355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ростислав Соломко » Жизнь? Нормальная » Текст книги (страница 2)
Жизнь? Нормальная
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 06:22

Текст книги "Жизнь? Нормальная"


Автор книги: Ростислав Соломко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 4 страниц)

6

Конец июля. Ливни сбили листву, и лето на скверах выглядит сентябрём.

«Сентябрь» у нас с Верой словно бы код военной операции.

Мы на время отчуждены, законспирированы, хотя сейчас идём с ней вместе по асфальтированному въезду во двор нового корпуса клиники.

Болен Пётр Савельевич, отчим Веры, бывший замдиректора нашего СКБ, ныне пенсионер.

Старик не в ладах с зятем, и поэтому с нами нет Семёна Васильевича.

А я сегодня представитель месткома. У профказначея мною получены профсоюзные дивиденды и послушно превращены в болгарский виноград и венгерские яблоки, арабские апельсины и бананы маленькой развивающейся республики с именем, похожим на название джаза.

Больничный корпус весь из прямых линий стекла и плоских панелей.

– А что это за сверхкастрюля, забитая наполовину в землю?

Конференц-зал. Он же концертный. Здесь играют Шопена и Скрябина второстепенные лауреаты.

– В такой больнице, я думаю, няньки не вымогают рубль за смену простыни. Как тебе удалось поместить сюда старика?

– Бульон придётся подогреть, – пощупала Вера бутылочку в сумке.

Пластиковый коридор. Белая палата-одиночка; я понимаю: этот комфорт – для безнадёжных.

В постели лежит человек с запавшими закрытыми глазами.

Так вот он теперь каков, наш «блюститель порядка», правая рука Главного по части внутренних дел!

– Ме… мер… завца нет?

(Мерзавец – это Семён Васильевич.)

– Это Гриша, папа, – говорит Вера в ухо Петру Савельевичу.

– Григорий…

Силы оставляют Петра Савельевича.

Я кладу на столик пакет от месткома и администрации СКБ и молча выхожу в коридор.

Мы вышли из больницы поздно.

Не по-июльски сырой и холодный ветер прижал Веру ко мне.

Где-то за нами яростно сияли стеклянные стены больницы.

О чём тогда думала Вера?

Я думал о том, что мне соврать Зинаиде, явившись домой за полночь.

Надо рассказать всё о Петре Савельевиче и ни слова о том, как мы с Верой, слившись, шли в темноте, как она припала ко мне, как нам захотелось – неодолимо, неотвратимо стать предельно близкими, и как Вера потом отстранила меня и сказала сухо:

– В сентябре…

7

– … Я встретил её через семь лет, – начал Рушницкий.

На парковой дорожке появился мяч. Словно кукольная, над забором возникла голова парня.

– Папаша, подай.

Рушницкий неметко вернул мяч.

– Подай. Уверен, что мир – для него. Папаша! А впрочем, я для него действительно папаша, – удивился Рушницкий; – Дед. Если б теперь созревали и плодились так же быстро, как сто лет назад.

Он стряхнул песчинки со своих чесучовых брюк.

– А вы бросьте строить из меня шута, – вдруг ощерился Рушницкий.

– ?

– Да, шута. Я знаю теорию волейбола и знаю, как надо принимать мяч. Но это, как вы заметили, у меня не получается. Больше такта. Ведь вы тоже годитесь мне в сыновья. И я, наконец, начальник лаборатории, – признался он.

И вздохнул:

– В прошлый раз больше всех надо мною смеялась Она…

Я дал себе зарок не паясничать, изображая спортивного комментатора на площадке турбазы. Мы сели на лавочку.

– Так что же было через семь лет? – спросил я Рушницкого. – Николай Иванович, ведь вы… холостяк?

– И старый.

– Почему?

Рушницкий повернул ко мне своё лицо закоренелого преферансиста и, как-то по частям, стал разглядывать моё.

– Вам зубы показать?

– Я думаю – можно ли с вами быть откровенным. Можно быть откровенным в двух случаях: с проверенным другом и со случайным встречным.

Случайным встречным был я. Быть случайным встречным, в этом, если разобраться, нет ничего обидного, но я почувствовал себя почему-то задетым.

– Ближе к делу, – произнёс я таким тоном, чтоб стало непонятно, обижен я или нет.

– Это не простой вопрос. Чтоб на него ответить, нужно вспомнить всю свою жизнь. Я не буду этого делать, – сказал Рушницкий, заметив мой испуг. – К женщине, прежде чем она станет вашей женой, нужно предъявить немало требований, как к машине. Многое, очень многое нужно взвесить.

– Что же именно?

Ответа не последовало.

Я посмотрел на Рушницкого. Он сидел без каких– либо признаков жизни с закрытыми глазами.

Я уже видел его таким.

Рушницкий был самым старым в нашей туристической группе. И его поместили не в палатке, а в доме, в комнате на двоих. Своим соседом он избрал почему-то меня.

В общем-то Рушницкий был прекрасным компаньоном. Даже не храпел; он «пфукал». Когда он переставал пфукать, я просыпался, как пассажир на остановке. Было страшно, потому что становилось тихо. Не зажигая света, я видел такое же болезненно-бледное лицо.

– Николай Иванович, вам плохо?

– Мне никогда не было хорошо, – совершенно без юмора отвечал Рушницкий.

– Так какие же технические требования нужно предъявлять к своей будущей жене? – повторил я вопрос.

Рушницкий поморщился.

– Не надо называть мой опыт техническими условиями на серийную жену.

– Но обо всём этом можно говорить только шутя.

– Нет, только серьёзно. – И неожиданно добавил: – Страшная вещь – идолопоклонство.

– Что значит идолопоклонство?

– Поклонение идолу.

– Николай Иванович! Ведь мы договорились – серьёзно.

– Идол многолик, – Рушницкий открыл глаза. – Первый респектабельный муж. Второй респектабельный муж. Он якобы беспомощный и неприспособленный, которого вашей жене по-человечески жаль. Или это оболтус пасынок, доставшийся вам от одного из этих респектабельных, – вдруг озлобился он. – Или нездоровая какая-нибудь идеология. Хобби, которое вы не переносите. Квартира, которую почему-то нужно менять. Довольно с вас примеров?

Рушницкий внезапно прервал себя и посмотрел на часы.

– Григорий Александрович, займите мне место. Мой талон на ужин…

– Вот этот, – помог я ему разобраться в куче серых бумажек с печатями.

8

Когда Рушницкий исчез за поворотом аллеи, я встал и не торопясь пошёл в сторону столовой.

Опиленные чуть ли не до стволов деревья напоминали исполинские кактусы. Пустая аллея выглядела почти мексиканской.

Навстречу мне шла женщина в розовом.

Сумочка в её руке висела, как фонарь.

Я встал на её пути.

– Извините, – почти столкнулась она со мной.

– Ничего. Мне кажется, что в руках у вас не сумочка, а Диогенов фонарь. Вы, наверное, разыскиваете умного человека, с которым можно поговорить.

– Может быть.

– Поздравляю вас. Вы его нашли.

– Я… сомневаюсь в этом. Умный человек не может быть самодовольным.

– Это напускное. От отчаяния.

– Так бывает с застенчивыми? – иронично заметила она. – Давайте я вам помогу.

– В чём?!

– Стать раскованным.

Я упускал инициативу.

Мы сели на лавочку.

– Начнём с того, что на этот раз успеха у вас не будет.

– Обескураживающее начало.

– Затем… (она немного подумала) попробуйте отнестись ко мне с уважением. Без обидной снисходительности, – добавила она.

– Попробую. Но ведь я не знаю вас!

– Браво. Вы начинаете думать. Ещё, правда, несмело. Давайте я опять помогу вам.

– Очень интересно.

– Вы не знаете меня. Вот именно поэтому вы и должны отнестись ко мне с уважением.

– Вы хотите сказать, что при нулевой информации предпосылок к уважению столько же, сколько и против? Пятьдесят на пятьдесят?

– Не совсем. Сейчас я узнаю – добрый вы или нет.

– Я добрый и выбираю вариант с уважением.

– Да вы умница!

– Я же сказал вам об этом с самого начала.

– Ой, – поморщилась она. – Вы опять испортили о себе впечатление.

Она на мгновение стала серьёзной.

– Давайте помолчим.

Оказывается, парк населён звуками. Репродуктор объявил исполнение вагнеровских «Валькирий». Засвистел симфонический ветер, властно зазвучали тромбоны.

– Как вы относитесь к Вагнеру?

Глазами она вновь попросила меня замолчать.

Когда отревел финал, сказала, чуть извиняясь:

– Я совсем не музыкальна. Когда я слушаю «Валькирий», я всё, наверное, воспринимаю неправильно. Я не знаю толком немецкой мифологии. Но я вижу!

– Что?

– Как бы вам объяснить… Подвижную картину, серую, как в кино. Массивные, грузовые кони – можно так сказать? – тяжело мчат монументальных всадниц, только что покинувших пьедесталы. Всполохи света вырывают из снежной мглы то рогатый шлем, то мощные бицепсы, то могучую грудь, полуприкрытую шкурой. Все целеустремлённо, подчинено року. На лице женщины, она ближе ко мне, окаменелая решимость. У неё лицо карательницы, такое же, как на памятниках…

– А что вы чувствуете?

– Что я чувствую? Это трудно сказать. Меня охватывает неясная тревога, вернее, я заражаюсь ею, потому что всё здесь пропитано страхом за что-то…

– Вы меня поразили! Совпадением. Я вижу и чувствую примерно то же самое, но я не смог бы рассказать это связно.

– Вы радуете меня. Не похвалой – искренностью, с которой вы это сказали. Вот так и надо!

Она с благодарностью взглянула на меня.

– Конечно, надо быть искренним. Толстой говорил, что и произведение искусства обязательно должно быть искренним, – чувствуя, что подлаживаюсь и фальшивлю, заметил я.

Надо быть… – с грустинкой повторила она. – Не надо быть. Когда человек здоров, он не чувствует своего тела. Искренность должна быть… искренней.

Осёл! В человека нельзя обращаться так быстро.

Мы помолчали.

– Меня зовут Григорий Александрович. А вас?

– Марья! Ма-ша! А ну, питаться. Живо, ножками! – из глубины неожиданно прогудело нежное контральто.

– Пошла ужинать. Ксения Ивановна у нас старшая по комнате, строгая. Боюсь, – улыбнулась Маша, вставая.

Через пятнадцать минут и я был в столовой. Маши, как я и рассчитал, уже не было.

– Сюда! – услышал я несколько панический призыв Рушницкого из очереди у раздачи. – Давайте талоны. Понадейся на вас!

Рушницкий работал, словно пассажир у железнодорожной кассы, пробиваясь к неласковой девушке с поварёшкой. На его лице было то лихорадочное возбуждение, которое можно наблюдать только у тотализатора.

Не доверяя мне, он ответственно пронёс на стол две тарелки гречневой каши с рыбой.

– Ну а теперь рассказывайте, пентюх, что там с вами стряслось.

Мне не хотелось рассказывать Рушницкому о встрече. Выручил «пентюх». Я молчал, давая понять Николаю Ивановичу, что он перешёл границы дозволенного.

– Я не смогу сегодня провести вечер с вами.

Рушницкий виновато ел кашу.

– Мне нужно встретить московскую знакомую, которая присоединится к нашей группе.

Этой правдой я смягчил вину Рушницкого.

– Чёрт с вами, – впал он сейчас же в свой обычный тон, тон неоспоримого лидера в нашем дуэте.

9

Встречающих на перроне было мало, и он просматривался на всю длину.

Если Веры не будет и сегодня, ей придётся догонять нас на маршруте.

Что её задерживает?

И кто «третий»?

Ладно, всё должно выясниться – я посмотрел на часы – через восемнадцать минут.

Рушницкий…

Я вдруг понял, что смеялся над Рушницким в эпизоде с кашей, рыбой и «пентюхом», И осудил себя.

Цивилизацию относят к эпохе. Но и современники находятся на разных ступенях цивилизации.

Как мы с Рушницким, например. Мир и картина бытия представлялись нами в общем-то согласно. В частностях мы сильно расходились. А споры опять сближали.

Упаси нас, господи, от тотального единомыслия!

Что же всё-таки, к невыгоде Рушницкого, нас различало?

Возраст.

Приспособляемость. Я мог общаться со всеми, Рушницкий – только с людьми своего круга.

И ещё одно обстоятельство ставило его в зависимое положение: у старика Рушницкого практически только со мной был «пропуск на двоих» в молодое женское общество.

Таким образом, лидером де-факто был я. Кажется, это понимал и лидер де-юре, Рушницкий.

… Меня ослепил ползущий свет прожектора на рельсах. Поезд подплывал к платформе. В дверях вагонов – парад проводниц. За ними – ищущие глаза пассажиров.

Может быть, среди них и Вера?

Застучали откидные ступеньки, коснулись асфальта первые чемоданы.

Веры пока нет.

– Вера, ты смотри – здесь Григорий! – услышал я сзади себя недоуменный голос Семёна Васильевича. – Гриша, ну молодец, что встретил. Носильщиков нет? Нормально. Вот наши чемоданы. Ну, дружище, как же тебе доверять оба – бляхи-то у тебя нет! А моя старуха разболелась. Есть там, на этой турбазе, что-нибудь вроде медика? Возьми вот тот, потяжелее. А я – этот и Веру Андреевну…

«Дождём беременные тучи, с громами, молнией! Со всей земли сгонитесь! Низвергнитесь на головы сидящих у сейфов за столом, путёвки нам бесстрастно выдающих по три и более в одно учрежденье, на срок один, в одно и то же место!!.» (Король Лир о профсоюзах.)

10

Семён стучался ко мне утром, и, посмотрев на моё лицо, понятливый Рушницкий очень естественно соврал: «Григория Александровича нет дома».

Заглотав за завтраком хек и макароны, я удачно выскочил из столовой, избежав встречи с супругами.

Я нашёл их в парке и наблюдал за ними с соседней аллеи.

Семён Васильевич старается выглядеть крупным руководителем на отдыхе. Но возраст его сиреневого костюма, линяло-розовой сорочки, сбитых дешёвых сандалет и того, как он тщательно смахивает пыль со скамейки для себя и для Веры, говорили об их добровольно-принудительном скопидомстве.

… С хроническим гастритом от консервов советские частные собственники садятся, наконец, за руль малолитражки. Худосочные и счастливые, гладят потной рукой холодный глянец рояля. Как латы, носят новый костюм…

Однако Вера – точно на похоронах.

Я вышел в парк только вечером.

– Что с вами, маэстро? – как можно более небрежно окликнул меня Рушницкий.

(Стоп! Не они ли вышли из правой аллеи?! Подсунуть им Рушницкого? Но того на мякине не проведёшь. Уф-ф… Не они.)

Я быстро пошёл в сторону домиков турбазы.

Рушницкий молча следовал рядом.

Я заглянул в единственное освещённое окно. Семён, в пижаме, читал «Огонёк». Вера лежала в кровати с закрытыми глазами, одеяло до подбородка…

«Сослуживцы…» – объяснил я Рушницкому тихо.

«Это ужасно», – сочувственно ответил он глазами.

На курортах древнего Урарту, на Руси при Калите, Грозном и других Иванах, в Баден-Бадене отдыхающие, известное дело, вечерами сидели на лавочках, позволяя гуляющим разглядывать себя, и наоборот. Мы с Рушницким поддерживали эту традицию сегодня на «пятачковой» аллее парка.

– Чистая девятка, – сказал Рушницкий, прикуривая из пригоршни-фонарика.

– Восемь, – ответил я ему, зевая.

– Пять.

– Согласен.

– Семь… э-э… с половиной.

– Николай Иванович. Без дробей.

– Чёрт с вами. Пусть будет семёрка.

Рушницкому нравилась игра. Судьи и знатоки, мы оценивали проходящих женщин по десятибалльной системе.

Мы имели время для обоснованных суждений. Местечко, где расположилась наша турбаза, было не слишком оживлённым.

– Она! – вдруг шёпотом воскликнул Рушницкий.

В чёрной перспективе аллеи обозначилось нечто розовое. И за ним голубое. Рушницкий стал поспешно «укреплять внутренний заём», то есть начёсывать остатки сивоватых волос с периферии к центру лысого темени.

Очень скоро розовое видение обрело облик Маши, а голубое – её неизвестной спутницы.

Их окликал спешащий за ними весёлый Кулич, взявший сейчас же дам под руки. Он был туристом из нашей группы, и больше о нём я ничего не знал.

– Мужики, за мной! – увидел нас Кулич.

– Пойдёмте, – просительно шепнул мне Рушницкий.

Мы чуть поклонились дамам.

Мне показалось, что в полутьме Маша меня не узнала.

Следуя за стремительным Куличем, мы оставили парк и вошли в настоящую ночь. Комья земли вывёртывали нам ноги. Где-то впереди клокотала речка.

Через кирпичи, балки, мешки с цементом, спотыкаясь в темноте кромешной, мы двигались к ярким щелям дощатой двери.

Кулич первым распахнул её и крикнул в ослепительный свет:

– Иван?

– Иван, – послушно и хрипло ответил кто-то.

– Наливай, Иван!

Мы просочились в странную комнату.

Вся её меблировка состояла из совершенно голой железной койки и ящика. В одной кепке на кровати сидел тучноватый гражданин, по-видимому Иван, со стаканом в руке. Застигнутый в обстановке глубокого интима, он был смущён и, как человек воспитанный, стал немедленно натягивать сапоги, забыв, однако, про всё остальное.

У ящика, в запущенной полуседой небритости, стоял босой хозяин. Одет он был в стиле «дикого Запада»: клетчатая ковбойка, потёртые джинсы. Как видно, на добровольных началах и по частной предпринимательности он выполнял в сторожке обязанности бармена.

Не теряя времени, «Иван» разлил мутную жидкость по серым стаканам. Оглядев собравшихся, первый стакан он протянул самому старшему из нас, Рушницкому, но неловко принятый липкий сосуд сейчас же выскользнул из рук Николая Ивановича. Все сделали движение в попытке поднять стакан, но Рушницкий остановил нас властным жестом руки. Как бы примериваясь, он начал судорожными рывками сгибаться в пояснице. Достигнув корпусом какого-то наперёд ему известного угла, Рушницкий сосредоточенно продолжал конвульсивный наклон, теперь уже одновременно поднимая кверху вытянутую ногу.

Маша не выдержала, подскочила и подняла стакан. Рушницкий натужно совершил свой обратный, галантный цикл и сконфуженно принял стакан с подобием улыбки на искажённом болью лице.

Отдав дань Бахусу (скорее, впрочем, «Ивану»), мы снова окунулись в мрак кавказской ночи.

Мы двинулись к дороге.

В нашем отступлении Маша опережала всех, ловко выбираясь в темноте из препятствий.

Я воровато шёл за ней следом.

– Да поддержите же меня, – подала она руку, балансируя на балке.

– Спасибо, – освободилась она, когда мы вышли на дорогу.

– Маша… Вы меня не узнали?

– Я узнала вас сразу.

– Григорий Александрович! Григорий Алекса-андро-вич!! – взывал из мрака и завалов Рушницкий.

– Маша. Можно мне… не отвечать?…

– Не отвечайте…

11

О, Тбилиси!

Я был в нём счастлив.

Парикмахеру всё равно, с бородавкой у меня нос или без.

Нос должен быть удобным.

Моим носом, как рукояткой коробки передач, управляют волосатые пальцы грузина парикмахера. Иногда мастер меняет рычаги и, заключив мою челюсть в волевую пригоршню, устанавливает мою голову в нужное ему положение.

Как из самосвала, мастер высыпает щебень слов на своего компаньона, работающего с другой головой. Я понимаю лишь отдельные грузинские слова: месхи, метревели, хурцилава, нодия, кипиани. Временами интеллигентный парикмахер изъясняется по-английски: офсайд, пенальти, инсайд, корнер.

– Два шестьдесят, – он мне говорит по-русски. Многовато, но я не сержусь, я выхожу и направляюсь к азиатским серным баням.

– Как Пушкина, – говорю я банщику.

Краток он, впитавший мудрость Востока:

– Червонец.

Банщик экзотически тощ и воскрешает наивные представления о голодающем индусе колониальных времён.

Шершавые ступни топчут мою спину.

Мои рёбра уже на пределе прочности.

Меня шпарят кипятком, леденят горной водой. Палач-банщик сдирает кожу скребницей, отбивает позвоночник костяшками пальцев.

А я, как полинезийский юноша, проходящий инициацию, не издаю при этом ни единого стона.

У банщика лицо репинского Грозного. Только губы его прильнули не к хладеющему лбу царевича, а к пузырю мыльной наволочки. Шаровидно раздувается пузырь, наливаются кровью глаза банщика – «садиста». Как заклятого врага он избивает меня воздушной подушкой.

А вот я уже Саваофом сижу в облаке белой пены.

Теперь банщик ласково гладит моё тело рукой в тряпичной варежке.

– Сказал – чистый. Ходи серный ванна.

Я иду в смрад, туда, где всего острее запах серы. В дымящейся каменной чаше варятся довольные грузины. Бассейнчик перенаселён; мы касаемся друг друга влажными, потными телами.

Серные бани – удовольствие для мужчин.

Ой ли?

При выходе я сталкиваюсь с нашими туристками.

Среди них распаренная Маша.

– Ой! – восклицает Маша; в её расчёты не входила встреча со мной в таком распаренном виде.

Я с удовольствием смотрю на неё.

Мы немного отстаём.

– У меня билеты в оперу.

– Что слушаем?

– «Гугенотов».

12

Наша группа у памятника Руставели.

Перед нами – строгий грузин. Один.

Это наш экс…курсовод? (Не люблю этого слова: слышится что-то курино-птицеводческое).

Мы молчим, и он молчит.

– Извините, вы наш гид?

– Экскурсовод.

Молчание.

Потом молчание с недоуменьем, потому что долгое.

– Вроде бы наши в сборе… Начнём?

– Вы начнём.

– ?

Гид показывает на меня:

– Пуст атайдет.

– ?

Мне:

– Па-апрашю.

Непонятно. Экскурсанты таращатся.

– Почему?… Почему он должен отойти? – кудахчет кто-то.

– Мэстный.

«Курам» весело:

– Да наш это, наш!

Гид молчит, попал впросак.

– Ну чего все вы ржёте? – спрашиваю Машу, подсаживая её в подошедший автобус. В дороге Маша передаёт мне из сумочки зеркало.

– Ты только посмотри на себя!

Что-о?!. Мне подбрили усы по-грузински!

Мне тоже становится весело!

Наш экскурсовод, кстати, оказался знающим гидом.

Он стоит сейчас под солнцем в святом месте Грузии, её Пантеоне. С хрипловатой патетикой ведает нам о славных своих земляках: о Давиде Гурамишвили, об Акакии Церетели, о Нине Чавчавадзе и русском поэте Грибоедове…

Мы снова в автобусе. В этой громыхающей развалюхе, где гида почти не слышно, радиотехника не работает.

Ух, как тряхануло!.. Вот тебе и ремонт дороги!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю