355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Роуз Тремейн » Реставрация » Текст книги (страница 21)
Реставрация
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 03:32

Текст книги "Реставрация"


Автор книги: Роуз Тремейн



сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 26 страниц)

Глава двадцать первая
Кэтрин спит

Как вы могли заметить, у меня нет склонности к одиночеству. Однако после смерти Пирса у меня появилось желание больше быть одному.

Если б моя лошадь по-прежнему оставалась при мне, я выезжал бы за ворота «Уитлси», брал курс на север, туда, где простираются поля, поросшие прибрежными травами, где дюны и море. Не знаю, что бы я делал там. Может быть, сидел на пропахшей дегтем дамбе, устремив взор в сторону Голландии, и думал о войне, которую вел король и для которой потребовались в числе прочего мой дом и земли. А может быть, просто бездумно сидел, пока какой-нибудь попечитель не счел бы меня Ленивым бедняком и не отправил в работный дом.

Но что зря говорить – к морю я поехать не мог. Однажды, тщетно пытаясь успокоиться, я дошел но дороге до Эрлз-Брайда, но при виде этого грустного местечка тут же повернул назад. На обратном пути мне явственно представилась пустая круглая комната в Западной башне Биднолда. Это было видение, полное света.

Я вернулся в мой «платяной шкаф» и лег на койку. Тишина в доме действовала на меня успокаивающе. Но почти сразу же в мозг ворвались самообвинения и сетования, и я закрыл руками лицо. При мысли о Кэтрин я похолодел и испытал глубокую печаль. Женщина вызывала у меня отвращение. Теперь я даже жалости к ней не чувствовал: ведь это из-за нее меня вскоре вышлют из «Уитлси», и я вновь окажусь в мире, где мне нет места. Я стал верить, что она – так же, как буйно помешанные, вроде Пиболда, – попала под влияние демонов, заразила меня злом и заставила вести себя как животное: с ней я был не самим собой, а человеком, в которого вселился дьявол. Смерть Пирса отвратила меня от греха. Он меня спас. Сейчас я хотел только одного: уединиться и думать о своем друге, но меня ожидало другое: Кэтрин, молящая меня о плотской любви, и Друзья, опечаленные тем, что я предал другую – высшую.

Я поднялся и вышел на улицу под слабый, бесшумный дождь. Меня потянуло на могилу Пирса. Я стоял там и смотрел на его имя, выжженное на тонком кресте. Крест вырезали из ивы, со временем он покоробится, согнется и побелеет и тогда станет похож на моего покойного друга. «Джон, – сказал я, – мне кажется, я никогда не обрету мира в душе».

Прошло несколько дней после похорон Пирса, и я сказал Друзьям после очередного Собрания, что готов говорить о своих грехах, однако прошу разрешения сначала побеседовать с одним Амбросом. Из-за убеждения, что секреты вредны и даже ядовиты («могут принести болезнь и даже смерть группе людей или организации, где они поощряются»), Друзья поначалу этому сопротивлялись. Однако, видя глубину моей тоски по ушедшему другу, они согласились пойти мне навстречу и проявить снисхождение к моей слабости.

Осенние вечера стали прохладнее, в камине горел огонь. Амброс сидел перед камином, я же грел у огня руки, преклонив колени на коврике в позе кающегося грешника.

Хотя от волнения меня поташнивало, заговорил я громким голосом. Я сказал Амбросу, что развязность и распутство – свойства моей натуры, не скрыл, что часто пренебрегал работой в больнице св. Фомы, преследовал женщин в парке, а потом приводил их домой. «Утрата королевской милости, приведшая меня в «Уитлси», – тоже последствие моей похоти. Я обещал королю никогда не прикасаться к моей жене, но желание обладать ею было так сильно, что я не смог удержаться от соблазна. Этим я поставил себя в глупое положение, расстроил жену и привел в бешенство короля. Теперь ты видишь, Амброс, что страсть к женскому полу сослужила мне плохую службу: я ничего не достиг ни в мирских делах, ни в науках. Временами, осознав это, я сокрушался, что Господь вообще создал женщин!»

Я замолчал. Амброс понимающе кивнул. Этот кивок вызвал у меня желание спросить, не закрадывалась ли и ему в голову подобная мысль, но я вовремя удержался: непохоже, чтобы этот человек, твердый, как кремень, когда-нибудь испытывал бурные страсти.

– Когда я приехал в «Уитлси», – продолжал я, – то решил, что оставил позади все, связанное с прошлой жизнью. И верил, что здесь изменюсь.

– И что, изменился, Роберт?

– Частично. Джон это понимал, когда говорил, что я «делаю успехи». Возможно – хотя он никогда не говорил об этом – он предвидел, что Кэтрин станет искушением для меня, я буду сопротивляться, но в конце концов рухну.

– Узнав об этом, он счел бы, что ты совершил предательство, Роберт.

– Предательство?

– Да. Опекуны считают, что мы здесь, в «Уитлси», относимся к своим подопечным как родители к собственным детям, а если один из родителей прикасается к своему ребенку, желая получить наслаждение и удовлетворение для себя, – это страшное предательство.

Я вздохнул. Нельзя не признать, что именно так я относился к Кэтрин, потому и смастерил для нее куклу. С этих позиций мое временное помешательство выглядело еще отвратительнее, и суровость Амброса была совершенно справедливой.

К этому времени я не видел Кэтрин несколько дней: Амброс попросил меня держаться в стороне от «Маргарет Фелл». Сейчас он мне рассказал, что со времени моего предательства Кэтрин не спит – на нее не действуют никакие средства, кроме настойки опия; днем и ночью повторяет она мое имя, зовет меня, визжит, рыдает, ласкает себя неприличным образом. Само мое имя теперь связывалось с ее безумием, и женщины из «Маргарет Фелл» говорили Опекунам, что Кэтрин страдает потому, что «помешалась на Роберте, – это очень тяжелое психическое расстройство».

Все это повергло меня в ужас, голос лишился прежней силы, мне захотелось только одного: трусливо пасть к ногам Амброса (в голове мелькнуло, что однажды я вот так же валялся у ног короля) и замереть в тишине и темноте. Амброс, без сомнения, понял мое состояние и положил свою огромную руку мне на плечо.

– Я знаю, ты переживаешь из-за того, что случилось. Мы любим и прощаем тебя, Роберт.

– Спасибо, Амброс.

– Но я также не сомневаюсь, что ты захочешь искупить вину, и Бог надоумил меня, как ты должен это сделать.

– Бог надоумил?

– Да.

– Что Он сказал? Что мне нужно сделать?

– Ты должен уехать из «Уитлси».

– Знаю. Я понимал, что придется уехать.

– Но не одному. Ты должен взять с собой Кэтрин.

Я поднял глаза на Амброса. Сглотнул. Сжал руки и умоляюще протянул их к Амбросу.

– Амброс, – заговорил я, – пожалуйста, не проси этого…

– Я ничего не прошу. Этого требует Бог.

– Нет! Он не может…

– Ты думаешь, Он забыл, как ты сказал, что вновь почувствуешь себя полезным, если сможешь кого-нибудь исцелить и увидишь, как этот человек уходит отсюда?

– Да, я так говорил…

– И Он услышал тебя. И сделал так, что теперь это может сбыться.

– Но Кэтрин нездорова…

– Пока нездорова. Но лекарствонайдено. Ты его нашел, и только ты им владеешь. Это лекарство – ты сам.

– Нет, Амброс.

– Это лекарство – любовь, Роберт. Будешь ее любить – она будет спать, а когда к ней придет сон, отлетит безумие. Кроме того, теперь она полностью принадлежит тебе: ведь она ждет от тебя ребенка.

Этой ночью я не мог сомкнуть глаз.

Своих мыслей я не помню. Одно знаю: будущее представлялось мне настолько отвратительным, что жизнь до этого момента стала казаться невероятно счастливой – просто раньше я этого не осознавал. Джордж Фокс сказал, что с того момента, когда впервые услышал обращенные к нему слова Бога, он «все ощущал по-другому, не так, как раньше». Нечто подобное случилось и со мною, только для него мир обрел новый и свежий облик, а для меня он был полон отчаяния.

После того как Амброс сказал Эдмунду, Элеоноре и Ханне, что «Роберт не уклоняется от ответственности перед Кэтрин», все стали со мной ласковы, приветливо улыбались и обещали молиться обо мне. Только Даниел смотрел на меня с печалью. «Тебе должно быть стыдно, что ты так и не научил нас играть в крокет», – сказал он.

Все последние дни я пытался решить, куда мне направиться, выехав за ворота «Уитлси», – на север к морю, на северо-восток в Норфолк или на юг в Лондон, однако душа моя не лежала ни к чему. Мне никуда не хотелось – отвращение к жизни переполняло меня. В конце концов я выбрал дорогу на Лондон, вспомнив, что там свирепствует чума. В моем представлении смерть от чумы – подходящий для меня жизненный финал, – к тому же я его сам на себя навлек.

Опекуны забрали Кэтрин из барака. Ее вымыли, причесали, одели в чистое. Теперь она жила в комнате Пирса. Ей обещали, что я приду и утешу ее – «ведь он нежно любит тебя и ребенка», и после таких обещаний она и вправду засыпала.

Вот так мне пришлось вернуться в комнату, где умер мой друг и где Кэтрин сидела на том самом жестком стуле, на котором обычно, плотно сжав колени и держа книгу у самого носа, как веер, сидел Пирс. Слова Гарвея сладкозвучно отзывались в его мозгу, и он забывал обо всем на свете.

Увидев меня, Кэтрин поднялась со стула, обвила руки вокруг моей шеи и зарыдала, повторяя «Роберт, Роберт, Роберт» – двадцать или тридцать раз. Я ее поддерживал. На ней было чистое льняное платье, она пахла иначе, чем раньше, – перемена была мне приятна.

Я сказал ей, что мы уедем из «Уитлси». Сказал, что люблю ее и никогда не покину.

Вечером Кэтрин ужинала с нами на кухне. Она ела, держа ложку в правой руке, ее левая рука лежала на моем плече. Предсказание Амброса и других Опекунов оправдались: в эту ночь она заснула сама и не просыпалась до рассвета.

Весь мой капитал состоял из двадцати четырех фунтов и трех шиллингов.

Имея при себе эти деньги, а также два мешка из-под муки, набитые одеждой и прочими вещами, я стоял в комнате для Собраний; ко мне поочередно подходили Друзья и за руку прощались со мной. Тем временем Кэтрин в шерстяном плаще ждала меня снаружи.

Мне не хотелось затягивать прощание: слишком тяжело было видеть печаль и разочарование на их лицах. Однако быстрого расставания не получалось: каждый из Друзей в глубине души не хотел меня отпускать и предпочел бы, чтоб я, невзирая на свои проступки, остался. И они вспомнили, как Бог прислал меня в «Уитлси», когда дул сильный ветер, и как, оказавшись здесь, я принес с собой величайший дар – талантливые руки, которые много месяцев помогали лечить больных.

– Как мы будем управляться? – спрашивал Амброс. – Теперь остался только я с медицинскими познаниями. Молись за нас, Роберт, без тебя и без Джона нам будет очень трудно.

– Да. Молись за нас, дорогой Роберт, – сказала Ханна.

– И обо мне молись, – прибавил Даниел, – ведь если опять устроят танцы, я буду единственным музыкантом.

– Я буду молиться, – сказал я, – и никогда не забуду вас и того, как меня здесь приняли. Поверьте, у меня и в мыслях не было предавать вас или позорить…

Глаза Элеоноры, приблизившейся ко мне со словами «Да хранит тебя Бог, Роберт», были полны слез, она держала мои руки в своих и смотрела на них, словно на величайшую драгоценность.

– Не плачь обо мне, Элеонора, – попросил я. – Пожалуйста, не плачь.

Но Элеонора покачала головой.

– Мы все будем оплакивать тебя, Роберт, – сказала она. – Так же, как и Джона. Мы потеряли вас обоих.

И вот я в последний раз вышел из нашей общей комнаты, а затем из дома. Опекуны столпились у дверей и смотрели мне вслед.

Нам наняли повозку. Я побросал туда мешки, затем, взяв Кэтрин за руку, помог ей забраться и сам сел рядом. Я попросил поторопиться возницу, неуклюжего мужика с жирным женским задом и убранными назад волосами, которые он стянул засаленной лентой. Мне хотелось поскорее уехать и не оборачиваться. Но впряженная в повозку лошадь еле волочила ноги. Ее скорость не намного превосходила скорость идущего человека. И потому недалеко от ворот я все-такиобернулся. И еще раз увидел железную дверь с цитатой из Исайи – ту самую, в которую вошел, впервые здесь оказавшись, – три больших барака, названные Опекунами в честь особо почитаемых ими людей, дом со своим «платяным шкафом», на крыльце Друзей – они не расходились, а продолжали смотреть мне вслед, а за оградой кладбище, где предстояло вечно лежать Пирсу. В день моего приезда сюда я считал себя самым несчастным человеком на свете. Теперь мне было ясно, что в сравнении с нынешним моим состоянием я, можно сказать, был счастлив. Время, проведенное мною в «Уитлси», освещено утешительным светом, оно, как и моя жизнь в Биднолде, – часть дня, сейчас же я пребывал в ночи.

Настоящая ночь застала нас, когда мы въезжали в город Марч. Здесь я расплатился с возницей. Еще один день выносить зрелище трясущегося впереди жирного зада было выше моих сил. Он довез нас до гостиницы «Рулька», где нас поселили в комнате с сильным яблочным запахом: плоды хранились тут же, на настиле.

Гостиница была самая захудалая, хозяева небрежно относились к своим обязанностям, но Кэтрин, которая долго жила почти что в заточении, это заведение казалось шикарным местом. Она решила, что яблоки в комнате разложили специально для нас (ужина нам не предложили – даже ту жалкую часть туши, название которой присвоили этой убогой гостинице) и стала с жадностью – одно за другим – их поедать, пока ее не вырвало прямо в постель. Горничная – девочка не старше двенадцати-тринадцати лет – пришла в час ночи в нашу ледяную комнату, заменила нашу изгаженную простыню чистой, но сырой, и тут в холоде и сырости Кэтрин прильнула ко мне и целовала; демоны, все еще не отпускавшие женщину, проникли ко мне в кровь со слюной, и я, не в силах больше сопротивляться, взял ее, но глаза мои были при этом закрыты, чтобы никого из нас не видеть, – и еще я руками закрыл ей лицо. Кэтрин заснула, крепко прижавшись грудью к моей спине. Я же не мог спать: мешали холод, запах в комнате и отчаяние, сжимавшее сердце.

В Марче нам пришлось пробыть два дня: мы ждали дилижанс, который должен был через Кембридж привезти нас в Лондон.

В первый день – это был вторник – на рассвете прямо под нашими окнами послышался шум рынка; я вывел Кэтрин на улицу, мы ходили между прилавками, покупали мед, фрукты, свечи, клубки шерсти, пчелиный воск. Там же мы встретили мужчину, который за три пенса имитировал крик, или рычание, или клекот любого животного или птицы. Эта его способность так восхитила Кэтрин, что мне пришлось несколько раз платить по три пенса, чтобы услышать подражание очередному животному. Вскоре я почувствовал неловкость оттого, что стою среди зевак и слушаю, как имитатор изображает цыпленка, свинью, глухаря или новорожденного ягненка. Через четверть часа я сказал Кэтрин: «С нас хватит. Давай уйдем, пока он не перешел к африканским тварям», но Кэтрин стала упрашивать меня послушать еще кого-нибудь, сказав: «Ты ведь еще никого не заказывал, Роберт. Теперь твоя очередь». Я вытащил еще три пенса, положил их на жесткую, мозолистую ладонь мужчины, а тот спросил: «Так кого мне изобразить, сэр? Крик павлина? Вой волка? Или свинью с поросятами – за одну цену?

– Свинок, – сказала Кэтрин. – Пусть покажет свинок.

– Нет, не свинок, – возразил я. – Черного дрозда.

– Черного дрозда, сэр?

– Да.

– Тогда нужна полная тишина. А вы, добрые люди, должны замолчать. Черный дрозд поет тонким голоском, поет нежно, его громко не изобразишь.

Мужчина уговорил окружавших его людей прекратить болтовню. Сложив трубочкой ладони, он приложил их к губам. Сквозь просветы в пальцах мне было видно, как его губы уродливо изогнулись. Закрыв глаза, я ждал. Вдруг раздалось пение – чистое и прекрасное. И я ощутил, как на моих глазах выступили слезы. Заторопившись, я вытащил платок и громко высморкался, – этим я так грубо прервал имитацию пения птицы, что толпа взорвалась смехом. Я кивнул смотревшему на меня сердито имитатору и, решительно взяв за руку Кэтрин, увел ее с рынка.

Днем я взял напрокат лодку: больше заняться в Марче было нечем. День стоял теплый, словно опять нежданно-негаданно вернулось лето, я греб вниз по течению реки к местечку под названием Бенуик. «Это слишком маленькая деревушка, туда вряд ли заявится имитатор птичьих голосов», – сказал я с улыбкой, но Кэтрин не слышала меня. Она опустила руку в воду – похоже, вода ее гипнотизировала так же, как плавающие листья и водоросли, скользившие между пальцами. Она приоткрыла рот и не замечала, что ее длинные волосы свесились в воду. Неожиданно она вышла из транса и засмеялась, и смех ее, который я редко слышал в «Уитлси», звучал в точности как смех ребенка. Но я не чувствовал при этом звучании ни нелености, ни сострадания, я уже заранее предвидел скуку при мысли, что Кэтрин будет моей единственной женщиной. Время с ней протекало медленно, и не верилось, что когда-нибудь сядет солнце или ночная мгла вдруг сменится рассветом. Я пытался утешить себя мыслью, что, если время замедлится, я состарюсь позже отведенного природой срока. Но эта тщеславная мысль принесла лишь минутное утешение: ведь теперь старость не страшила меня, а если говорить откровенно, мне было безразлично – жить или умереть.

Вечером, когда я лег на кровать в комнате с ядреным яблочным запахом, у меня от гребли болезненно ныли плечи и спина. Кэтрин подошла к кровати, встала рядом, задрала юбку и попросила меня положить руку на ее живот; она раздраженно упрекнула меня в том, что я никогда раньше этого не делал и не хотел делать и, следовательно, не люблю малыша, что находится в ней.

Повернув голову, я взглянул на ее живот и сказал, что мне трудно любить то, что еще не обрело свое воплощение. Кэтрин не поняла, что я хотел сказать, у меня же не было никакого желания вдаваться в объяснения, поэтому я успокоил ее и погладил живот. Тогда она заговорила о том, что собирается делать для ребенка, когда он родится, и что никому, кроме меня, не позволит дотронуться до него, боясь зависти бесплодных женщин: они могут прийти, когда она спит, и украсть ребенка, – «и тогда я опять останусь ни с чем». Чтобы успокоить ее, я сказал (это было похоже на истории о Земле Map, которые я рассказывал Мег Стори), что мы возведем крепость, ребенка же поселим в самой высокой башне, куда никому, кроме нас, не будет позволено заходить, «и тогда он не только будет в безопасности, но никогда не увидит и не ощутит жестокости этого мира, его козней, его уродства: ведь то, что он увидит из окна башни, будет сказочно прекрасно…» Этот бред настолько очаровал Кэтрин, что она заснула стоя, и мне пришлось подниматься и укладывать ее в постель. Что делать дальше, я не знал: ложиться рядом с ней мне не хотелось, и я сел на стул у окна, решив смотреть на звезды: вдруг увижу Юпитер в окружении маленьких звездочек, но стекло было настолько грязным, что я смог увидеть в нем лишь свое отражение, и тут меня поразило, как сильно состарился я за такой короткий срок – лицо, запомнившееся мне как круглое и веселое, осунулось и приобрело тревожное выражение.

Потом я задумался о Селии. Не знаю, что заставило меня ее вспомнить, – желание увидеть Юпитер или перемены в моей внешности, которая всегда вызывала у нее отвращение. Мне припомнилось мое знаменитое «покаянное письмо», я сочинял его много часов подряд, но, так и не справившись с задачей, послал вместо него короткую записку. Теперь я мысленно писал другое письмо, где говорил, что понял, как сон связан с любовью. И еще рассказывал, какое несчастье, когда тебя любят, а ты не можешь ответить на эту любовь. Теперь меня днем и ночью терзает чувство вины, неразрывно связанное с отвращением, и эти муки так же сильны, как муки любви. «Так что теперь я знаю, Селия, – заканчивал я свое воображаемое послание, – как сильно заставлял тебя страдать, и за эти страдания, причина которых во мне, я сейчас прощу у тебя прощения».

По не совсем понятным причинам эта обращенная к Селии просьба о прощении так успокоила меня, что я заснул прямо на стуле. Однако сон не был приятным. Мне приснилась мать, она находилась в комнате Амоса Трифеллера и, как я вскоре понял, не видела и не слышала меня. Решив, что я не пришел, она надела шляпку и ушла, оставив меня одного.

Неожиданное потепление сопутствовало нам на всем пути до Лондона; когда же мы подъезжали к городу, я обратил внимание, что трава у дороги пожухла, а опавшие листья выглядят сухими и ломкими, – все говорило о том, что здесь давно не было дождя. За окном постоянно вился рой из мух и прочих насекомых, они преследовали нас в поездке, и это побудило меня задать вопрос нашим попутчикам: «Какая погода установилась в Лондоне с окончанием лета?» Мне ответили, что об «окончании лета» говорить не приходится: лето по-настоящему так и не ушло, «ужасный зной продолжается», в столице за несколько месяцев ни разу не подул свежий ветерок и не пролилось ни капли дождя, «по этой причине атмосфера там удушающая, и все, кто поумнее, едут не в Лондон, а оттуда».

Заговорив о погоде, пассажиры дилижанса с увлечением переключились на тему чумы; казалось, они давно уже мечтали обсудить те ужасы, что принесла с собой эта болезнь, но не находили для этого подходящей аудитории. (Я часто замечал, что в природе многих мужчин и женщин заложено это свойство – получать наслаждение, смакуя всякие кошмарные истории, я же нахожу это отвратительным, поэтому меня всегда восхищала в короле та шутливая манера, с которой он говорил о перенесенных злоключениях, никого не утомляя и не заставляя скучать.) Если в дом приходит чума, рассказывали попутчики, его покидают все, кроме заболевшего, матери бросают детей, слуги – хозяев, жены – мужей, «сотни людей ежедневно умирают в одиночестве, их не хоронят, они разлагаются, становясь пищей для крыс, а те разносят заразу по улицам, вы даже представить себе не можете этот невыносимый запах мертвечины, который стоит в некоторых районах города…»

Меня так и подмывало сказать, что, как врачу, мне хорошо знаком трупный запах; к счастью, я этого не сделал, потому что пассажиры стали взахлеб говорить о ненависти к людям из мира медицины – от хирурга до аптекаря: ведь они не нашли средство от страшной болезни. «Врачи, – громогласно заявила сидевшая напротив меня женщина, – стали самыми презираемыми людьми в Англии». И она сделала сосущее движение губами, словно наслаждаясь вкусом яда во рту.

В Чипсайд, где жила мать Кэтрин, дилижанс прибыл в сумерках. Мы вышли из экипажа, следом нам спустили два мешка с моими вещами.

Я замер и медленно втянул воздух. Чума не слишком изменила его. А вот необычная тишина на улицах настораживала, такая тишина бывает, когда с неба неспешно падает снег. Казалось, город находится в трансе, он стал каким-то нереальным, словно я смотрю на него издалека. Я огляделся и увидел стайку ребятишек, бегущих за отъезжающим дилижансом. У входа в дом стояли две женщины, одна держала ребенка на руках. Мимо проехала телега, груженная бочками, слышался стук копыт впряженной в телегу лошади, но скоро и этот звук, и крики ребятни утихли и совсем смолкли. И снова воцарилась тишина. Я нагнулся за мешком и увидел, что Кэтрин, приподняв юбки, уселась на корточки и мочится в канаву. «Трудно терпеть, когда носишь ребенка, – сказала она, – вот и присаживаешься где придется». Тут из дома вышла ее мать. Зажав руками рот, она уставилась на дочь, которую отвезла к Опекунам в «Уитлси», потом испуганно перекрестилась. Кэтрин, раскрасневшись от напряжения, с которым опорожняла мочевой пузырь, подняла на нее глаза и вдруг стала хохотать. Не думаю, что был когда-нибудь свидетелем более нелепой встречи людей, надолго разлученных друг с другом.

Мать Кэтрин – высокая полная вдовушка лет сорока-сорока пяти. Ей нравится, когда ее называют сразу двумя данными при крещении именами – Фрэнсис Элизабет, как бы соединяя эти имена в одно. На жизнь она зарабатывает тем, что пишет письма для тех, кто не умеет ни читать, ни писать. Я видел ее творчество – почерк ужасный, орфография и того хуже. На ее дверях висит табличка с надписью: Фрэнсис Элизабет Уитенз. Пишу письма. Пенни за строчку.Писать ее учил не школьный учитель, а покойный муж, работавший клерком в Патентном бюро. «Он был, – говорит мне Фрэнсис Элизабет в наш первый вечер в ее доме, – очень добросовестным работником».

Сам дом маленький, темный, и в нем очень жарко: в двух каминах – наверху и внизу – постоянно поддерживается огонь как средство против заразы: в Чипсайд уже два раза приходила чума. Пахнет дымом, старым лаком и камфарой, окна узкие и закопченные. Отведенная нам комната немного похожа на ту, что я давным-давно снимал на Ладгейт-Хилл – в месте, расположенном довольно близко отсюда. В той постели я познал сладостное забвение, здесь же я не мог даже спать. Я лежу без сна и слушаю тишину, накрывшую Лондон. А вот Кэтрин спит Ее спутанные волосы лежат на моем плече, а рука перекинута через грудь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю