке из-за футбола, Нина приходила и уходила, даже не повидавшись с ним. Шарль Тремюла казался теперь Алексису то робким и трогательным другом, то обманутым «вечным» мужем, которому он нанес обиду, то темным дельцом, способным покупать мужчин и женщин, так что его образ принимал все более и более расплывчатые очертания. Комическую пару Батифоль – Фаншон Алексис воспринимал не иначе как персонажей трагедии. Он интуитивно чувствовал, что Батифоль в любую минуту может пойти ко дну, а веселость его подруги, ее несколько извращенная чувственная красота и сексуальная привлекательность служат лишь маскировкой неминуемой катастрофы. Что касается Женевьевы – далекой принцессы, то он почему-то никак не мог решиться на простой шаг – стать ее любовником.

И в живописи Алексиса появилось что-то новое. На его полотнах теперь возникал туман, сквозь который едва пробивался золотистый свет и сквозила небесная голубизна, – все это позволяло думать, что если бы картина изображала что-то конкретное, то это, несомненно, был бы пейзаж. Когда же он приступал ко второй стадии работы, изображение, словно высвеченное неумолимым светом, обретало четкие линии. Картина представлялась абстрактной, но чем-то продолжала напоминать пейзаж – пасмурный день, предвещающий дождь, когда воздух настолько прозрачен, что кажется, будто можно дотянуться рукой до обычно таких далеких гор.

Еще в те дни, когда Алексис был болен и считал себя обреченным, Нина как-то пригласила нескольких друзей к ужину. Алексис был не в силах подняться с постели. Он слышал, как гости разговаривают и смеются в мастерской. Дверь приоткрылась настолько тихо, что он этого даже не заметил и почувствовал запах духов Женевьевы раньше, чем увидел ее. Она опустилась на колени у самой кровати и, сжав голову Алексиса обеими руками, поцеловала его, вкладывая в этот поцелуй все отчаяние своей несостоявшейся любви. И на этот раз в ее черных глазах он уловил какое-то безумие. Она положила голову на грудь Алексиса и замерла. Ему захотелось признаться: «Смерть торопит меня, а между тем сейчас я люблю жизнь как никогда». Кому он мог довериться, как не ей? Но это было бы низостью – нанести ей такой удар. А искушение так велико! Она подняла голову и снова устремила на него свой взгляд все с тем же безумным выражением. Он понял, что ее мысли бесконечно далеки от того, что терзает его. Он вовсе не ломал комедию. И совсем не желание растревожить ее или вызвать жалость к себе побуждали его сказать: «Я скоро умру». Он чувствовал, как в нем растет тоска, а Женевьева даже не догадывалась об этом именно потому, что любила его и пришла к нему с единственной целью – обрести его любовь.

Рядом продолжали разговаривать. Алексис различал кудахтанье Батифоля, парижский выговор Фаншон и характерный голос Марино-Гритти.

– Возвращайтесь к ним, – сказал он Женевьеве.

Она поднялась с колен и двинулась к двери как сомнамбула, не произнеся ни слова.

На следующий вечер Нина ушла из дому, и Алексис остался один. У него поднялась температура. Из радиоприемника, стоявшего возле кровати, лилась церковная музыка в исполнении детского хора. Он подумал о Женевьеве, о том, как она вчера, коленопреклоненная, стояла у его постели. Ему казалось, что он вот-вот расплачется, сам не зная почему.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю