355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ростислав Соломко » Жизнь? Нормальная » Текст книги (страница 3)
Жизнь? Нормальная
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 06:22

Текст книги "Жизнь? Нормальная"


Автор книги: Ростислав Соломко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 4 страниц)

13

С неудовольствием я кивнул Лукерье Ивановне, нашей туристке, оказавшейся рядом со мной в кресле. Румяная, полная и глупая, она снискала себе репутацию сплетницы. Теперь, как пить дать, этот шаг нашего сближения с Машей дойдёт до Веры и Рушницкого.

А какова Маша-то!

Я смотрю на сцену – через паутинку её кофточки. Микронная ткань – вот, если хотите, прогресс нашей цивилизации! За такое чудо фараонша отдала бы десять тысяч и ещё одного раба.

Нет, будем смотреть оперу.

Меломаны, кажется, говорят – «слушать»?

Не пойму, почему это лучше.

Итак, которые же здесь гугеноты?

– «Гугеноты» – это Варфоломеевская ночь?

– Исключительно правильно, – отвечает Маша. Оставим на её совести этот иронический укол и будем смотреть «Гугенотов».

Сейчас на сцене, кажется, возникает конфликтная ситуация. Противоборствуют стороны: толстый грузин, в дальнейшем именуемый Манрико, и плохо причёсанная и очень подвижная старуха, которую почему-то принесли на носилках.

Когда конфликт, главное – точность.

– Как зовут старуху? – спросил я шёпотом Лукерью Ивановну.

– Какуя?

– Боже мой, на сцене всего одна старуха!

– Котора ему оспаривает? – уточняла Лукерья.

Тем временем, отчаявшись найти пути к соглашению,

Манрико занёс над своей грудью смертоносный нож. Зал замер. Умолк оркестр. Мне показалось – выронив палочку, дирижёр закрыл лицо руками. И в это вот самое время раздался верещащий, назойливый треск моих наручных часов-будильника. Конструкция не предусматривала возможности останова; технические условия на изделие определяли длительность сигнала в 30 секунд. 30 секунд – это то время, за которое боролась техчасть завода и за которое можно было теперь вспомнить всю свою жизнь, полюбить её и возненавидеть.

Манрико выронил нож и смотрел на меня, как на своего спасителя.

Вместе с Манрико на меня смотрели: осевшая на носилки старуха, дирижёр, привставшие со стульев оркестранты, девятнадцать капельдинеров и одна тысяча девяносто очень разных зрителей.

Часы отверещали точно полминуты.

Красный от смущения, я мысленно составлял текст телеграммы 2-му часовому заводу…

После спектакля были: фуникулёр, гора Мтацминда, огни Тбилиси, колесо обозрения, собачий холод, весёлый голод.

И – дальше на юг.

Поездом. Не фирменным. Не скорым. Пассажирским.

14

На газетном киоске табличка:

«Вас обслуживает киоскёр Сара Григорьевна Маматкадзе».

Я обратился к даме-киоскёрше:

– Сара Григорьевна…

– Я – Белла Григорьевна. Знает весь курорт. Вам нужна сестра? Так она уехала отмечаться за холодильник ЗИЛ.

– Извините, Белла Григорьевна. Мне «Правду» и «Спорт».

Белла Григорьевна лениво бросила медяки, предоставив нам самим забрать газеты в порядке самообслуживания.

Мы с удовольствием сошли с асфальтового островка со стеклянным маяком культуры. Приятно чувствовать под пятой чуть-чуть податливую землю! Этого у нас не понимают. Под тяжёлыми катками чёрное, каменное тесто неумолимо расползается по дорожкам парков и скверов. По серой лаве гулко, по-чужому, стучат каблуки.

Зачем это в кусочках городского леса?

Мало ли этих «почему». Пусть об этом пишут пенсионеры.

– Папиррэсы! Папиррюсы! Папирасы! Папирусы! – разрезал воздух крик словно бы какой-то экзотической птицы.

От неожиданности мы с Рушницким остановились.

– Амат! Уйди! Трещишь мою голову, – раздался раздражённый голос Беллы Григорьевны.

– Там твой торговый точка. Здэс мой торговый точка. Касса разный. Чего шумишь, сестра! – птичьим ломающимся голосом ответил ей сидящий у наших ног с набором папирос смуглый юнец. Он дал устрашающую дробь щётками по сапожному ящику, подбросил их и, как живых рыб, поймал в воздухе.

– Здэлаэм машина – вжжик Москва. Будем там торговый точка, – тарахтел предприимчивый мальчик, быстро наводя блеск на моих ботинках.

15

Ни гор, ни моря.

Шёл знаменитый многодневный Батумский ливень.

Бр-р… Третий день мы в компрессе из влажной одежды и в плену стеклянной читальни, дощатой веранды, фанерного клуба.

– Ч-чёрт! Надоело надевать одну и ту же сорочку. Абсолютно чистый воротничок.

– Ещё бы! Какая же пыль в стерильном потоке?

– Помните Маяковского: наш дождь – это воздух с прослойками воды…

– Нет, если и завтра так – уезжаю.

– Смотрите-ка! Библиотекарша лепит объявление!

На ватмане лесенкой:

«Завтра вечером после ужина

в клубе

ПЕВЕЦ И ГИТАРИСТ ДАВИД ГАСБИЧАДЗЕ!

Билеты приобретайте в библиотеке».

16

Я уже лежал под одеялом, а Рушницкий всё ещё искал наилучший вариант укладки своих чесучовых брюк под тюфяк, чтобы обеспечить себе «стрелку» на завтра. Затем он сел на кровать, свесив ноги.

– Слыхали? – спросил он. – Про Кулича?

– Нет. А что? Списали с корабля? С сигналом на работу?

– Сенсация: спас долгожительницу. На повороте. У столовой. Кинулся на бабку, как вратарь в дальний угол, и вытащил из-под самосвала. Невредимой!

– Это с одной-то рукой?

– Парень, видать, быстро соображает!

– Почему вы называете Кулич, а не Кулич?

– Он на этом настаивает. Мне всё равно, а ему большое удовольствие.

– А кто он?

– Он-то? Бывший пограничник.

Рушницкий не ложился. Я смотрел на него. Не ему в глаза, а на его тело, которое подпирали тощие ноги. Крепкие, как тросы. Скрученные из жил, сухожилий и самых необходимых мышц. Цепкие. Волевые. С сухими стопами и клавишами пальцев.

Не глаза, не лицо Рушницкого были зеркалом его души, а именно ноги.

Они беспощадны.

Такого опасно раздразнить.

– Николай Иванович. Не будем тушить свет?

– Давайте. Я тоже хотел поговорить.

– Николай Иванович. Давайте в духе разрядки. Давайте о себе. Вы инженер?

– Вот уже больше тридцати лет.

– Служба интересная? Работа инженера?

– Работа инженера? Я не знаю, что это такое,

– Опять парадоксы. Вы давайте по-простому, по– рабочему.

– Какие ещё парадоксы? Ни единого дня я не работал инженером.

– Позвольте, – смутился я. – Вы переквалифицировались?

– Нет.

– Опять эти ваши штучки-дрючки… Так кем же вы работаете?

– Инженером.

– М-да… Спокойной ночи, – повернулся я к нему спиной.

– Не заводитесь. Слушайте.

Я заинтересованно повернулся к нему снова.

– Больше тридцати лет я что-то достаю, выбиваю, нападаю, защищаюсь, заседаю, открываю и закрываю двери, иногда хлопаю ими, ругаюсь, «расшиваю», мне приказывают, я приказываю, разговариваю, кричу, и всё по телефону, подписываю, выписываю… Это работа инженера? Вы понимаете, что это нелепо? Ну так, как, скажем… ходить в баню в цилиндре. Это – жизнь инженера? Значит, я проживаю нелепую жизнь! А ведь я должен был бы быть мозгом, так сказать, техническим «гением» на своём участке…

– Вы – как все.

– Как все… Нивелировка? Да, это беда нашего века.

– А может быть, благо? Когда президент и рабочий одеты одинаково, это лучше, чем дворцы помещикам и хижины крестьянам.

– Крепостные, строившие церкви и дворцы, работали не на помещиков, а на русскую культуру, – без запальчивости заметил Николай Иванович. – И я, если хотите, за усреднение, но на каком уровне?

– Николай Иванович. Не усложняйте. Давайте без философии.

– А! Вы все боитесь сложности. Философия… «А почему нет?» – как говорят каракалпаки. Философия… Вы зеваете от невежества. И я не лучше вас. Я пробовал читать. Серьёзные книги. Набирал полную грудь воздуха и читал первую фразу. Казалось, понимал и радовался за себя. В следующих строчках вроде бы и был смысл, но он куда-то ускользал, играл со мной в прятки. Появлялись новые тёмные слова, за которыми я что-то видел и не видел. Они связывались, развязывались, перемешивались, образовывали цепочки, вроде полимерных, и я закрывал книгу.

– Кто в этом виноват?

– Сами философы. Они не могут. Не могут изложить предмета.

Мы помолчали. Николай Иванович откинул тюфяк и проверил укладку брюк на несминаемость.

Потом снова сел. Что-то волновало его – это было видно.

– А женщина? Вот вопрос вопросов. Женщина в жизни мужчины? Как вы относитесь к ней? – бросил он новую «кость» нашему разговору.

Мышцы ног Рушницкого напряглись, глаза ждали в жёстком прищуре.

Я думал.

– Женщина, женщины – это очень общо, Николай Иванович.

Я собрался с мыслями, чтоб привести в некоторый порядок свои взгляды по вопросу «вопроса вопросов».

– Их четыре класса, женщин. Да, четыре. Во-первых, женщины-трудяги. Это те, кто стучит на машинке, составляет сводки, думает, что самостоятельно ведёт НИР. Второй класс – мать, сестра, жена, словом, та женщина, которая принесёт тебе передачу в больницу. Следующий класс – грешница; если вы ею обладаете, то она называется любовницей. Наконец, женщина-умница. Про неё говорят: «Она меня понимает». Ей можно прочесть смачную строчку. Она оценит твоё остроумие, поддержит в тебе веру в себя.

(Мне понравилось всё, что я сказал.)

– А если женщина соединяет в себе всё это? – жадно спросил Рушницкий.

– Думать так… Впрочем, по закону больших чисел, – я потянулся к столику за ножницами, – это очень редко может случаться. Тогда счастье – несчастье. Стрельба, вскрытие вен, прочие аксессуары этой невысокой трагедии. То есть – глотание таблеток, выбегание на мороз без кашне к телефонной будке и так далее.

(Господи! Как всё просто и ясно.)

– А если эта женщина Маша?! – ударил вопросом Рушницкий. – Вы, маэстро, наивно полагаете, что провели всех! Ваша конспирация шита белыми нитками!..

В дверь постучали.

– Григория Александровича можно? – спросил голос Голтяева.

– Его нет дома! – с грубой интонацией крикнул Рушницкий.

– Передайте, пожалуйста, Григорию Александровичу, что мы, Голтяевы, его сослуживцы, завтра рано утром уезжаем домой. Вера Андреевна нездорова… Но провожать не надо! Она просила не провожать…

– Передам! – снова грубо крикнул Николай Иванович, не вставая.

Мы притихли. Постояв у двери, было слышно, что Семён зашагал прочь.

Рушницкий грозно молчал.

– Так как же с Машей?

– Вы о расконспирации? Пусть так, Николай Иванович. Ну а вам-то что?

– Как это что?! – почти ужаснулся он. – Я… её… у меня…

Вот оно что! Получалось чертовски неудобно.

Внезапно Рушницкий резко соскочил с кровати и двумя поворотами ключа решительно запер дверь. Я отбросил одеяло и сел – так удобнее в случае самообороны.

Рушницкий тоже сел на свою кровать напротив и молча, совершенно непонятно смотрел на меня в упор.

– Хотите, я всё скажу о вас?

– Давайте, – почему-то согласился я.

– Вы воображаете, что вы – индивидуальность. Всё это только от вашего самодовольства. Вы совсем не так сложны, как думаете. А вам хочется быть таким, ух-х как хочется! Это модно и вообще здорово казаться вороной, хоть с одним, но белым пёрышком: быть целиком белой вороной вы, конечно, не можете да и побаиваетесь жить раскованно, искренне. Но вы подражаете. Своему герою. Ведёте роль. Нет, не в шекспировском смысле: «Весь мир – театр!» В вас нет и не может быть горечи сознания этого. Вы просто не в состоянии подняться до каких– либо высот. Вы просто подражаете своему герою. И это не литературный герой. Это некий собирательный тип, который помаленьку складывался и вырастал в вашем небольшом по размеру мозгу. Героя вам дала сама жизнь, и своему герою вы следуете подсознательно…

Злой человек, конечно, умнее. Но по какому праву он стегает меня кнутом? Со свистом.

– Ваш герой ездит в метро, – продолжал Рушницкий, – читает по диагонали газеты, носит дефицитную куртку, не скандалит в очередях, служит. Послушен.

– Свои сто сорок получая, любил поспать он после чая.

– Можно продолжать? – Рушницкий снисходительно пожевал губами.

– Валяйте.

– Ваш герой отличается от всех тем, что он не герой. Впрочем, что я говорю! Как серую мышь можно выделить среди других серых мышей? В том-то и дело, что он не отличается. Он как все. Как все. Нет, это просто замечательно. Аномалия! Флуктуация, выброс убогого разума!!

Рушницкий ликовал. Наверное, его услаждала убогость моего разума.

– Ваш герой во всех критических ситуациях делает шаг в тень. А если к нему обращены чьи-то глаза с надеждой или гневом, он спешит сказать: «Я не герой». Он обожает быть не героем. Это и скромно и умно и где-то симпатично: ваш кумир вежливо уступает дорогу жаждущим подвига. Вы безошибочно, как бы это сказать… рефлексивно угадываете, что такое хорошо и что такое плохо. В ваших представлениях, конечно. Вы, как крыса, лезете не на острый гвоздь, а на сало. Вас выдрессировали, и вы, как экспериментальная свинья, испражняетесь по звонку…

– Вы зарвались! Прекратите, или…

– Что «или»? Дадите мне по морде? Вам надо, как тихому ребёнку, давать полтинник, чтоб вы разбили окно. Здорово смандражировали, когда я запер дверь?

Это был вызов, провокация, на которую ни в коем случае нельзя было поддаваться.

– Ваше просперити – это рост, отстукиваемый в приказах, – с гневом продолжал Рушницкий. – Вы вцепились как клещ в своё служебное кресло. И мечты-то у вас пошлые! В вашем ранце нет маршальского жезла: вы его выбросили на чердак – без больших претензий вам легче. А как вы оцениваете людей? Так, как оценивают их другие. У вас прочная вера в то, что старший научный сотрудник умнее младшего.

– Премного благодарен, – не выдержал я.

– Конечно, тут и желание быть в ногу с веком, быть интеллектуалом, – слушая только себя, продолжал Рушницкий. – Стремление подражать рыцарям удачи – иконы, камины, издания по искусству, вернисажи, фантастика. Где, где за всем этим высокие помыслы, духовность?

Рушницкий, видимо, устал от обличений, гневные филиппики потеряли напор.

Я лёг и слушал его, вздрагивая не столько от ударов критического бича, сколько от наплывающего волнами сна.

– Какие помыслы?… – словно бы удаляясь и слабея, говорил голос Рушницкого. – Вы рационалист и эмпирик. Вам подавай синицу в руки и чтоб в соответствии с агротехникой оборвать усы в сентябре на своей клубнике…

«Надо напомнить Зинаиде. Письмом…» – возникло и растворилось в моём сознании.

– Вы суетитесь, но… тлеете на службе. Вы плывёте по течению… – донеслось откуда-то из дальней дали, может быть, из Австралии, куда уносила меня тёплая вода…

… На меня навалился голый, чёрный человек. Как больно он трясёт моё плечо! У меня нет сил сопротивляться… Это кошмар. Надо, надо немедленно проснуться! Спасение только в этом… Нет мочи поднять чугунные веки, а надо… надо… Жёлтый свет ударил в глаза. Не сразу, но понял: меня толкает в плечо Рушницкий.

– Я вам не дам спать! Не дам! Вы циник! Вы понимаете, что вы циник?

– А вы псих! – вскочил я. – Что лучше?!

– Пошляк… Самодовольный пошляк! – не слушал меня Рушницкий. – С самодовольством, видите ли, знатока, эксперта, он разместил женщин по классам, как на пароходе… А где место Ей, женщине-видению?!.

«На пароходной трубе. Вместе с тобой, параноик!» – злобно подумал я.

– И она достанется ему! Победит пошлость… Я бы для неё… жил.

С этим надо кончать, чёрт побери.

– Николай Иванович. Завтра у меня с Машей свидание. В пять вечера у газетного киоска. Где хозяйкой Белла Григорьевна. Помните?

Мой обличитель послушно кивнул.

– Мы договорились не ходить на представление. Я пойду. Мне это интересно. Вместо меня к Маше придёте вы.

– … Могу я сказать… э-э… что вы меня уполномочили на это?

– Говорите что хотите. А теперь спать, спать, спа-а… – и я снова окунулся в тёплый поток, уносивший меня в сладкую Австралию, туда, где не было Рушницкого.

17

Публика начинала собираться.

Я оглядел зал. Ни Маши, ни Рушницкого не было. И странное дело, если не считать нашего милого доктора Реганы Мелконовны, никого из местных здесь тоже не было.

Может быть, все они уехали «отмечаться за холодильник ЗИЛ»?

Я вышел.

В радиусе ста шагов я прочесал парк. Ни Маши, ни Рушницкого не было.

Так долго?

Неужели?!.

Нет, это исключается.

Неожиданно я натолкнулся на щегольской спортивный автомобиль, стоявший в укромном месте за кустами. Бросалось в глаза, что иномарка прошла безвкусную реставрацию: отхромировано всё, что можно и нельзя было хромировать; авто выглядело немножечко самоваром. Аляповато и ярко, «по-цыгански», был раскрашен кузов.

– Каррешь! У-у-у…

Я обернулся и увидел Амата. Выпуклые, влажные глаза мальчика не замечали меня. Он весь, и телом, и взором, был повёрнут к машине.

Я отступил, оставил их наедине – мальчика и машину – и опять направился к клубу. Туда тянулись туристы. Гасбичадзе, говорили у нас, – это интересно. Значит, они придут сюда.

18

После концерта я вышел первым.

Со скамейки, замаскированной зеленью, как из укрытия, я пронаблюдал за выходящей и уходящей публикой. Маши и Рушницкого не было.

Вот ушла и библиотекарша. Клуб закрыли изнутри. Надо было идти спать, но там в доме был Рушницкий. А мне хотелось прежде встретиться с Машей.

Пустую площадку перед клубом освещала ненужно яркая лампа на фонарном столбе. Дверь клуба отворилась, и из неё вышла Белла Григорьевна. Она быстро спустилась со ступенек высокого крыльца. В проёме двери показался Гасбичадзе.

– Белла! – в смысле «Вернись!» – крикнул он.

– Зачем я нужна каждому вам? – недвусмысленно и где-то остро поставила вопрос Белла Григорьевна.

– Белла? – вопросом на вопрос ответил певец.

– Это очень главное, – подчеркнула Велла.

– Белла! – «Вот. Посмотри мне в душу!» – распахнулся Гасбичадзе.

– Я не интересуюсь, – отвела она попытку установить отношения предельной близости.

– Белла, – призвал уже не к чувству, а к рассудку влюблённый.

– Чем вы занимаетесь? Я с вами спрашиваю! – с нотой обличения воскликнула киоскёрша.

– Белла?! – «Ну разве вы не знаете?» – слышалось теперь.

– Честная киоскёрша и автомобильный махинатор. Вы себе думаете?! – предложила учесть социальное неравенство разумная женщина.

– Бе-елла, – с подтекстом «Я готов примириться с вашей честностью», произнёс несчастный бизнесмен.

– Каждому вам я на плохое не рекомендую, – очень строго сказала Белла Григорьевна.

– Белла! – как бы предупредил её Гасбичадзе от необдуманного шага.

– Да, и ещё вам раз – да! – с оттенком «нет» отрезала Белла. Она повернулась к Гасбичадзе спиной, и её каблучки застучали по асфальтированной площадке.

– Белла!! – надрывно воскликнул представитель местных деловых кругов и бросился за ней.

Здесь произошло неожиданное.

На ярко освещённую площадку ворвалась хромированная торпеда. Завизжали тормоза, машина на мгновение замерла, осев на заднюю ось, затем дала задний ход, повернула на широкую аллею. Словно пьяная, она моталась из стороны в сторону. Качались, удаляясь, рубиновые огни.

– Белла-а!! – опомнившись, взревел Гасбичадзе и рванулся вслед за похитителем.

– Амат! Моё горе. Вернись! – спотыкаясь на высоких каблуках, бежала Белла Григорьевна. Впрочем, она вскоре остановилась, схватившись за сердце. – Люди, это я его вскормила! – словно бы обращаясь к народу на площади, вскричала киоскёрша. – Я пригрела этого змею, этого угонщика! Ама-ат!! – снова побежала она.

Фырканье мотора, крики погони, скрежет переключаемых передач постепенно пропадали вдали, а потом и совсем растворились в глубине парка.

Погасла яркая лампа у клуба. В свете немногочисленных ртутных светильников парк напоминал балетную декорацию. Кусты раздвинулись, и кто-то сел на другом конце скамейки. Кто-то долго и безуспешно чиркал спичкой. Наконец вспыхнул свет в дрожащих ладонях и осветил лицо закурившего Рушницкого.

– Это вы? – удивился я.

Рушницкий поднёс спичку к моему лицу и, опознав меня, ничего не ответил.

– Как… ваше предприятие?

Рушницкий молчал. Дрожал только красный светлячок его сигареты.

По аллее стремительно, по-мужски, шла на нас женщина. Что-то очень важное, как приговор, она должна была принести сейчас, немедленно, кому-то из нас.

Мы вышли из укрытия.

– Она вернулась, – потрясённо произнёс Рушницкий.

Странное было у него лицо. Оно одновременно выражало страдание и озарялось счастьем. Неожиданно он сделал несколько робких шагов в сторону аллеи и остановился. Его спина стала снова судорожно наклоняться, затем, вместе с правой ногой, оказалась в горизонтали. Балансируя руками в ласточке, Николай Иванович наконец подломил ногу-подпорку и оказался на коленях.

Плачущее лицо Рушницкого, всё его тело и дух его были обращены к Маше.

Не замечая Николая Ивановича, Маша вплотную подошла ко мне. Её глаза чернели ненавистью на незнакомом теперь лице, казавшемся гипсовым в зелёном свете фонарей.

– Вы меня пробовали переуступить?… Я презираю вас… Я бы ударила вас… но вы весь…

Она спрятала руки за спину. Так вот, с руками за спиной, нескладная и обвисшая, она уходила во тьму неосвещённой аллеи.

Когда женщина теряет так женственность – это последнее дело.

Я был парализован этим разрядом ненависти и тупо смотрел в сторону удаляющейся Маши. Кончиками пальцев я вытирал машинально с лица какие-то тёплые брызги. Что-то очень назойливое мешало мне. Я не понимал – что? – но как в кошмаре не мог избавиться от цепкой помехи. Какое-то крупное жёлтое лицо металось передо мной в яростном молчании. Наконец, словно в телевизоре, включился звук, страшная жёлтая маска крикнула мне:

– Негодяй! Я сейчас уничтожу тебя, мерзавец!

Сознание возвратилось ко мне. Это был Рушницкий.

Он сделал шаг назад и, оглядев меня, нанёс мне удар

в пах ногой. Я инстинктивно отстранился, и, завёрнутый собственной ногой, Николай Иванович свалился. Беспомощно, как таракан в раковине, Рушницкий сучил ногами, вращаясь на месте. Наконец он встал на колено и по своей системе дискретных движений поднялся во весь рост. Словно боксёр, вышедший из нокдауна, он бросился на меня с кулаками. Сумасшедшее лицо его было так близко, что я, как через лупу, видел крупные поры на его сером от ненависти носу. Дикие, потемневшие глаза Рушницкого выражали одну лишь жажду уничтожения. Однако я вяло отстранял его руки, и эта малоэффективная, казалось бы, защита обеспечивала надёжную самооборону.

Вдруг в лице работающего Рушницкого произошла странная перемена. Он стал сосредоточенно жевать губами, как живой, задвигался кончик его носа, в его глазах появилась растерянность.

– Рушницкий! Вы проглотили челюсть?! – крикнул я в испуге.

– Она ждёшь, – невнятно, словно громкоговоритель на вокзале, косноязычно ответил Рушницкий, показав в разжатом кулаке вставные зубы. И как бы дав мне понять, что перемирие закончено, замахнулся этой рукой для удара.

Я толкнул его в грудь, и Рушницкий плюхнулся на скамейку.

Некоторое время он тяжело дышал, а затем откинулся на спинку скамейки, и лицо его с закрытыми глазами приняло отчётливо синее выражение.

– Николай Иванович, вы живы?!

Ответа не было. Я наклонился, пытаясь рассмотреть его лицо. Ни дыхания, ни пульсирующей жилки…

– Подите к чёрту, – чётко, с хорошей дикцией вдруг ответил Рушницкий; казалось, что он видел меня через опущенные веки. (Я понял, что Николай Иванович успел уже вставить себе челюсть.)

– Уходите, – раздельно добавил он.

«Как можно теперь спать, разговаривать, даже дышать одним воздухом с ним, здесь, в этой комнате?» – спрашивал я себя, открывая дверь и поднимая упавшую записку. При прикосновении к бумажке тело моё непроизвольно сжалось, и всё похолодело внутри.

«Это – Маша…»

Простой кусочек бумаги с какими-то знаками может заставить человека смеяться, плакать, может возродить его или принести ему смерть. Это – чудо. Этому надо удивляться.

– Конец или?… – бормотал я, не решаясь заглянуть в будущее, в судьбу.

Щёлкнул выключатель, развёрнута записка – всё это делал словно бы кто-то другой.

Я впился в строки.

Печатный ряд без знаков препинания:

«…григорию александровичу мезенину телеграфь куда девал письмо главка опытном заводе чёрт тебя дери за твой счёт целую бернер».

Моё тело вышло из дома и проволочило ноги до ближайшей скамейки.

Я знал Машу. Возврата к ней нет.

Я сидел закостенев, долго ли – не знаю. Туман, свежесть позднего вечера возвращали, однако, меня к нормальному восприятию происшедшего.

Чем-то всё это должно же было кончиться!

Пусть не так, но…

Что говорить, получилось всё скверно и глупо. Жаль, что рушились чьи-то чужие иллюзии. Но я не программировал такого нелепого развития событий. Как говорят – «судьбе было угодно». Да я и не думал менять свой семейный уклад.

Умна ли Маша?…

В руках хрустнула телеграмма.

Работает ли ночью здесь телеграф?

Была, по-видимому, уже глубокая ночь.

Задумавшись, я сидел на лавочке, подняв воротник и уставившись на гигантскую клумбу с разросшимися каннами.

Вдруг я почувствовал, что не один: со мной на скамейке сидели два парня.

«… У парке ночью двое ходют. Враз убивають», – мелькнули в подавленном мозгу слова Лукерьи.

– Сторожем? – спросил меня парень слева.

Я не отвечал, потому что губы мои одеревенели, как это бывает после укола дантиста.

– Сиди, мужик, спокойно. Замри.

Я замер.

– Мы тут цветочков нарвём. Не возражаешь?

Цветочков?!. Уф-ф…

– Меня это не касается, – обрёл я дар речи.

Парни зашли в клумбу, как кабаны в кукурузу. С треском ломались стебли-стволы могучих канн. Они вышли со снопами мясистых цветов и рысцой побежали в черноту парка.

Домой.

Хочу домой!

К Зинаиде…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю