Текст книги "Сталинщина как духовный феномен"
Автор книги: Роман Редлих
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 14 страниц)
Одновременно употребление выражений прочитать или (сохрани, Боже!) огласить резолюцию или постановление становится контрреволюционным: оно означает, что данный гражданин не желает употреблять советские выражения, что он держится за тот по внешности нейтральный и аполитичный, но по существу враждебный советскому строю язык, на котором говорили люди времен господства буржуазии, что он не советский человек, что он не признает, что советская власть поступает прекрасно, заменяя слово прочитать или огласить собственным словечком зачитать, что он, может быть, несогласен и с самой резолюцией, что он, следовательно, сомневается в правильности генеральной линии партии и т. д. и т. д. Употребление новых советских речевых шаблонов, становится, таким образом, демонстрацией преданности советскому строю; неупотребление – демонстрацией враждебности.
Поставленный перед такого рода выбором советский человек вообще, а член ВКП(б) в особенности, даже если он обладает развитым чувством языка и хорошей культурой речи, не колеблясь, принимает навязываемые ему шаблоны. Не стоит и говорить об употреблении, например, таких шаблонов, как оформить или организовать, вытесняющих целые группы разнородных по семантике слов.
Определение глубины и силы влияния активной несвободы на русский язык – дело будущих ученых. Это влияние, повторяем, составляет только один из факторов еще совершенно неизученного развития русского языка под советской властью. Но основное направление и формы этого влияния совершенно ясны уже и сейчас: некоторое обогащение словаря терминами, означающими новые явления и отношения, по большей части вполне конкретного порядка, изгнание ряда понятий, почему-либо ненужных большевизму (соблазн, грех и др.), переосмысление слое, означающих идеалы и ценности и, наконец, постепенное вытеснение из языка синонимических выражений, ограничение его семантики, введение все более жестких словесных шаблонов, свидетельствующих только о преданности говорящего советскому строю, в пределе – полная ликвидация речевой свободы.
Сталинизм, совершенно согласно своей природе, нуждается не в живых мыслях и чувствах, а лишь в предписанных выражениях мнимых мыслей и мнимых чувств, предписанных партией, правительством и лично тов. Сталиным. Джордж Оруэлл («1984») со свойственным ему пророческим дарованием говорит об упрощенном, обедненном, стандартизированном языке тоталитаризма. Именно предельное окостенение речи, превращение ее в набор готовых формулировок – основное направление влияния сталинизма на развитие языка. И если бы тот же самый язык не употреблялся одновременно и для выражения эзотерических стремлений сталинизма, он, конечно, очень скоро выродился бы в совершенно пустое словоговорение, в изречение никому не нужных заклинаний.
Для условного выражения действительных велений сталинизма, однако, вовсе не нужен богатый и точный язык, здесь вполне достаточно того же небольшого количества стандартных формул, приобретающих лишь новое значение.
Чрезвычайную важность приобретают в этом аспекте уже не слова, а внешние обстоятельства, когда, кем, как, в каком контексте, кому, в присутствии кого и т. д. изрекается данная формула. Смысл сказанного может резко меняться в зависимости от всех этих условий. Собственно партийный язык в какой-то мере снова сближается с синкретическим праязыком, означавшим одним словом, иногда одним звуком целый ряд различных понятий.
Нападки на современный советский русский язык, указания на то, что он засорен инострэнными словами, изуродован сокращениями, обезображен вульгаризмами, может быть, и верны, но поверхностны. Обвинять сталинизм в том, что он засорил или изуродовал русский язык то же, что плакать по прекрасным волосам отрубленной головы. Сталинизм не уродует и не засоряет язык – он его губит.
Ибо язык есть прежде всего форма бытия человеческого духа. Дух же дышит свободой. Заставляя язык рабствовать, превращая его в средство для сокрытия или искажения действительных чувств и мыслей, сталинизм не просто опустошает язык, не просто обедняет его синонимию и уродует его семантику, но убивает самую речевую субстанцию, подменяет язык заклинаниеобразными лексическими и фразеологическими шаблонами, речевым оформлением фикций.
Советский человек призывается к большевистской бдительности, к умению давать решительный отпор всяческим искривлениям, вражеским и вредительским выпадам или вылазкам. Он должен уметь выявить и разоблачить замаскировавшихся врагов народа, срывщиков социалистического труда. Он по-стахановски включается в ряды борцов за выполнение плана, мобилизует все силы или резервы на преодоление трудностей, ликвидацию узких мест и прорывов, изживание недостатков. Он внедряет ударные, скоростные методы в процесс производства, повышает производительность труда. Встречает с одушевлением или энтузиазмом постановления или решения партии и правительства. Добивается высоких показателей, рекордного перевыполнения плана, возможного только на основе мудрого руководства… и т. д. и т. д.
В пределе сталинизм нуждается вовсе не в языке, а в ясно очерченной системе речевых шаблонов. Шаблонизация языка, как средство шаблонизации мыслей и чувств, есть одно из характернейших проявлений сталинской редакции активной несвободы. Шаблонизация эта утверждается сверху вниз. Шаблоны создаются в Кремле и затем «спускаются на низы». Достаточно просмотреть советскую печать – центральные газеты, областные, районные, стенные – и процесс утверждения шаблона станет ясен.
Неудачное словотворчество, там, где оно не имеет политического, или, что в области языка практически одно и то же, фикционалистического значения, до сих пор с успехом выбрасывается из языка – на и лучшее доказательство тому, что русский язык еще жив и способен к сопротивлению. Такие перлы, как, скажем, загсироваться (расписаться в ЗАГСе), молнировать (послать телеграмму-молнию), бесхозный скот, жидкотекучий состав, крысонепроницаемость зданий не остаются в языке, так как не поддерживаются трафаретным императивом. А вот: актуальный, конкретно, конста(н)тировать, нагрузка, направление (канцелярская бумажка), разворот, чистка, увязка, учеба – все это укрепилось и повторяется с исключительной настойчивостью, совершенно вытесняя равноценные, но не шаблонизированные выражения.
Слово активный, например, именно потому, что оно имеет советский оттенок, вытесняет из языка не имеющие этого оттенка слова: деятельный, энергичный, предприимчивый, любознательный и т. д.
Вследствие назойливости и частоты употребления, эти фаворизируемые шаблоны постепенно теряют семантическую полноту и очерченность, стираются, как ходячая монета, и их выразительность стремится к нулю.
Язык не просто опустошается, он умирает. Слова – понятия, превращаются в слова-сигналы, слова-заклинания и слова-фальшивки. В семантической структуре созданных или (что чаще) переосмысленных слов появляется совершенно новая функция, отсутствующая в словах небольшевистских. Назовем эту функцию фикционалистической. Сталинизация языка не есть его засорение или уродование – оно есть его фикционализация. Сталинизм не просто портит русский язык, он мертвит его, превращая живые слова в бездушные обозначения, в безжизненные фальшивки. Сочувствующий, непартийный большевик, ударничество, вредительство, враг народа и т. д. и т. д. – легион условных обозначений, легион фикций, легион заведомо фальшивых понятий. За ними идут целые словосочетания, фразеологические обороты, тоже условного содержания. Тоже фальшивки, но не вполне мертвецы, потому что еще ничего, пожалуй, когда советский гражданин становится на трудовую вахту или включается в ряды борцов за выполнение плана, пожалуй, еще ничего, пока он мобилизует силы или резервы на преодоление трудностей, на ликвидацию узких мест и прорывов, изживание недостатков, пока он внедряет новаторские и скоростные методы, повышает производительность и обеспечивает выполнение государственного или партийного задания. Страшнее, когда его призывают к большевистской бдительности, к уменью давать решительный отпор всяческим искривлениям, вражеским и вредительским выпадам или вылазкам, страшнее, если он должен уметь выявить и разоблачить замаскировавшихся врагов нашего советского стpoя, наймитов империалистических разведок. И страшно, когда он взволнованно или с энтузиазмом встречает мудрые или исторические решения, с негодованием или возмущением или гневно протестует против реакционных происков, с воодушевлением становится в ряды борцов за мир, включается в движение патриотов или честных (простых) людей всего мира, укрепляет подлинную демократию, доблестно выступает в защиту свободы, прогресса, права, гуманности, героически жертвует собой во имя человечества, свободы, Родины.
Страшно, когда прогрессивными или передовыми именуются только взгляды, на данном этапе одобренные партией, правительством и лично тов. И. В. Сталиным, когда слово предательство или измена может употребляться только для обозначения ухода от коммунизма и никогда не наоборот, страшно, когда общественным мнением именуются нужные власти фикции, демократией – активная несвобода советских выборов, а добровольностью или свободой – готовность с лицемерным восторгом принять на себя дополнительные нагрузки, не ожидая приемов принудительного воздействия. Страшно, когда высокое и святое используется для вымогательства, когда слово не раскрывает, а прикрывает смысл…
Из высоких и светлых слов, означающих идеалы и ценности, сталинизм вынимает их душу и надевает их оболочку, как маску, прикрывающую часто вполне противоположный смысл. И неудивительно, что слова «добровольно» и «светлое будущее» советский человек нередко употребляет в насмешку. А о смысле прекрасных слов «добрая воля» никому и в голову не приходит задуматься.
Для некоторых процесс ограбления речи исчерпан. Для некоторых за ограблением слов последовало ограбление души. Можно встретить этих ограбленных в партийных кабинетах, можно видеть их составляющими доклады, можно видеть их пишущими статьи для «Правды» и «Коммуниста», можно читать сфабрикованные ими стихи, повести и романы, можно слышать их голоса с трибун конференций и съездов, с театральных подмостков и в радиопередачах. Из уст какого-нибудь парторга, говорящего, скажем, о подписке на заем очередной пятилетки, слов а-фальшивки мертвящим дождем сыплются на головы слушателей. Наиболее характерно здесь то, что докладчик сам совершенно не верит тому, что говорит. И знает, что слушатели это знают и сами не верят ему. И все же он, этот докладчик, смакует себе мертвые слова и торжествует. И думает при этом примерно следующее: «Знаю, мол, что вы мне не верите и понимаете, что я пустяки говорю. Но мне нужно от вас то-то и то-то и, видите: я отлично достигаю цели. Попробуйте-ка возразить, не согласиться, выразить сомнение, ну-ка!»
Фикция, выраженная на вполне соответствующем ей офикционализированном языке, становится сигналом к определенному поведению, своего рода раздражителем, вызывающим не понимание, а условный рефлекс.
Еще раз: если бы не эзотерический, тайный смысл, скрытый за внешней фальшивкой, советский язык очень скоро превратился бы в совершенно пустое слово говорение и вся речь нашего докладчика могла бы быть заменена краткой формулой: «Даешь 10 % заработка государству!» Советский язык нужен, однако, еще и потому, что на этом языке люди вынуждены договариваться также о деле, отнюдь не фиктивном и нередко вполне антигосударственном.
Настоящих знатоков большевистского языка, настоящих мастеров в его употреблении нужно искать поэтому не столько на митингах и в редакциях газет, сколько в кабинетах партийных работников. Ибо там люди не агитируют и не митингуют, а договариваются о серьезных и очень серьезных вещах при помощи именно стандартных, подчеркнуто грубоватых фраз (единственно оставшийся пролетаризм!), наполненных внешне очень выразительными и в то же время ничего не говорящими речевыми шаблонами, вроде: спустить на низы, взять на буксup, обеспечить условия, бдительно следить и т. п. Договоренность здесь всегда имеет две стороны: внешнюю, трескуче-официальную, в которой ни с чем не соразмерные похвалы и лесть перемежаются с безобразнейшими нападками, нередко совершенно клеветническими, и внутреннюю, касающуюся существа дела. В этом внутреннем взаимопонимании партработники проявляют изумительную изощренность, верную оценку своего положения и своей деятельности, уменье понять друг Друга с незначительного намека, и даже безо всякого намека, и цинизм ни с чем не сравнимый. Их разговоры между собой, даже за рюмкой водки, ведутся так, что неискушенный в местных делах и взаимоотношениях наблюдатель непременно должен посчитать их за идейнейших и жертвеннейших коммунистов, в то время как самим им совершенно ясно – хоть ни один из них не мог бы доказать этого ни одним произнесенным словом или совершенным действием, – что не только они, но и вообще решительно никто во всем Советском Союзе не верит ничему из того, что здесь говорится, что реальная живая жизнь не имеет ничего общего с официальным ее описанием, что лишь в интересах строжайшего этикета, отступление от которого карается жестоко, источается трескучее пустословие, в то время как думать и делать надо совсем другое, то, о чем никогда не говорится и так, как об зтом никогда не говорят.
Читая газету, а тем более очередные директивы, каждый советский бюрократ умеет сделать из прочитанного совершенно ясные выводы, о которых он, даже если бы захотел этого, не смог бы рассказать обыкновенными человеческими словами, но которые он зато прекрасно умеет облечь в надлежащее пустословие и о которых умеет дать понять всем тем, кому надлежит дать понять. Гибкость зтих людей необычайна. Она основана на уменьи каким-то особым, специально натренированным «классовым» чутьем различать, где именно проходит генеральная линия партии (т. е. чего собственно хочет начальство) и какие именно фразы следует говорить в существующих условиях. Набор этих фраз, впрочем, весьма небогат, и среди них есть немало подходящих к любой обстановке.
Искусство владения сталинским партийным языком начинается по существу там, где кончается словесное выражение мысли. Мимика, жест, манера держать себя, учет внешней обстановки, когда, кем и кому говорится та или иная фраза, решает здесь дело. Тайные мысли, мысли, которые строжайше запрещены, выражаются мертвыми шаблонами.
Трагедия активной несвободы языка не в засорении его чистоты, не в нарушении литературных норм. Она в принудительной подмене живых, порой необходимейших понятий, понятиями мертвыми, условными, фикционалистическими. Язык, у которого отнимают свободу, язык, который целеустремленно насилуется, беднеет не только в средствах внешней выразительности. Иссякают животворящие его силы, гибнет душа языка. На смену живой правде и широте приходит безжизненность трафарета, шаблона, штампа, фальшивки…
«И, как пчелы в улье запустелом,
Дурно пахнут мертвые слова».
(Н. Гумилев)
Глава 2
Партийное переосмысление понятий
Краткий анализ нескольких типичных для сталинизма понятий. Три добродетели марксиста-ленинца. Несколько словарных примеров.
Мир большевистских представлений складывался в значительной мере стихийно, под знаком уменьшающегося влияния марксистской доктрины и увеличивающегося значения фикций. С самого начала в нем были очень сильны не только элементы обмана, но и элементы самообмана, что вполне соответствует объективному, а вовсе не субъективному характеру эзотеризма сталинской эпохи.
Самое упоминание о существовании в человеческой душе возвышенных идеалов и ценностей приводило Ленина, а до него Маркса, в состояние раздражения. Рассуждения о смысле жизни, светлых личностях или высоких идеалах воспринимались, как «реакционная болтология дипломированных лакеев поповщины», как презреннейший фидеизм, как замазывание противоречий и, само собой разумеется, как служба мировой буржуазии.
Жизнь человеческая, тем не менее, не может протекать без осмысливающих ее идеалов и ценностей, высоких и низких, светлых и темных, прекрасных и пошлых. Были, конечно, такие идеалы и у самого Маркса, и у Ленина, и у остальных большевиков. И демонстративное презрение к ним воинствующих материал истов-диалектиков могло означать только:
а) действительное презрение к идеалам и ценностям буржуазной культуры, хорошо обоснованное принципиальной к ней враждебностью и б) нежелание осознать свои собственные идеалы как таковые и назвать их именно этим именем.
Философский релятивизм, красной нитью проходящий через наукообразную, эволюционную сторону марксизма и некритически исповедуемый ранним большевизмом, рассматривал идеалы, как нечто чрезвычайно условное, временное, и всецело определенное социальными отношениями. Ранние большевики во главе с Лениным совершенно искренне считали свои пролетарские идеалы столь же относительными, как и идеалы буржуазные и, хоть и тогда уже требовали абсолютной к ним приверженности, очень настаивали на этой их принципиальной относительности.
Эзотерическая сущность большевизма, однако, уже тогда была абсолютной. Абсолютными были и его тайные идеалы и ценности. И служение им тоже было бескомпромиссным и абсолютным, гораздо более абсолютным, чем служение буржуазной культуры открыто признаваемым ею ценностям Добра, Красоты и Истины. Подлинная первоценность большевизма – власть – долгое время оставалась тайной даже для его руководителей. Подлинная иерархия ценностей сталинизма была первоначально, а в значительной мере остается и до сих пор тайной иерархией. Процесс подмены идеала всеобщего блаженства идеалом абсолютного властвования происходил стихийно и не осознавался.
С другой стороны, совершенно сознательное использование первоначально только созвучных социализму, а затем и любых человеческих идеалов, как «оружия в классовой борьбе» и построение на этой основе уже знакомого нам мира мифов и фикций внесли в большевистскую аксиологию элементы целеустремленного обмана, еще больше затемнив, таким образом, ее подлинное лицо.
Переоценка ценностей, столь характерная для коммунистического движения, с самого начала была искажена элементами обмана и самообмана. Сталинизм же в своей практике пользовался (если можно здесь употребить это слово) одновременно двумя иерархиями ценностей: действительной, вполне соответствующей его онтологической сущности, но скрытой и до конца неосознанной самими сталинцами и явной, чрезвычайно трескучей, решительно ничему не соответствующей, но очень нужной в каждодневной практике.
Сталинизм готов использовать любую чужую ценность, если это сулит ему какую-либо выгоду. Так он использовал, или пытался использовать идеалы родины, патриотизма, церкви, ислама, гуманности…
Подлинная иерархия ценностей сталинизма крайне проста. Верховной ценностью в ней является власть. Все остальное ей подчиняется. Первоценностью мнимой иерархии остается при этом идеал всеобщего блаженства – якобы конечная цель всей деятельности мирового коммунизма. Все, что когда-либо говорилось и говорится коммунистами, приспособлено к этой второй иерархии.
А поскольку всеобщее блаженство представляет собой также и один из основных идеалов европейской культуры нового времени, то для поверхностного восприятия (распространенного в свое время и в коммунистической партии) создается впечатление (очень выгодное для коммунистической пропаганды, но по существу совершенно ложное), будто выработанные европейской культурой понятия об идеалах и ценностях продолжают не только жить и при советском строе, но, более того, одушевлять советскую власть.
На самом деле сталинская переоценка ценностей означает коренной пересмотр всех без исключения понятий об идеалах и выражается как эмоциональный или псевдоэмоциональный обертон в целом ряде слов и выражений.
Мы остановимся подробнее только на четырех: на «преданности», «преступлении», «бдительности» и «активности».
Преданность. Слово «преданность» понимается сталинизмом только безусловно и тем самым приобретает смысл рабствования, беспрекословного повиновения, полного отказа от себя, от собственной индивидуальности, собственных чувств, собственных мыслей, собственной совести.
Полноценный советский гражданин, преданный строительству коммунизма, должен поэтому отказаться от речевой свободы, должен чувствовать, думать и говорить по готовым, хорошо разработанным для него партией трафаретам. Его речь не имеет права быть индивидуальной. Она должна действовать шаблонами. Индивидуальные обороты речи, неупотребление навязываемых властью речевых штампов обнаруживает не что иное, как индивидуальное, собственное, а следовательно, несоветское мышление говорящего. Самостоятельность мышления может быть только либо причиной, либо следствием недостатка преданности.
На примере словечка зачитать мы уже видели, как советизировалось понятие, выражавшееся прежде словами прочитать и огласить. Тот же просоветский обертон имеют слова: проработать, оформить, организовать, заострить, кадры, массы, драться или бороться за что-либо, лицом к чему-либо, нагрузка, низы, охват – охватить, отрыв, подход, разгромить, увязать – увязка – неувязка, учет – учитывать, недооценивать, благодушие и т. д.
Все эти слова и словечки ложатся в основу речевых шаблонов и фразеологических оборотов, столь характерных для советского языка, особенно для языка активистов и партработников. В последние годы советизируются с особенной охотой интимные и почему-либо дорогие народному сердцу слова, как-то: родной – родимый, дружно, отеческий, самоотверженно, горячо – горячий, с любовью, восторженно, взволнованно и даже архаические: ратные подвиги, доблесть, воин, алтарь отечества, возлюбленная отчизна.
Самая ценность верности или преданности, выражаемая частым употреблением советских словечек и шаблонов, понимается сталинизмом, как ценность добровольного отказа от свободы, как ценность безусловного повиновения. Слово «повиновение» изгнано из большевистского языка и подменено словами «верность» и «преданность». Непривлекательная для человеческой воли необходимость повиноваться маскируется, таким образом, псевдосвободной «преданностью». Приказу в СССР не «повинуются». Приказ «выполняют» (не «исполняют», а именно «выполняют», так же как «выполняют» план или задание, которые тем самым в своем значении сближаются с приказом). Повиновение воле Сталина называется в результате «преданностью делу Ленина-Сталина», а повиновение воле партии – «верностью генеральной линии партии».
Замечательно, что самый смысл понятий верности и преданности, как правило, не известны уже активисту сталинской формации. На вопрос: «Что такое преданность?» он даст сбивчивые определения, обычно более близкие к понятию повиновения, чем к первоначальному значению этого слова, приводя примеры из партийного жаргона, навязывающего ему это сбивчивое понимание.
За словом «преданность», в употреблении его советским человеком, стоят, таким образом, три понятия: 1) первоначальное, смутно ощущаемое им, но эмоционально привлекательное, 2) фиктивное, формально сохраняющее всю привлекательность первоначального и означающее добровольное и радостное приятие авторитета партии и советского государства и стремление не жалея себя выполнять их волю как свою собственную и, наконец, 3) действительное, означающее безусловное повиновение любым распоряжениям власти, независимо от своего собственного к ним отношения, нередко связанное с преодолением внутреннего отвращения к ним.
Преступление. Понятие «преступления» за время сталинщины расширилось до крайнего предела. Всякое вольное или невольное действие, принесшее вред диктатуре расценивается как преступление.
Всякая, даже невольная мысль, несогласная со сталинизмом, хотя бы только в фикционалистическом его аспекте, есть уже недостаток преданности, есть уже «пережиток капитализма в сознании», неизбежно ведущий к тому или иному уклону, загибу, сползанию, скатыванию, вылазке, выпаду, нарушению универсальной статьи 58 УК РСФСР. Слова искушение, соблазн, грех, ересь, в значительной мере порок, изгнаны из словаря, они абсорбированы универсальным преступлением.
Понятие преступления в условиях сталинской диктатуры теряет свою выработанную веками правовую очерченность и приобретает черты чуть ли не первобытного синкретизма. Это проистекает, конечно, из вполне земного характера коммунистической псевдорелигии, нуждающейся именно в таком недифференцированном понятии. Но это выгодно и для государственной практики, преодолевающей благодаря этому неудобный формализм уголовного кодекса. Факт очень раннего отказа от выдвинутого в эпоху революции термина правонарушение не случаен и со своей стороны подтверждает эту мысль. Первоначально марксистская идея о том, что для советской власти нет преступников, а есть только правонарушители, диалектически перешла в свою противоположность: как для религии во грехе лежит наш несовершенный земной мир, так в преступлении лежащим оказался мир, подвластный и не подвластный господству Сталина.
Добросовестных заблуждений и неизбежных ошибок, проистекающих из объективных условий, не бывает в мире сталинских фикций. Этот мир допускает только хождение «на поводу у врага», ведущее к «злостным извращениям» и «преступным ошибкам».
Понятие «преступления» в советском словоупотреблении гораздо шире, даже очень широких формулировок советского права. Это одно из широчайших родовых понятий, объединяющее все возрастающее число видов, доброй половины которых вообще не существует вне СССР. Контрреволюция, вредительство, невыход на работу, очковтирательство, бракодельство, разбазаривание – вот виды преступлений, нашедшие прямое отражение в советском праве. Дальше следуют: аварийность, антисоветский анекдот, благодушие, блат, болтология или трепологи, бытовое разложение, бюрократизм, волокита, враждебная вылазка или выпад, гнилая контреволюционная теорийка, гнилой либерализм, левацкий загиб и правый уклон, завышение-занижение заданий, иждивенческие настроения, интеллигентщина, искривление, обычно злостное, кампанейщина, комчванство, кустарщина, лакировка действительности, массобоязнь, низкопоклонство перед растленной буржуазной культурой, обезличка, отрыв от масс или от производства, отставание, перегиб, перерождение, перестраховка, подкулачничество, чуждый подход, пораженчество, предельчество, примиренчество, приспособленчество, просачивание, прожектерство, разгильдяйство, расхлябанность, самонадеянность, самоуспокоенностъ, семейственностъ, скатывание или сползание (например, в болото оппортунизма), слепота или глухота специалистов и партработников, схематизм (например, социологический), формализм, голое развлеченчество и увеселенчество, упрощенчество, уравниловка, халатность, халтура, хвостизм, смычка с чуждыми или вредными элементами, безродный космополитизм и т. д. и т. д. Все эти пережитки капитализма не рассматриваются, кончено, как прямые правонарушения (главным образом, потому, что в них бывает крайне затруднительно усмотреть конкретный состав преетуления), но как источники совершенно неизбежных правонарушений. Все они квалифицируются как преступные, нередко пришиваются, т. е. приписываются людям совершенно фиктивно и преследуются весьма разнообразными способами.
Не говоря о том, что уже советское право предусматривает возможность привлечения к уголовной ответственности лиц, совершивших преступления, непредусмотренные законом и вообще не видит различия между преступлениями уголовными и политическими, сталинизм развил сложную систему преследования, производимого под маской «честной и прямодушной советской общественности». Сюда относятся всякого рода общественные, комсомольские и партийные суды, всякого рода собрания с критикой и самокритикой, чистки и прочие меры партийного и общественного воздействия.
Всеобщая преступность советских людей (подмена понятия греха понятием преступления неизбежно ведет к этому) вызывает к жизни тесно связанную с преданностью вторую добродетель подлинного марксиста-ленинца – бдительность.
Бдительность. Постулируемая в сталинизме всеобщая бдительность советских людей есть естественное следствие всеобщей их преданности советскому строю и всеобщей же склонности к скатыванию в тот или иной вид… и нет адекватного слова – грех и соблазн отброшены, – остается сказать… «преступления».
Согласно первому, фиктивному смыслу понятия, бдительность есть функция преданности. Но, поскольку сама-то преданность гражданина власти – лишь фикция, лишь преданность преступника карающей его законности, за фикцией этой отчетливо выступает также и эзотерическое значение слова «бдительность».
И фиктивно, и на самом деле бдительность заключается в абсолютном недоверии ко всем окружающим: братьям по классу, сослуживцам, товарищам по профессии, родным, друзьям, собственной семье. Во всех этих людях, то есть иначе говоря, во всех людях без исключения надлежит видеть фактических или потенциальных преступников, действующих или притаившихся врагов советской власти.
Бдительность требует непрерывно и зорко наблюдать за морально-политическим состоянием своих и возможными происками чужих, не доверяя тем и другим в совершенно одинаковой степени.
Но кто есть субъект бдительности в условиях поголовного подозрения? Очевидно, сами подозреваемые. Призыв обращен ке к верным сынам партии (таких не существует; кроме Сталина, все способны переродиться и пойти на поводу у врага), а к тем, кто сам заслуживает подозрения. Сами возможные и уже подозреваемые преступники своей бдительностью должны охранять сталинизм от неизбежных на него покушений. Поэтому важны вовсе не настроения, из которых вытекает бдительность, а поведение, которое осуществляет бдительность, безразлично из каких побуждений, искренних или лицемерных.
Важно доказать на деле свою бдительность, то есть кого-то разоблачить. Это не так просто. Поэтому значительное число так называемых активистов довольствуется обычно какой-нибудь неуклюжей попыткой разоблачить – нелепой, ненужной и фальшивой.
Повторим еще: фиктивная бдительность, вытекающая из фиктивной преданности и разоблачающая фиктивные преступления нужна власти как предпосылка для совершенно реального психологического террора. Именно в силу этого она и расценивается как важнейший положительный идеал, как непременнейшая добродетель советского человека.
Активность – третья непременнейшая добродетель сталинского марксиста-ленинца, приложение к его преданности и бдительности. Активист (он же общественник) – это провозглашенный властью идеал советского человека. Группы активистов, партийных и беспартийных, несущих на себе работу партии, комсомола, общественности и т. д. именуются обычно «активом». Имеется партийный актив, профсоюзный актив, прокурорский актив, комсомольский актив и т. д.; есть активисты учебы, изучения «Краткого курса», «Биографии И. В. Сталина», полетов к Северному полюсу и т. д.