Текст книги "Саламина"
Автор книги: Рокуэлл Кент
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 21 страниц)
– Вон отсюда! – заревел Троллеман, увидев однажды в холодную погоду юношей, забравшихся в угольный сарай. – Вон отсюда!
Они двинулись к выходу. Якоб неохотно шел последним.
Троллеман атаковал мальчика и вышвырнул его из сарая. Но сам оказался при этом в руках отца Якоба. Эти руки, большие руки, крепко сомкнулись на шее Троллемана. Они оттолкнули его назад, подняли, тряхнули, как пойманную крысу, и швырнули, будто мешок с собачьим кормом, на кучу угля. Против света, проникавшего с улицы, Нильсены, стоявшие над Троллеманом, казались черными и огромными. Нильсены были крупный народ, и Троллеману, если верить выражению их лиц и их словам, лучше всего было лежать тихо. Он так и сделал. Опасность миновала.
Но в качестве примера того, как ненадежны исторические свидетельства, как по поводу всякого события всегда найдутся два толкования, я приведу слова Троллемана.
– Я только толкнул его, – сказал он, говоря об Ароне Нильсене, – и он свалился в кучу угля. Я не хотел причинить ему вреда.
Это было разумно со стороны Троллемана, потому что Арон очень силен.
Две стороны, две различные точки зрения. Несомненно, это было основой трений между мной и Троллеманом, которые привели в конце концов к полному разрыву дипломатических отношений. Что такие разногласия часто встречались в жизни Троллемана, было ясно из характерного выражения его лица – не то изумленного негодования, не то негодующего изумления. Я думаю, что в разговорах с ним мое собственное лицо временами выражало то же самое, хотя вскоре я перестал удивляться чему бы то ни было. Но мы были совершенно разными людьми: мы отличались друг от друга, как красный цвет от белого, я был мастер, а он торговец. Я имею в виду не только то, что он управлял торговым пунктом, выдавал бобы в обмен на сало, вел торговые книги; в этом заключалась его работа. И не то, что он с ней хорошо справлялся. Наоборот! Он был слишком торговец, чтобы не извлекать выгоды даже из заключенной им сделки по продаже своего времени за жалованье. Купить дешево – продать дорого; давать мало – получать много. Троллеман жил ради прибыли, и гораздо меньше думал о своих официальных обязанностях, чем о самой ничтожной возможности, представлявшейся ему в Игдлорсуите, нажить деньги.
Я, конечно, попал к нему, как овца на стрижку. Несмотря на презрение, испытываемое рабочим к тому, кто, ничего не производя, торгует тем, что создает рабочий, я и сейчас еще краснею от стыда за почти идиотскую наивность, с которой я, впервые прибыв в Уманак, допустил, чтобы торговец Иохан Ланге с помощью и при поддержке торговцев Нильсена и Троллемана и приказчика Бинцера продал мне семь собак по пятидесяти крон за штуку. Хорошая собака стоила только десять. А каким дураком я оказался в деле с Тукаджаком – тем самым, который работал у меня по найму. Посмотрите, как действовал Троллеман.
– Великолепный работник, – говорил он, – как раз такой вам и нужен. Я с ним поговорю вместо вас.
– Вы будете платить ему, – сказал Троллеман, сообщая об успешном выполнении поручения, – сто крон в месяц (установленная плата составляла одну крону десять эре в день). И вот что, – продолжал он, – у меня есть план. Этот народ ни за что не хочет откладывать сбережения. Они должны откладывать. Вы будете давать половину платы Тукаджаку, мистер Кент, а половину мне. Я буду класть эти деньги на его счет в банк.
Неужели я такой осел, что попался на этом? Да, такой. Через несколько месяцев после того, как Тукаджак был выгнан мной за тупость и полную бесполезность, я узнал, что у него никогда не было счета в банке и он даже не нюхал этих денег. Торговля любопытное занятие.
Но, чтобы сохранить мою репутацию, давайте перейдем к большой операции по закупке мяса для собак, потому что из этого дела я выпутался не так уж плохо.
Одна из первых потребностей, которую нужно обеспечить для жизни в Гренландии, – это корм собакам. Предупрежденный об этом еще в Дании, я привез с собой из Южной Гренландии солидный запас сушеной мойвы, но далеко не достаточный, чтобы прокормить собак осень и зимние месяцы. Мне нужно было еще мяса, и вскоре после приезда в Игдлорсуит я сказал Троллеману, что собираюсь начать закладывать запас мяса акулы, основного в этих местах собачьего корма. Летняя ловля доставляет его в изобилии.
– Не покупайте сейчас, – сказал он, – сейчас не надо. Оно еще не высохло как следует, и вы за свои деньги не получите полного эквивалента. Подождите. Я вам скажу, когда.
Что ж, совет был хорош. Я стал ждать.
Время шло. Вскоре я заметил, что полки у Троллемана начали прогибаться под все растущим грузом сушеного акульего мяса.
– Покупать сейчас? – спросил я Троллемана, потому что он в то время был и старался быть моим советником по всем вопросам местной жизни.
– Как сейчас? – воскликнул Троллеман, глядя на меня с негодующим изумлением. – Нет, нет, мистер Кент, нет, нет, только не сейчас. Я сказал, что сообщу вам, когда. Подождите.
И я ждал. Время шло.
Наконец, видя, что полки прямо трещат под тяжелым грузом мяса, я решился спросить еще раз.
– Ну да, конечно! – воскликнул удивленно Троллеман, – Как! У вас нет мяса для собак? Да ведь сейчас, мистер Кент, вы не достанете, его нет. Нет, мистер Кент, сейчас вы мяса для собак не достанете. Мясо кончилось.
– Но, – прервал я его, – вы же говорили, чтобы я подождал; вы говорили, что скажете мне...
Он просто задохнулся от изумления и негодования.
– Что? Я вам это говорил? Подождать? Я сказал вам? Ну да, мистер Кент. Я что-то такое припоминаю. Нет, нет, мяса для собак нет.
И действительно, мяса не было. Верьте мне, и сейчас, когда я пишу эти строки, мне стыдно. Проклятый дурак! Я продолжал доверять ему.
Случилось так, что вскоре я поехал в Нугатсиак – торговый пункт, находящийся в двадцати двух милях от нас по ту сторону Игдлорсуитского пролива и Каррат-фьорда. И там, слава богу, оказалось, что у великого хвастливого нугатсиакского торговца с пиратской серьгой в ухе гренландца Павиа Корцена есть для продажи излишек акульего мяса, и продается оно дешево, всего по шести эре за кило, тогда как установленная цена в Игдлорсуите была восемь.
– Я возьму четыреста кило, – сказал я.
– Может быть, там столько и не будет, – ответил он.
– Тогда, все что у вас есть. Скол! (За ваше здоровье!) Павиа! (он любил пиво).
Оставив мясо, чтобы его забрала первая же шхуна, перевозившая товары в поселки, я с легким сердцем отплыл домой.
Конечно, если бы я об этом ничего не говорил, если бы на радостях не разболтал об этом Троллеману, если бы у меня хватило на это здравого смысла, то никаких осложнений не было бы. Но так как здравого смысла у меня не было, то два дня спустя, когда Троллеман попросил у меня одолжить ему моторную лодку для поездки в Тартусак (там была почтовая станция, которую он, как начальник торгового пункта, обязан был каждый год обеспечивать углем и мясом для собак), я сказал: "Конечно, пожалуйста", – и больше об этом и не думал.
Шла третья неделя сентября. Каждый день приплывали льдины из Ринк-фьорда и при первом сильном ветре с севера развертывались, как маневрирующая армия перед наступлением на Игдлорсуит. А моя моторная лодка стояла с неисправным двигателем, беспомощная перед надвигающимися событиями. Напрасно я просил уманакские власти одолжить мне такелажные приспособления, чтобы в случае опасности вытащить лодку на берег. Они обещали и не прислали ничего. Снова пришла шхуна: такелажные приспособления не прибыли. Очень обеспокоенный, я решил отправиться на шхуне в Уманак, забрать такелаж и вернуться на этой же шхуне, которая пойдет назад через десять дней. Заодно я бы прихватил мясо для собак, так как ближайшим портом, куда должна была зайти шхуна, был Нугатсиак.
Но Троллеман, услыхав о моем намерении, стал возражать самым энергичным образом.
– Нет, нет, не надо ездить. Нет, мистер Кент, не ездите. Они пришлют такелажные приспособления. Нет, не ездите.
Вначале я был даже озадачен бурным волнением этого легко возбудимого человечка. Он всегда любил поговорить, теперь говорил без умолку. Он всегда был добродушным парнем, веселым, открытым – "здорово, друг", "располагайся как дома", – а сейчас просто любил меня.
– Ну-ка, мистер Кент, давайте, выпьем. Да, да, вы должны выпить. Заходите!
Валить вину на соседа – неблаговидная привычка. Перекладывая часть ответственности на Троллемана, я должен признать, что тем не менее сам был виноват в происшедшем, во всяком случае, содействовал наступлению катастрофы.
– Я не могу зайти и выпить с вами, – сказал я, – потому что до отъезда должен поставить свою лодку еще на один якорь. У меня времени в обрез.
– Ну вот, мистер Кент, ну, ну, ну, я бы этого не делал, мистер Кент. Это для лодки совсем не нужно. Давайте, мистер Кент, заходите.
– Держу пари, что второй якорь будет нужен, если начнет задувать. Нет, пустите.
Но он не пустил меня, просто прилип ко мне – таким я стал дорогим гостем.
– Я поставлю за вас якорь, – сказал он, – я его поставлю. Сделаю это, как только ваша шхуна отплывет. Ну заходите же, мистер Кент, заходите.
Я как дурак зашел, выпил с ним стаканчик, два, три, четыре, я не считал. А Троллеман, веселый парень, просто захлебывался от дружеских чувств. Все в порядке, пора на борт, и я встал. Нет, он меня проводит.
– Я вас отвезу на лодке, я хочу вас отвезти.
У Троллемана были плохие отношения со шкипером шхуны. Пока Троллеман, взошедший вместе со мной на борт, изливал на меня остатки своей глубокой привязанности, судно подняло якорь и тихо отошло.
– До свиданья, до свиданья, – плакал Троллеман, не обращая на это внимания, – счастливого плавания, скорого возвращения. Ах, да, кстати, передайте вот это Павиа Корцену; тут кое-какой мой должок. – И он сунул мне в руку запечатанный конверт. – А теперь, счастливо.
О господи! Да мы отплыли.
Шкипер был непреклонен. Лечь в дрейф, для него! Он расхохотался. А Троллеман, спускаясь со шхуны и отчаливая, едва не опрокинул лодку.
– Не забудьте поставить якорь, – крикнул я.
– Поставлю, – отозвался Троллеман.
В тот же вечер в Нугатсиаке я записывал: "Великолепие дня, солнце, синее море, золотые заснеженные горы, резкий, холодный, чистый северо-восточный ветер..." Я и сейчас помню красоту этого дня, золотой снег, который я писал, фиолетовые тени на нем, золотое и фиолетовое на фоне бирюзового горизонта неба. Помню ветер, крепкий ветер: моторная шхуна, идя прямо против ветра, с трудом добралась до Нугатсиака. И как дуло всю ночь! Мы оставались на борту шхуны.
– Это вам от Троллемана, – сказал я Павиа на другой день, передавая ему конверт.
– Мне? – у него был удивленный вид.
Он вскрыл конверт, в нем оказались деньги. Снова удивление:
– Мне? За что?
Я не знал.
– Теперь, – сказал я, – я возьму мясо для собак.
– Оно у вас, – сказал Павиа, – это все, что у меня было. Я так и сказал Троллеману, когда он приехал забрать его.
Мое мясо для собак пошло на создание запаса почтового пункта в Тартусаке.
– Теперь в Уманак, – сказал шкипер Ольсен, отодвигая тарелку и вставая. – Спасибо, Павиа.
И мы втроем пошли вниз, к берегу.
На берегу собрался народ. Только что приплыл человек на каяке. Он переступил через борт своей лодочки, нагнулся, засунул по локоть руку в кокпит, легко поднял каяк и, отнеся его вверх по склону в безопасное место, осторожно опустил на землю. Затем направился прямо к Павиа и передал ему письмо.
– Это вам, – сказал Павиа, взглянув на адрес. Я распечатал письмо и прочел:
Игдлорсуит, воскресенье 20-е 11 ч. утра
"Дорогой Кент! Вашу лодку прошлой ночью прибило к берегу; в ней есть пробоины, но трудно сказать, где и какой величины. Мы останемся здесь и попытаемся вытащить ее, когда будет прилив. Вам следовало бы попросить уманакскую шхуну зайти в Игдлорсуит и забрать лодку в Уманак. Она, наверно, не сможет долго продержаться на воде, а у нас мало времени, и мы должны скоро уезжать отсюда.
Ваш И.О.Б. Петерсон".
(Петерсон был канадский геолог, производивший разведку для датского правительства. Он приехал в Игдлорсуит как раз вовремя, чтобы спасти мою лодку от полной гибели. Спасибо, Петерсон! Он уехал на следующий день.)
Ночь была темная, бурная. Полоса света от фонаря, который держал кто-то, падала на игдлорсуитскую пристань, плясала на бурной воде. В этом свете было видно скопление льда, прибитого к берегу. Моя лодка стояла на якоре, на борту горел тусклый свет. На берегу нас ждала толпа и Троллеман. Они рассказали нам о пронесшейся здесь буре, о том, как пригнало лед, сметавший все перед собой, о том, как лодка стояла беспомощная в месиве льда и волн прибоя. О том, как с помощью лодки Петерсона они оттащили мою, о том, как она стала наполняться водой. Где-то в ней образовалась течь, и теперь она держалась на плаву только потому, что воду непрерывно откачивают.
Я повернулся к Троллеману:
– Вы поставили второй якорь?
– Вот, видите ли, вот как было дело. Ну, я, говоря по правде, – нет, мистер Кент, я...
– А как насчет моего мяса для собак?
А, это другое дело; да, он прямо сиял. Торговец потирал руки.
– Ну, это другое дело, мистер Кент. Видите ли...
– Идите к черту!
Так произошел разрыв, наши пути разошлись. Началась война, которая, вместо того чтобы превратить меня в отверженного, покинутого всеми друзьями, бросила прямо в объятия жителей поселка. Отверженным оказался начальник торгового пункта.
Но в тот момент, когда лодка моя была негодной скорлупой, а я неоперившимся изгнанником из официального гнезда, обстоятельства казались мрачными, как эта мрачная ночь. Меня поддерживало бешенство... и Саламина. Если в прошлом я отклонял ее постоянные предупреждения относительно Троллемана и отвечал на неоднократные жалобы на жульничество, что это не имеет значения, то теперь ее гордое "я ведь вам говорила" доказывало не только ее лояльность ко мне, но как-то давало мне чувствовать, что за ней и за мной – стоит вся армия ее племени. Я сделал выбор, я примкнул к ней.
– Саламина, пакуй вещи, свои, детей, мои. Мы едем в Уманак!
Было около полуночи, когда шхуна отплыла, буксируя мою моторную лодку. На борту лодки два гренландца и я. Двоих вообще хватило бы с избытком. Но в момент, когда мы садились, Тукаджак, мой красавец, стоивший сто крон, забастовал.
– Я и еще двое, – сказал он.
– Ты, еще один да я.
– Нет, еще двое или мы не едем.
Вокруг стояла толпа: ожидавшая нас гребная лодка колотилась о ступеньки пристани. Сейчас не время для сцен и споров.
– Ладно. Оставайтесь дома все.
Сытый по горло неприятностями, я спрыгнул в лодку, отчалил. Они чуть не потопили лодку, прыгая в нее. Итак, мы трое стояли на вахте и поочередно откачивали воду всю ночь.
А утром на корме шхуны появилась Саламина, держа в руках бумажный сверток. Сделав веревочную петлю, она нацепила на буксирный канат этот сверток и отпустила его. Он соскользнул вниз с высокой кормы к нам в протянутые руки: наш завтрак.
О Троллеман, о мясо для собак! Так как всякая вещь имеет свою цену, то я объявил в Игдлорсуите, что буду платить по десяти эре за кило, и получил некоторое количество мяса. Поднял цену до двенадцати, и мясо стало поступать в изобилии. Закупив в точности столько, сколько было куплено у Павиа, я прекратил заготовку; этого мне было достаточно. Со временем, рассчитываясь с Троллеманом – за то, за се и за аренду моей моторной лодки, – я поставил ему в счет за лодку, как было условлено, стоимость бензина, масла и обслуживания. Плюс к этому точную разницу между стоимостью мяса, которую я должен был уплатить, считая по шести эре за кило, и той, которую я уплатил.
– Я не буду платить, – визжал Троллеман.
– Как хотите, – сказал я, – если понадобится, я доведу дело до датского короля.
Он заплатил. Душа торговца была безутешна.
XV. ПЯТНЫШКО
Ежечасно мы переходим от малого к великому. Давайте оторвем свой взор от Троллемана и меня, от Саламины и детишек, от Анны, Мартина, Абрахама, Йорна, Лукаса, Тукаджака, от вопроса о том, платите вы за корм собакам по шести или по десяти эре, от человеческой любви и ненависти, от жизни и смерти людей, от человеческих отношений и обратим его на чистейшую беспристрастность – лик божий. Взглянуть? Чем же мы живы день ото дня, как не этим?
У этого зрелища два атрибута: конечное и бесконечное. Это обширная область деятельности человека, арена его борьбы за жизнь; это неизмеримая бездна, в которую человек изливает свои мысли, стремления, всего себя. Человек теряется в ней. Быть может, вся жизненная деятельность человека не имеет иной цели, кроме возмещения того, что, безвозвратно улетучиваясь, восходит к богу. Что происходит, когда улетучивается наша энергия? Что истекает из нас? Художник, поэт ставят себе целью уловить эту эманацию, дать ей реальность, весомость. Тщетно, это невозможно, как невозможно, бодрствуя, видеть сны.
Удовлетворение от самого факта существования, какое мы все иногда испытываем, составляющее для многих нетребовательных людей их будни, представляет собой, может быть, самую совершенную нашу связь с окружающим миром, который мы называем богом. Что мы при этом думаем и достаточно ли оформлено происходящее в нас, чтобы назвать это мыслью, – сказать трудно. Может быть, все переживания лежат в области чувства, и только; но, будучи чувственными, они от этого не менее возвышенны. Отдаться бездумно тому, ради чего, благодаря чему мы созданы: солнцу, луне, звездам, их свету – я пишу о Севере, – падающему на покрытые снегом горные хребты, на плавучие горы белого льда, на море; отдаться шуму ветра и волн у берега, ощущению солнца, ветра и холода, проявлению всех наших чувств, которые составляют многогранное эстетическое единство. Перестать думать и отдаться всему этому. Если разум все же хочет действовать, то пусть мысли просто текут как попало, свободно расплываются в воздухе, подобно дыму, и теряются. Мне кажется, что мало кто размышляет о боге. И славу богу.
Есть у бедных жителей Донегола (возможно, у ирландских сельских жителей вообще) несвойственная нам манера придавать даже самым штампованным выражениям внушительную серьезность. "Как вы поживаете?" – спрашивают они, здороваясь. Надлежащий ответ на это – не безразличное "спасибо, хорошо, а как вы?", но что-нибудь вроде: "Хорошо, только вот вчера немного побаливал зуб. К вечеру стало полегче, и я надеюсь, может быть, сегодня все пройдет".
У гренландцев, насколько я мог заметить, отсутствует формальное приветствие. Человек проходит мимо другого, кивнув ему, а то и без этого. Вообще они скорее склонны молчать, чем болтать о незначительных вещах. Но замечание о погоде для них обязательно. Прежде всего гренландцы, заговаривая о ней, произносят: "Хорошая погода". Слова "хорошая погода" "сила пинака" – примерно так же выразительны, как ирландское приветствие. В это замечание вкладывается особый смысл. Прежде всего слово "сила" значит не только погода, но все, что под открытым небом, – мир, вселенная. Чтобы перевести это замечание, передать на нашем языке его тон и выразительность, нужно было бы сказать: "Ей-богу, мир прекрасен".
Это правда, даже сейчас, в холодные октябрьские дни. Погода зимняя, морозная, бодрящая. На берегу меньше болтающегося без дела народу. Тень горы накрыла нас и так и останется до марта. Солнце уходит, океан превращается в лед. Величественные картины смены времен года превосходны поразительной красотой.
На берегу маленькие фигурки. Что они там делают, почему бегают? Вот они спускают на воду лодку, набиваются в нее, гребут как сумасшедшие. Два человека отплывают на каяках: гонки? Смотрите! Вон третий показался из-за мыса. Это действительно гонки: он перегоняет их. Гребцы в лодке бешено гребут в сторону моря. Люди взобрались на холм, стоят толпой, куколки на фоне неба, и смотрят. На что? Что там происходит? Достаю бинокль, навожу его на воду. Бинокль сильный, поле зрения у него маленькое. Одно за другим я ловлю: лодку, каяки, один, два, три. Если это гонки, то у лодки нет шансов, она далеко позади. Один каяк намного опережает всех. Куда он направляется? Зачем? Осматриваю водную поверхность в направлении движения каяка: ничего там нет. Ах, есть! Что-то, почти полностью покрытое водой, темнеет на поверхности. Вот в чем дело: мертвый морж или что-нибудь в этом роде, и люди мчатся наперегонки, чтобы заполучить свою долю добычи. Но что это там? Беловатое, шевелящееся? Да это... Боже мой! Теперь я узнал это трепыхающееся пятнышко. Это – тонущий человек.
В отчаянной гонке люди в каяках и в лодке, не останавливаясь, гребли громадными взмахами, несмотря на то, что им нужно было покрыть расстояние в две мили. Стало ясно, что люди в каяках, сидя низко в воде, правят вслепую, руководствуясь только направлением, взятым на берегу. Они значительно отклонились от правильного курса. Еще несколько ярдов в подветренную сторону, и ведущий каяк прошел бы мимо цели. Казалось, он минует ее, но вдруг, резко повернув, направился прямо к ней! Как призывно прозвучал оклик для тонущего!
Что происходило при спасении, с берега нельзя было видеть: каяки, люди, а затем и лодка для наших глаз казались сплошной шевелящейся массой. И даже, когда лодка, отделившись, направилась к берегу, было неясно, удалось ли спасти тонувшего или нет. Как медленно для ожидавшей толпы возвращалась лодка! Кто тонул? Никто не знал!
Вот они приближаются, народ столпился у края берега. Люди расталкивают льдины, чтобы было где пристать. Лодка подходит на низких волнах прибоя и врезается в песок. На корме, меж ног другого человека, поддерживающего его, сидит Давид. Его поднимают, как неодушевленную вещь, и несут в ближайший дом, к Енсу. Давид в сознании: он приподнимает голову и пытается – ему это удается – улыбнуться. С него снимают намокшую одежду. Как трогательно мало на нем надето! Камики, но без обычных носков из тюленьей или собачьей шкуры; один камик он потерял в борьбе за жизнь. Хорошие штаны из тюленьей шкуры, но нижнего белья нет. Два свитера. Тело у него как лед; десять человек растирают его с головы до ног. Напротив меня Мартин: с его толстого лица дождем каплет пот. Давид с трудом проглатывает ром, который я вливаю ему в рот. Но вот он приходит в себя; мы смотрим, как на его бледном лице медленно появляется краска жизни.
Давид пробыл в воде около сорока минут, лодке понадобилось полчаса на обратный путь. В третий раз он был близок к смерти. Застрелив тюленя, Давид втащил его в каяк, тюлень лежал позади него. Вдруг крупный тюлень вынырнул по левому борту. Давид вонзил в него гарпун; сыромятный ремень размотался и зацепился. Каяк опрокинулся.
Гренландский каяк, быть может, самая изумительная вещь из придуманных человеком. Это не лодка и не каноэ, а скорее продолжение тела человека, делающее его амфибией: каяк и человек составляют одно целое. Одно целое в самом прямом смысле потому, что в "полной куртке", которую человек на каяке надевает в бурную погоду, он соединен со своей лодкой, привязан к ней. Одежда из тюленьей шкуры с капюшоном плотно завязана вокруг шеи, у кистей рук и привязана за кокпит каяка. Волны перекатываются через гребца, так случается, но вода может проникнуть только через рот и нос. Пусть человек опрокинется, часто бывает и так, но он умеет ловко принять снова правильное положение.
В обычную погоду эскимос на каяке одет в "полукуртку". Это цилиндр из тюленьей шкуры, привязанный к кокпиту каяка и поддерживаемый под мышками ремнями. Кажется, что человек сидит в смотровой башне, высунув из нее голову и плечи. Так был одет и Давид, когда его каяк опрокинулся. Перевернувшись головой вниз, Давид не смог выправить каяк: к каяку был привязан убитый тюлень, а другой, раненый, тюлень метался в агонии на ремне гарпуна, тоже прикрепленном к каяку. Как Давиду удалось спастись, никто не знает; может быть, и сам охотник.
Давид остался жив. Его заставили просидеть этот день дома, на следующий он опять убил тюленя. Таковы гренландские охотники.
XVI. РАЗВЛЕЧЕНИЯ
Когда стоишь на склоне прибрежного холма в Игдлорсуите, то открывающийся вид похож на сцену громадного театра. Ровная поверхность моря образует пол этой сцены, огромный круг неба – арку авансцены, два мыса боковые кулисы. Неменяющиеся декорации – море, горы, льды; освещение солнце, луна, звезды. Тема бесконечной развертывающейся на этой сцене драмы – безразличие природы к человеческой жизни. Но именно эта тема, внушаемая бесчувственной грандиозностью сцены, лишь углубляет в людях ощущение важности человека для человека. Несмотря на то что человек выглядит таким маленьким на этой сцене, стоит ему только появиться, выйти на сцену, и взоры всех, насколько видит глаз, направлены уже на него. Это пятнышко – событие. Давид, борющийся за свою жизнь, был для глаз на берегу пятнышком. Глаза увидели его.
Глаза видят, что происходит вдали, а глотки провозглашают новости. Возвращение охотника с добычей, поимка белухи, нарвала, моржа, медведя; возвращение охотников за оленями, людей из лагеря на нагруженном умиаке, мужчин, женщин, детей, каяков, собак – все это новости. Прибытие в зимнее время из внешнего мира моторной лодки, шхуны, почты – важные новости! Как грандиозность окружающего заставляет зрительно выделяться живое пятнышко, так долгое однообразие времени усиливает значение событий дня.
Если б дома не были придуманы для защиты человека от стихий, то до них, возможно, додумались бы, чтобы сужать, когда потребуется, окружение человека. Они служат для обеих целей. И подобно тому, как большое пространство иногда становится невыносимым, так бывает и со временем: "чтобы убить его", люди развлекаются.
Мы, проводящие бульшую часть своей жизни в домах, даже разъезжающие в отапливаемых комнатах на колесах, мы, сделавшие развлечения чуть ли не назначением и целью жизни, воспитали в себе предчувствие предстоящего конца и поэтому вынуждены бежать от его устрашающего лика. Конечно, гренландец, лишенный романтической подкладки нашего мышления, не склонен, как мы, видеть "на усеянном звездами лике ночи гигантские туманные романтические символы". Мне кажется, у него не бывает таких мыслей. И лишенный их, он может созерцать грандиозность окружающего так же, как дети, не воспитанные на сказках о привидениях, могут выносить темноту. Во всяком случае, ему это нравится. И, может быть, поэтому ни домб, ни развлечения не занимают в гренландской жизни того места, что у нас. Доказательством этому служат отчасти теснота в их домиках и полное отсутствие комфорта. В такие игры, как карты и шахматы, знакомые многим гренландцам благодаря общению с белыми, здесь играют редко, потому что эти люди действительно не нуждаются в них, чтобы убить время. По крайней мере не так уж сильно нуждаются. Их домашнее развлечение – гости. Приходят ли они на кафемик или потанцевать, развлечения представляют собой такое проявление дарований и энергии, что они совершенно несравнимы с нашими играми, вроде игры в карты, когда бесполезно тратится масса времени и сил. Не то, чтобы их дарования стоили многого, на наш вкус, или чтобы в их танцах проявлялось особое искусство совсем нет. За это они должны быть благодарны мастерам скуки – пасторам. Вместо разгульного общего веселья языческих времен, пиршества с танцами и песнями, нынче у них... одним словом, осталось одно: кафемик.
Прежде всего приходит приглашение: вы слышите, как оно приходит. Оно возится со щеколдой у двери, шаркает ногами в передней, берется рукой за дверную ручку, робко поворачивает ее и медленно открывает дверь. Оно появляется, как мышь, выходящая на разведку в комнате, полной кошек. Наконец оно перед вами: с умытым лицом, разодетое. Это маленькая девочка. Едва слышным голосом она бормочет, что сегодня день ее рождения, и приглашает вас на кафемик. Происходит это не в такой час, когда вы хотели бы кончить работать и пойти провести вечер в гостях. Девочка приходит в десять часов утра или в половине третьего, или в полдень – вы как раз собираетесь сесть обедать. Но когда бы она ни пришла, вы бросаете все, что делали, и идете. Прежде всего – подарок; чего ради, вы думаете, они вас приглашают? Подарок – не торопитесь, за год в Игдлорсуите бывает сто восемьдесят дней рождения или около того. Подарок может быть какой угодно: кусок мыла, плитка шоколада, банка сгущенного молока с сахаром, лента, пара варежек, ожерелье из бус – почти любая вещь. Возьмите ее и заверните. Считается, так приличнее. Годится любой клочок бумаги, лишь бы не очень грязный. Газета? Отлично! Заверните подарок и передайте девочке. Она поблагодарит вас, может быть. Теперь следуйте за ней. Она поведет вас в свой дом. Больше вы ее не увидите. Праздник для взрослых.
Прогнав с дороги в узких сенях несколько собак, вы пробираетесь в темноте, пытаясь определить ощупью, где дверь. Находите ее, распахиваете и входите. В один из лучших домов, например. Комната-дом в таком случае может быть размером двенадцать футов на двенадцать или даже больше. Вы можете стоять в ней, выпрямившись во весь рост. В доме чисто, ну, достаточно чисто. Пол, нары, стул – если он имеется – все вымыто. Стены и потолок выкрашены, довольно давно, в голубой цвет. Старый комод. На нем коллекция музейных редкостей. На вышитой крестиком салфетке расставлены все имеющиеся в доме безделушки. Грустное зрелище – эти вещицы, эта бережно хранимая жалкая яркая дешевка: выцветшие фотографии в отвратительных рамках, якобы художественные пепельницы, вся эта поддельная, претенциозная заваль, худшее из всего, что выпускают белые. И будто этот комод – алтарь (на нем даже стоят маленькие елочные свечки), над ним висит гнусная хромолитография, низкопробное подражание низкопробной картине Гвидо Рени – плачущая Магдалина или Христос с агнцем. Эта картина не икона, не символ. Она висит здесь не потому, что ей поклоняются. Хуже – она им нравится. А по обе стороны этой алтарной живописи расположены с геометрической точностью попарно одинаковые "художественные" открытки из остатков старых серий, продававшихся в лавке.
Нары с откинутой вниз, поворачивающейся на петлях доской занимают треть комнаты. В одном углу стоит печь, посередине маленький стол. На столе скатерть, на скатерти три чашки с блюдцами. Не слишком ли много всего для одного дома?
На нарах и всюду, где можно сесть, сидят, а где нельзя сесть, стоят. Когда вы входите, кажется, будто идет деловое заседание; дело, которым люди заняты, по-видимому, молчание. Чувствуется, что это вынужденное молчание, потому что замечания, изредка нарушающие его, делаются вполголоса. Большей частью кто-нибудь из женщин обратится к другой с вопросом вроде: "У тебя красивая вышивка на камиках, а как тебе нравится моя?" Иногда какой-нибудь случай может вызвать негромкий смех или трое-четверо вдруг заговорят одновременно, но общий разговор – редкость. Однако молчание исполнено добродушия: это милый, любезный народ, всегда готовый ответить вам улыбкой на улыбку.