Текст книги "Мужчина, которого она забыла"
Автор книги: Ровена Коулман
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
– Ничего подобного, – говорю я искренне. – Они тебя любят. Даже те, кто притворялся, что нет, на самом деле любят.
– Думаешь, не забудут? – спрашивает мама. – Вспомнят мое имя, когда повзрослеют?
– Конечно! – восклицаю я. Еще два поворота, и мы будем дома. – Еще как вспомнят!
– А Эстер меня не вспомнит, правда? – Вопрос звучит так неожиданно, что я чуть не бью по тормозам.
– Ну конечно, вспомнит.
Мама качает головой.
– Я не помню себя в три года. А ты?
Я на секунду задумываюсь и вижу смутную картину: я сижу под солнцем в тесной коляске и ем бублик. Мне тогда было года три, или два, или пять. Понятия не имею.
– Да. Я отлично все помню. И тебя тоже.
– Нет, – говорит мама. – Может, какие-то обрывки и будут всплывать, но не больше. Эстер не узнает, как я ее любила. Кэйтлин, обязательно расскажи ей. Ни в коем случае не доверяй это бабушке. Она считает меня идиоткой. Обязательно расскажи Эстер, что я была веселой, умной, красивой и любила вас обеих… Хорошо?
– Она тебя вспомнит. Тебя невозможно забыть, даже если захочешь. И потом, ты ведь еще много лет будешь с нами, – говорю я, хотя мы обе точно знаем, что это неправда.
Сразу после постановки диагноза мистер Раджапаске сказал, что у болезни Альцгеймера есть три основные стадии, однако определить, на какой из них находится мама, невозможно. Благодаря высокому интеллекту она может скрывать истинное положение дел от всех, включая себя. Болезнь могла развиваться не один год, пока мама восседала в своем уютном кабинете среди сертификатов и семейных фотографий. Возможно, тот период, когда мир еще имеет для мамы смысл, подходит к концу. Я в кои-то веки обрадовалась неведению – если надежды нет, то уж лучше так.
В тот вечер, когда мама сбежала под дождь, а Грэг подарил ей дневник, бабушка сообщила нам результаты последних тестов. Хуже нельзя было и представить. У мамы обнаружили непредвиденное и крайне редкое осложнение: болезнь прогрессировала быстрее, чем все ожидали. Бабушка записала для нас подробности, но я ничего не слышала – ни причин, ни результатов сканирования мозга, ни расписания будущих процедур. Перед глазами стояла только одна картина: мама слепо бредет к краю утеса.
Я смотрю на нее. Нужно ей все рассказать.
– Мам, – начинаю я. – Нам надо поговорить.
– Можешь взять мои туфли. Бери все, но особенно те красные, на шпильках, они тебе всегда нравились. И еще я хочу, чтобы ты встретилась с отцом.
В этот раз я давлю на тормоз. Мы уже подъезжаем к дому, однако я пересекаю двойную сплошную и глушу мотор.
– Что? – поворачиваюсь я к маме. – Нашла о чем просить! Зачем мне с ним встречаться?
Я закипаю от гнева, будто меня накачали адреналином. Мама это видит, но сидит по-прежнему спокойно, сложив руки на коленях.
– Потому что скоро меня не будет, а тебе нужен…
– Не нужен, – отрезаю я. – Мне не нужен родитель тебе на замену, да и не выйдет ничего. Он ведь от меня отказался. Хотел поскорее забыть ошибку молодости.
– Их раньше носила твоя бабушка – те красные туфли, – пока не завязала с кислотными вечеринками и не превратилась в старую перечни…
– Мама! – Я со злости бью ладонями по рулю. Она знает: я не хочу слышать об отце, меня приводит в бешенство мысль о человеке, который в моей жизни ничего не значил, которому даже все равно, что я сейчас злюсь. – Я не буду с ним встречаться! Не заставляй меня!
– Кэйтлин, мы всегда были друг другу ближе всех на свете. Ну, еще бабушка… И я всегда считала, что нам больше никто не нужен. Я бы и сейчас так думала, если бы не…
– Нет, – твердо говорю я сквозь слезы. – Нет никакой разницы.
– Разница есть. Мне теперь ясно: я была неправа, когда думала, что ты обойдешься без него, что я смогу вырастить тебя так, чтобы ты о нем ничего не знала, и… Послушай, я должна тебе кое-что рассказать. И тебе это не понравится.
Мама замолкает на полуслове – но не затем, чтобы подумать или собраться с духом. Нет, просто замолкает, и через секунду я понимаю: что бы она ни хотела сказать, мысль потерялась, исчезла за краем утеса. Мама безмятежно улыбается и терпеливо ждет. Она не знает, в каком я смятении, какая буря клокочет в груди. Это выше моих сил: слезы подступают к глазам и текут ручьем. Вцепившись в руль, я прижимаюсь к нему головой. Меня трясет, и я слышу как бы со стороны, что повторяю снова и снова: «Прости, прости».
Кажется, что рыдания никогда не прекратятся и мы останемся здесь навечно. Потом мама отстегивает ремень безопасности, и я чувствую ее руки у себя на плечах.
– Все хорошо, – воркует она у меня над ухом. – Это от шока, к утру ты сама поймешь, что таким синяком можно гордиться. Ты моя храбрая девочка. Я тебя люблю.
Я не знаю, какой день, какой миг из нашего прошлого ожил сейчас в ее памяти, но хочу оказаться там, хочу перенестись вместе с ней в то время, когда все можно было исправить одним поцелуем.
Мы подъезжаем к дому, я открываю перед мамой дверь – и тут понимаю, что так и не рассказала ей свой секрет. Мало того – мама так и не рассказала мне свой.
Воскресенье, 10 марта 1991 года Клэр
Это письмо от отца Кэйтлин.
Он поставил наверху дату: жирные черные буквы с завитушками разлетелись по всей странице. Сразу видно, что хозяин почерка – человек артистичный и чуждый условностям, опасный и чарующий… И он обратил на меня внимание.
В те времена письма еще не стали редкостью: я и сама переписывалась с мамой и университетскими подругами. Однако послание от парня получила впервые – поэтому и сохранила его, хотя оно, строго говоря, и не любовное. Наверное, я думала, что письмо станет первым из множества, а оно оказалось единственным.
Я сейчас читаю его и вижу то, чего тогда не видела: это западня, ловушка. Автор сделал все, чтобы я почувствовала себя умной и особенной, раз удостоилась его внимания. Об этом не говорилось напрямую – письмо само по себе должно было показать, что за мной ухаживают. Слова не имели почти никакого значения.
Послание доставили ночью. Я спала на первом этаже, в комнате, которая в то время служила гостиной, а теперь в нашем общем доме стала спальней для гостей. Это было настоящее логово с постерами на стенах и разбросанной по всему полу одеждой. Запах лежалого грязного белья и поныне возвращает меня в ту комнату, откуда я смотрела на газовый фонарь за окном и ждала, когда же начнется настоящая жизнь.
В то утро я отдернула шторы и сквозь капли тумана на оконной сетке различила какой-то посторонний предмет. Я отлепила от влажного стекла посеревшую занавеску и увидела: снаружи приклеен скотчем длинный толстый конверт кремового цвета, а на нем значится мое имя.
С утра было холодно – весна еще толком не началась, – но я босиком выбежала на улицу, схватила конверт и, вернувшись, нырнула под теплое одеяло. Таких волнительных приключений у меня еще не было. Мне захотелось поскорее узнать, что там внутри, однако я удержалась и еще долго, замерев от восторга, разглядывала конверт. Впервые в жизни у меня появилось предчувствие чего-то важного, судьбоносного. И я не ошиблась.
Видите, он даже не потрудился написать мое имя. Никакой вам «дорогой Клэр». «Мне понравилась наша беседа субботним вечером», – начиналось письмо. Наша беседа. Как меня взволновал его слог! Мы познакомились на вечеринке. Я сразу заметила его долговязую фигуру и крайне самоуверенный вид. Ничего особенно привлекательного для девушки в нем не было – кроме одного качества, редкого среди его сверстников: он выглядел так, будто точно знает, что делает. Через пару часов я поймала на себе его взгляд. Помню, я даже посмотрела через плечо – решила, что это ошибка. Но нет, он не сводил с меня глаз. Потом улыбнулся, помахал в воздухе бутылкой и подозвал к себе кивком головы. Разумеется, я подошла. Не раздумывая. Он налил мне красного вина и допросил с пристрастием о моих вкусах в живописи, литературе и музыке. Я наврала, где только могла, – надеялась его впечатлить. Он знал, что я вру. Думаю, ему это понравилось. К тому времени как веселье утихло, все, включая моих подруг, разъехались по домам. Я сказала ему, что и мне пора и что надо на всякий случай вызвать такси. Я даже не знала, где проходит вечеринка: мы доехали туда на попутке в облаке винных паров, не очень-то замечая дорогу за смехом и болтовней. Только тогда он сказал мне, что это его дом, и пригласил переночевать. Никакого секса – он очень ясно дал это понять, – просто так безопаснее, чем возвращаться одной на такси. Разве я не слышала о девушке, которая на прошлой неделе села в местный кеб, а по дороге потеряла сознание и очнулась в какой-то глуши рядом с мастурбирующим водителем?
Мой новый друг казался мне таким благородным, заботливым, взрослым. Теперь я понимаю: он пытался действовать от обратного и был уверен, что, если откажет мне в доступе к своему мужскому достоинству, я сама до рассвета стащу с него трусы. Однако он просчитался. Был один парень – всего один, – с кем у меня до этого случился секс. Он не знал, что я девственница. Я полагала, что не очень-то круто в таком признаваться: восемнадцать лет – это же так много! Все прошло довольно неловко и больше не повторилось. Я решила сделать вид, что ничего и не было – ну, разве что «это» наконец перестало быть помехой, и я знала, чего ждать в следующий раз. В общем, негусто.
Он отвел меня в свою комнату, и мы, не снимая одежды, легли на односпальную кровать; я – сразу, он – через пару минут, неловко потоптавшись у батареи. Мы долго говорили и смеялись, а потом он взял меня за руку. До сих пор помню, как меня охватила дрожь предвкушения. Когда он поцеловал меня, за окном светало. Мы проговорили еще несколько часов. Поцелуи с его стороны становились все смелее. А потом я встала и, к его удивлению, сказала, что мне нужно идти. Это была неправда, но уйти я хотела. Хотела поскорее заскучать по нему.
В наших отношениях я только два раза сделала верный ход, и это был первый из них – еще прежде, чем я догадалась, что со мной играют. Я ушла до того, как он этого захотел, и тогда он захотел меня еще больше.
«Я не перестаю думать о тебе», – гласила вторая строчка. Наверняка стандартная, но я, прочитав ее, хлопнулась на подушку и прижала письмо к груди. Это был самый умный, веселый и влиятельный в нашем маленьком мирке парень – и он думал не о ком-нибудь, а обо мне! «Сегодня утром я увидел солнечный луч на ковре и вспомнил запах твоих волос». Как тонко, подумала я, как романтично! Позднее выяснилось, что это была строчка из его стихотворения, которое он за один семестр успел посвятить нескольким девушкам. «Мне бы хотелось снова тебя увидеть. Сегодня с полудня до шести часов я буду в библиотеке, в секции художественной литературы. Приходи, если пожелаешь».
С полудня. С полудня прошел уже целый час!
Если бы я тогда была старше, мудрее, циничнее, если бы не влюбилась по уши в его почерк и не потеряла голову, то пришла бы – но не раньше пяти. Однако все вышесказанное ко мне не относилось, поэтому я осторожно вложила письмо в свой учебник Иглтона, торопливо оделась и бросилась на поиски.
Мое появление ничуть его не удивило. Он улыбнулся, хотя улыбка вышла натянутой.
– Я получила письмо, – прошептала я, садясь рядом.
– Очевидно.
– Чем займемся? – Я была готова к романтическим безумствам.
– У меня еще час, чтобы написать сочинение, а потом в паб? – сказал он и, получив согласие, вернулся к книгам. Я тоже медленно достала из рюкзака учебники и притворилась, будто читаю, хотя не видела ни единого слова. Нужно было встать, чмокнуть его в щеку и попрощаться, но я сглупила и с этого момента оказалась в его власти, пока однажды не положила ей конец. И это был второй правильный поступок в наших отношениях.
4
Клэр
Про болезнь Альцгеймера, или «БА», как мы зовем ее в нашем маленьком клубе для избранных, я знаю давно. Меня много лет глодал червячок сомнения. Слова вдруг исчезали из памяти, обещания забывались. Я говорила себе: у тебя насыщенная жизнь, ты вышла замуж, родила дочь, продвинулась по работе – неудивительно, что голова иногда подводит. Однако в глубине души всегда хранился прощальный образ отца, постаревшего, опустошенного и совсем для меня потерянного. Я утешала себя тем, что еще молода, а болезнь могла и не достаться мне по наследству. В конце концов, с папиной сестрой, моей тетушкой Хэтти, ничего такого не случилось. Она умерла от инфаркта, но все винтики были на месте. Поэтому я убеждала себя: не нагнетай и перестань беспокоиться – и думала так долгие годы, пока в одно прекрасное утро не поняла, что больше не в силах это скрывать.
В то утро я не смогла надеть туфли, съела два завтрака и забыла, как зовут мою дочь.
Все было так: я спустилась по лестнице, держа туфли в руках, и пошла на кухню. Кэйтлин уже приехала на каникулы, усталая и похудевшая. Утомилась от вольной жизни, решила я, – да еще ее траурные наряды и макияж… Я однажды ей намекнула, что это слишком готично, а она взяла в пригоршню свои угольно-черные волосы и ответила: у меня что, есть выбор?
Меня ждали в школе, наша няня заболела, поэтому вести Эстер на прогулку выпало Кэйтлин. Судя по виду, она охотнее провела бы весь день в постели. Я и сама была бы рада ее туда уложить, как в старые времена, – подоткнуть одеяло, убрать ей волосы со лба и принести горячий бульон.
Когда я спустилась на кухню, обе девочки уже проснулись. Эстер разбудила сестру, свела вниз по лестнице, а теперь уютно устроилась у нее на коленях и требовала кормить себя с ложечки. Я вошла на кухню, посмотрела на двух своих дочерей и почувствовала, как в душе распускается радость – от того, что, несмотря на семнадцать лет разницы, они так привязаны друг к другу. Мне захотелось позвать Эстер и покачать ее на коленях. Тут-то все и случилось. Между мной и ее именем встала серая, непроницаемая стена тумана. Нет, даже не стена – пустота. Секунду назад там что-то было, а теперь исчезло. Я ударилась в панику и чем сильнее пыталась думать, тем гуще становился туман. И ведь это была не какая-то забытая рабочая встреча. И не женщина из книжного клуба, которую я видела раза три в жизни и которой старалась не попадаться на глаза в супермаркете, потому что не помнила ее имени. И не «тот парень из телика, который снимался в этом, как его…». Это была моя девочка, зеница моего ока. Мое сокровище, моя радость, моя любовь. Дочь, которой я дала имя.
И тогда я поняла, что болезнь, которая забрала моего отца, пришла за мной. Поняла, хотя ни сердце, ни разум не хотели ничего слышать. «Ты устала, ты перетрудилась, – говорила я себе. – Расслабься, вздохни поглубже, и все вспомнишь».
Я насыпала в чашку мюсли, поела – на вкус они были как бумага – и пошла чистить зубы, убеждая себя: делай все как обычно, и оно само вспомнится. Затем вернулась из ванной и насыпала в чашку мюсли. «Такая голодная?» – спросила Кэйтлин, и я тут же поняла, что совсем не хочу есть. А потом заметила на столе пустую чашку и обо всем догадалась. «Да, голодная», – ответила я и впихнула в себя несколько ложек. Пошутила, что завтра сяду на диету. Кэйтлин только глаза закатила – она это умеет. «Ну-ну, мам».
В панике я заглянула под стол и увидела там свои туфли: низкие, черные, с острыми мысками. Я смотрела на них не отрываясь. Это были мои любимые туфли – в меру строгие, в меру сексуальные, не натирающие ногу даже после целого дня в школе, – однако в то утро, чем дольше я на них смотрела, тем загадочнее они казались. Я никак не могла сообразить, какая туфля к какой ноге подходит. Угловатый мысок, пряжка сбоку – все это вдруг потеряло смысл.
Я оставила туфли под столом, вышла из кухни и надела ботинки. День в школе прошел как обычно. Я помнила, кто у меня учится и что мы проходим, помнила персонажей и цитаты из книг по учебной программе… Помнила все, кроме имени дочери. Оно пропало вместе с умением различать туфли и вернулось только вечером, когда Грэг окликнул Эстер. Мне стало так легко на душе и вместе с тем так страшно, что я заплакала. Пришлось ему рассказать. На следующий день я отправилась к врачу, и началась длинная череда тестов, которые должны были как можно точнее установить то, что я и так уже знала.
Теперь я опять живу с мамой, каждый день все больше отдаляюсь от мужа, и хотя имя Эстер с того дня ни разу не выскользнуло из моей хватки, другие вещи делают это постоянно. Каждое утро я открываю глаза и говорю себе, кто я, кто мои дети и что со мной не так. И я опять живу с мамой, хотя моего желания никто не спрашивал.
А еще, до того как Кэйтлин вернется в университет, я должна рассказать ей кое-что очень важное… Увы, что бы это ни было, оно за пеленой тумана.
– Ты хочешь сама накрыть на стол? – спрашивает мама, протягивая мне букет блестящих металлических предметов. Она окидывает меня недоверчивым взглядом, словно боится, что я воткну ей в спину нож для масла. Что у нее сейчас на уме? Думает, смогу ли я вспомнить, как называется и для чего предназначен каждый столовый прибор? Хуже всего, что та же мысль посещает и меня. Сейчас, в эту самую секунду, я точно знаю, как сервировать стол, но стоит только приняться за дело, как все опять поглотит туман. Или не поглотит. И все же я пока остаюсь собой. Надолго ли?
– Не хочу, – отвечаю я угрюмо, словно трудный подросток. У меня другое занятие – украшать дневник. Я всюду нахожу мелочи, из которых, как из кусочков мозаики, складывается моя жизнь. Хочу целиком заполнить ими книгу. Я уже вклеила туда монетку в пятьдесят центов, оставшуюся от поездки в Нью-Йорк, а рядом – билет на Королевский концерт, куда я сбежала от мамы, когда мне было всего двенадцать. Теперь вот думаю, как приделать к книге брелок в виде ежика, папин подарок на день рождения; может, бумага выдержит, если его пришить? Мне уютно в моем мирке, работа поглощает и утешает меня, как и предсказывала Дайана. Однако накрыть на стол я отказалась не поэтому. Я просто боюсь обнаружить, что разучилась это делать.
– Ты показала Кэйтлин письмо? – Мама садится напротив и раскладывает передо мной рамку из столовых приборов, в которую потом поставит тарелку. – Вы говорили?
Несколько долгих мгновений я верчу в руке маленького серебряного ежика, потирая его кончиком пальца. Помню, с каким восторгом играла с ним в детстве, не снимая с браслета, – выгуливала по ковру и укладывала в зимнюю спячку под одеяла. Однажды я на целый день потеряла брелок и ревела, пока мама не нашла ежика на дне коробки с салфетками: я забыла, что сама уложила его спать. Я помню все это с кристальной ясностью, до мелочей.
– Не знаю, – говорю я пристыженно. – Кажется, что-то сказала. Но точно не помню.
– Кэйтлин расстроена, – продолжает мама. – Пришла с заплаканными глазами. Ты должна показать ей письмо.
– Не знаю, – повторяю я. Всегда терпеть не могла мамину привычку припирать меня к стенке. Впрочем, сейчас я чувствую себя загнанной не в угол, а в лабиринт, из которого не выбраться. – Кэйтлин что-то недоговаривает. Я не знаю, можно ли, нужно ли торопить события. Тем более сейчас, когда столько лет прошло…
– Неужели твоя дочь не заслуживает правды? Она такая вспыльчивая… Слишком неуверенная в себе, слишком… замкнутая. Не потому ли, что думает, будто отец ее бросил? Тебе такое не приходило в голову?
Я молчу. Это нечестно: мама опять затеяла против меня крестовый поход – хочет, чтобы я навела порядок в собственном доме. А я не хочу наводить порядок. Хочу вклеивать вещи в дневник.
Я поднимаю к глазам крохотного ежика и начинаю делать петельку из нитки.
– От того, что ты меня игнорируешь, проблема не решится, – говорит мама, однако ее голос смягчается. – Ты знаешь, что я об этом думаю.
– Да, мама. Я знаю, что ты об этом думаешь, потому что с тех пор, как родилась Кэйтлин, слышу об этом каждый божий день. Но решать было не тебе, правда?
– А кому, тебе? Тебе одной? – берется она за старое. Кое-что в этой жизни я буду рада забыть.
– Ничего бы не изменилось, – говорю я, листая дневник.
– Откуда ты знаешь? Ты решила, так будет лучше, и на этом предположении построена вся ее жизнь. Кэйтлин всегда считала, что ее бросили. Взгляни на нее – люди, которые в ладу с собой, так не одеваются.
– И это говорит женщина, которая в молодости носила балахоны и цветы в волосах? Ты слышала о самовыражении? Почему же думаешь, что с Кэйтлин все иначе?
– Потому что это Кэйтлин. – Мама вертит в руках картофелечистку, пытаясь найти нужные слова. – В детстве она пела без остановки и улыбалась как ненормальная. Кричала, всегда была в центре внимания, совсем как ты. Я просто чувствую, что она… не тянется к людям. Куда подевались танцы и веселье? Что случилось с той маленькой девочкой?
– Мама, что мне сделать, чтобы ты оставила меня в покое? Тебе мало, что у меня мозг деградирует? Был бы у меня рак груди, ты бы отстала? – Я говорю звенящим от злости, но тихим голосом, потому что знаю: Кэйтлин наверху, свернулась калачиком вокруг слов, которые не может произнести. И еще я знаю, что мама права, а это принять сложнее всего. Нет смысла бередить старую рану, моей дочери это не поможет, поэтому я говорю себе: «Уступи», – разжимаю кулак и вижу, что крошечный ежик оставил на ладони отпечаток. – Может, Кэйтлин и не получила традиционного воспитания, но у нее были я и ты, а теперь есть еще Грэг и Эстер. Разве этого мало?
Мама поворачивается спиной и ставит на плиту оранжевые овощи – варить до полного забвения. Я наблюдаю за ней: напряженные плечи, осуждающий и печальный наклон головы. Сейчас кажется, будто мы всегда были на ножах, но это не так. Те, другие времена сверкают теперь особенно ярко, как начищенное серебро в залитой солнцем гостиной. Воспоминания ослепляют. Я все никак не могу ухватить, в какой момент между нами прошла трещина. В день, когда умер папа? Или когда заболел? Когда я отказалась от будущего, о котором мама за меня мечтала? Или всему виной тот давний выбор и порожденная им ложь? Ложь, которую я, сама не заметив, внушила собственной дочери.
В шесть лет она впервые заметила, что не похожа на одноклассников. У всех были папы; даже те ребята, чьи родители расстались, знали об их существовании, ощущали смутную связь. Кэйтлин была этого лишена. Однажды мы возвращались домой из школы, она срывала тюльпаны и нарциссы возле чужих заборов – делала мне букет, – а потом вдруг спросила: «Я родилась в пробирке?» Вопрос прозвучал неестественно, было очевидно, что она повторяет чужие слова… Я ответила: нет, ты вовсе не из пробирки, а появилась на свет, как большинство детей. И пока Кэйтлин не ухватилась за тему, добавила, что всегда мечтала о ней и знала: мы вдвоем будем самой счастливой семьей на свете. Так ведь оно и случилось. Я надеялась, что этих слов ей хватит, что моя дочь как ни в чем не бывало побежит вперед и заскачет под цветущими вишнями на обочине, стараясь дотянуться до ветки. Но она шла рядом, тихая и задумчивая. И тогда я пообещала рассказать о мужчине, который помог ей появиться на свет, и даже устроить им встречу, если она захочет. Кэйтлин долго думала, а потом спросила:
– Почему же я сейчас его не знаю? У Джона Уотсона папа живет на нефтяной вышке, но все равно приезжает два раза в год. И всегда привозит кучу подарков, – мечтательно добавила она.
– Ну… – Разговор, хотя его можно было предвидеть, застал меня врасплох. Поэтому я сказала правду, из которой выросла ложь. – Когда я узнала, что ты у меня в животике, я была очень молодая. И твой папа тоже. Он был к этому не готов.
– Но ведь ты была готова стать мамой? – озадаченно спросила Кэйтлин. – Это же несложно?
– Нет, – ответила я, нежно сжав ее липкие пальчики. – Нет, быть мамой – проще всего на свете.
– Тогда я не хочу про него знать, – решила Кэйтлин. – А в школе скажу, что я из пробирки.
Она вдруг сорвалась с места, повисла на ветке цветущего вишневого дерева и засыпала нас розовым конфетти. Мы смеялись, подставив лица под лепестки, а о папах и думать забыли. Я решила, что, когда Кэйтлин будет старше, мы вернемся к этой теме, а я к тому времени успею подготовиться. Однако момент так и не наступил. Отца она больше не упоминала. И все же меня не отпускает неприятное чувство, что мама права, и нерешительность Кэйтлин, которую она умело прячет за черной косметикой и мрачной одеждой, берет начало из того необдуманного разговора. Может, я действительно виновата. И эта мысль приводит меня в ужас. Я больше всего на свете гордилась тем, что была хорошей матерью – вдруг это неправда? У меня осталось не так много времени. Нужно все исправить.
Вот почему днем я достала пыльную коробку из-под обуви, нашла в ней это письмо и вклеила его в книгу памяти. В письмо вложена фотография, на которой отец Кэйтлин держит меня за руку. Наверное, я уже тогда была беременна, хотя и не знала об этом. Солнечный день, мы оба сидим на качелях в парке, гравитация тащит нас в разные стороны, а мы смеемся и все равно тянем руки навстречу друг другу. Странно подумать, как быстро исчезло это наше взаимное притяжение.
Скоро Кэйтлин спустится к ужину. Момент подходящий. Все близкие будут рядом: Эстер ее рассмешит, Грэг подставит плечо. Самое удачное время, чтобы исправить ошибку.
– Или ты хочешь, чтобы она объявилась у отца на пороге и узнала все от него? Только представь! – Мама поднимает бровь и раскладывает три предмета вокруг моего дневника. Я прижимаю его к груди. Монетка в пятьдесят центов холодит кожу.
– Конечно, не хочу. – На меня внезапно наваливается усталость.
Мама что-то размешивает – соус к мясу, которое доходит в духовке.
– Подумай о ней. Кэйтлин сейчас нелегко. Отец пришелся бы кстати.
Я не отвечаю, а кладу голову на шершавую обложку дневника. У меня кончились силы.
Дверь открывается, и я облегченно вздыхаю, потому что вижу Эстер с ярко-розовым плюшевым медвежонком – подарком от другой ее бабушки. Грэг сегодня навещал свою мать. Та редко у нас бывает. Она и раньше, еще до того как я официально стала обузой, не одобряла, что сын взял в жены старуху, а теперь вовсе лишилась покоя и при виде меня ударяется в слезы. Грэг звал меня с собой, и это был тяжкий выбор – провести день в компании его матери или моей. Я предпочла собственную. Из двух зол выбирай то, которое знаешь.
– Смотри! – Эстер показывает мне медвежонка. – Я назову его Розовый-Мишка-От-Бабушки-Пэт.
– Чудесно, – говорю я, улыбаясь Грэгу. Семейная шутка на миг сближает нас. Об именах, которые Эстер дает игрушкам, ходят легенды. Прямо сейчас на ее кроватке сидят Рыжий-Пес-С-Одним-Глазом и Синий-Кролик-Который-Как-то-Странно-Пахнет.
– И почему обязательно розовый? – говорит мама, презрительно глядя на медвежонка, будто это бабушка Пэт собственной персоной. – Только потому, что она девочка?
– Розовый – мой любимый! – сообщает Эстер, глядя, как бабушка раскладывает еду по тарелкам. – Лучше, чем синий, зеленый, желтый и красный. Хотя красный мне нравится, и зеленый, только яркий, как травка. Я люблю бабушку Пэт, а мясо и брокколи не люблю.
– Ты вся в маму. – Хотя в устах бабушки это не комплимент, Эстер ужасно довольна.
– Как прошло в школе? – спрашивает Грэг. Он садится за стол и тянет ко мне руку, но тут же отдергивает, заметив, как я напряглась. Я ничего не могу с собой поделать, хотя и пытаюсь – ведь он мой муж, папа Эстер. Я видела фотографии и съемку со свадьбы – я знаю, что очень его любила. Чувства к нему остались в виде воспоминаний, я слышу их, словно эхо из прошлого. А в настоящем не чувствую. Грэгу от этого больно. Мы неловко болтаем о пустяках, как два незнакомца, которые застряли в зале ожидания и вынуждены говорить о погоде.
– Было грустно. Я по-прежнему не понимаю, почему не могу там работать. Ладно, за руль мне нельзя, но преподавать?.. Это же так… – Я забыла нужное слово: жестокий ответ на мой вопрос. – А потом я пыталась поговорить с Кэйтлин о ее папе, и вышло не очень, поэтому попробую еще раз, когда мы все соберемся вместе.
– Папа – это папа, – подсказывает Эстер, когда мама ставит на стол оранжевую еду. – Морковку я не люблю.
– Что, сейчас?! – Грэг ошарашен. Он никогда не спрашивал меня об отце Кэйтлин – мне всегда это в нем нравилось. Грэг принял мою дочь сразу, без всяких условий. Он много лет пытался с ней подружиться, маленькими шажками шел ей навстречу, пока Кэйтлин наконец не смягчилась и не впустила его в свою жизнь. – Она это нормально воспримет?
– Она пока не знает, – говорит Кэйтлин с порога. – Но ей уже не нравится.
– Это морковка и другие овощи, – сочувственно сообщает Эстер.
– У тебя посвежевший вид, – улыбаюсь я старшей дочери. Всего нескольких месяцев от роду, Кэйтлин уже ничем не напоминала отца: черные глаза, волевой подбородок и темные волосы были ее и только ее. Впрочем, теперь, когда фотография Пола всунута между страниц книги памяти, я узнаю его в этих настороженно глядящих глазах.
– Зато у тебя мои брови, – замечаю я вслух.
– Было бы чем гордиться, – шутит Кэйтлин.
– Милая, я хочу поговорить с тобой о твоем папе…
– Я знаю, – кивает она со спокойным и задумчивым видом. – Знаю, что хочешь, и знаю почему. Я все понимаю. Но ты не обязана. Все только больше запутается, а это никому из нас не нужно, поверь… – Кэйтлин на миг умолкает и пристально глядит на меня. Ее лицо, которое я раньше читала как открытую книгу, стало для меня загадкой. – Я все обдумала, как ты хотела. И решила, что не хочу с ним видеться. Зачем? Чтобы он еще раз от меня отказался? Ему ведь все это время было плевать на дочь. Иначе и разговора бы не было, правда?
Мама со стуком ставит на стол горшочек с подливкой.
– Угадай, как зовут моего мишку, – говорит Эстер, чувствуя, что напряжение разливается, словно соус по скатерти.
– Тарквиний, – отвечает Кэйтлин. Эстер в восторге. – Мармадюк? Отелло?
Эстер хихикает.
– Дело в том… – начинаю я снова. – Ты только не думай…
– Да скажи ты ей наконец. – Мама ударяет об стол тарелкой с мясом, будто хочет убить его во второй раз.
– Бабушка, мы уже все решили, – строго говорит Кэйтлин. – Она расскажет о нем, только если я захочу. Может, закроем тему? Мне самой нужно кое в чем признаться до того, как… до завтрашнего дня.
Мама выжидающе на меня смотрит, но слова ко мне не идут.
– Ладно, бабуль, выкладывай, – говорит Кэйтлин. – Нам всем очень интересно.
– Не мне об этом рассказывать.
– О чем рассказывать? – Кэйтлин закатывает глаза.
– Клэр? – Грэг хмурится, но я больше не умею читать по лицу.
Я закрываю глаза и выдавливаю:
– Твой папа. Пол. Он тебя не бросал и не уходил от меня. То есть если бы я знала, что ты в это веришь, то сказала бы раньше. Я обещала вернуться к нашему разговору, но ты больше ни разу не спрашивала об отце…
– Как это – не бросал? – Кэйтлин встает со стула. – Ты что, хочешь сказать… что сама его прогнала?