355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Роджер Скрутон » Дураки, мошенники и поджигатели. Мыслители новых левых » Текст книги (страница 2)
Дураки, мошенники и поджигатели. Мыслители новых левых
  • Текст добавлен: 29 июня 2021, 12:01

Текст книги "Дураки, мошенники и поджигатели. Мыслители новых левых"


Автор книги: Роджер Скрутон



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)

Новояз не просто навязывает некий план, он еще и уничтожает язык, который позволяет людям обходиться без плана. Если в новоязе и делается отсылка к справедливости, то речь идет не о справедливости в частных делах, а о так называемой социальной справедливости, т. е. такой, которая устанавливается согласно плану, неминуемо подразумевающему изъятие у людей того, что они приобрели в результате свободного рыночного обмена. По мнению почти всех мыслителей, обсуждаемых в этой книге, управление – это искусство присвоения и последующего перераспределения того, что, как предполагается, должно принадлежать всем. Оно не служит выражением устоявшегося общественного строя, образованного нашими свободными соглашениями и естественной склонностью отвечать за себя и близких. Его роль состоит в созидании и организации социального порядка, подогнанного под идею «социальной справедливости» и навязанного чередой спущенных сверху декретов.

Интеллектуалов естественным образом привлекает идея социального планирования, коль скоро они верят, что окажутся у руля. В результате эти мыслители утрачивают понимание того, что в действительности социальный дискурс – это часть повседневного решения проблем и тщательного поиска согласия. Реальный социальный дискурс уклоняется от «необратимых изменений», рассматривает любые планы и систематизации как нуждающиеся в прилаживании, а право голоса предоставляет тем, чье согласие ему требуется. Именно отсюда и проистекают английское обычное право, а также институты парламентаризма, которые воплощают суверенитет британского народа.

Мы еще не раз столкнемся с новоязом левых мыслителей. Там, где консерваторы и либералы старого толка говорят об авторитете, правительстве и институтах, левые видят силу и доминирование. Закон и государственные учреждения играют совсем незначительную роль в их восприятии политической жизни. Основу гражданского порядка левые видят в классах, силах, формах контроля, а также в идеологии, которая окружает эти вещи мистической аурой и спасает от критики. В новоязе политический процесс представлен как непрекращающаяся борьба, скрытая за видимостью легитимности и повиновения. Отбросьте идеологию, и откроется «истина» политики. Суть последней – во власти и надежде распорядиться ею по своему усмотрению.

Таким образом, почти ничего из политической жизни, как мы ее знаем, не находит отражения в мышлении тех, чьи теории я рассматриваю на страницах этой книги. Такие институты, как парламент и суды общего права; способы реализации людьми своего духовного призвания, обычно связанные с христианскими церквями, синагогой и мечетью; школы и профессиональные организации; частные благотворительные организации, клубы и сообщества; скаутское и гайдовское движения, сельские спортивные игры; футбольные команды, духовые оркестры и хоры; любительский театр и филателия – все формы объединения людей, из согласованного смешения которых они создают определяющие их жизнь образцы авторитета и послушания, все «маленькие отряды»[8]8
  Англ. little platoons. – Примеч. пер.


[Закрыть]
по Бёрку и Токвилю – выпадают из поля зрения левых. Либо если присутствуют в нем, как, например, у Грамши и Э.П. Томпсона, то описываются в сентиментальном и политизированном ключе, чтобы их можно было представить участниками «борьбы» рабочего класса.

Поэтому нет ничего удивительного в том, что, когда коммунисты захватили власть в Восточной Европе, их первой задачей было обезглавить «маленькие отряды». Так, Кадару, ставшему в 1948 г. министром внутренних дел Венгрии, удалось уничтожить 5000 за год[9]9
  Согласно данным, которые приводит венгерский историк проф. Лайош Ижак, очередной виток национализации, планирование которого началось в строгой секретности в феврале 1948 г., завершился в декабре 1949 г. На первой стадии процесса было национализировано 780 компаний. Затем национализация затронула около 1400 промышленных компаний, 600 типографий, 220 транспортных компаний, 81 гостиничное и ресторанное предприятие. Во второй половине 1949 г. подошла очередь 86 компаний, находившихся в иностранном владении. В общественную собственность переходили даже небольшие мастерские с более чем 10 служащими. Возможно, автор имеет в виду эти события. См.: Ижак Л. 2006. Политическая история Венгрии. 1944–1990. М.: ИРИ РАН. С. 158–159. – Примеч. пер.


[Закрыть]
. Новояз, в котором мир представлен в терминах власти и борьбы, поощряет мнение, что все объединения, не контролируемые правильными лидерами, представляют опасность для государства. Но чем дальше придерживаться этого принципа, тем более верным он становится. Когда организовывать семинар, создавать труппу или хор можно только с разрешения партии, последняя автоматически становится их врагом.

Не случайно триумф левого способа мышления так часто приводил к тоталитарным режимам. Стремление к абстрактной социальной справедливости тесно переплетено с представлением о том, что борьба за власть и отношения господства суть истинное состояние общества, а установленные в результате консенсуса обычаи, унаследованные институты и правовые системы, обеспечивающие мир в реальных сообществах, – это просто одежды, в которые рядится власть. Нужно захватить ее и использовать для освобождения угнетенных, распределяя все материальные ресурсы общества сообразно справедливым требованиям плана.

Интеллектуалы, мыслящие подобным образом, уже исключают возможность компромисса. Их тоталитарный язык не создает пространства для переговоров, а делит людей на невинных и виновных. У пылкой риторики «Манифеста Коммунистической партии», лженаучной марксистской трудовой теории стоимости и классового анализа истории человечества, единый эмоциональный источник, а именно ресентимент по отношению к тем, кто контролирует материальную сторону жизни. Этот ресентимент рационализируется и усиливается доказательством того, что частные собственники образуют некий «класс». Согласно этой теории, представителей класса «буржуазии» объединяют моральная идентичность, возможность систематически контролировать все эшелоны власти и определенный набор привилегий. Более того, все эти блага приобретаются и сохраняются посредством «эксплуатации» пролетариата. Последнему нечего предложить, кроме своего труда. Поэтому пролетариев всегда будут обманом лишать справедливо заслуженного.

Эта теория работает не только потому, что усиливает и легитимирует ресентимент. Вдобавок она позволяет развенчать идеи ее противников как «чистую идеологию». В этом и заключается главная хитрость марксизма: он смог выдать себя за науку. Акцентируя различие между идеологией и наукой, Маркс стремился доказать, что его идеология сама по себе была наукой. Более того, так называемая наука Маркса подрывала убеждения его оппонентов. Теории верховенства права, разделения властей, права собственности и т. д., выдвигаемые «буржуазными» мыслителями вроде Монтескьё и Гегеля, в контексте марксистского классового анализа оказались инструментами поиска не истины, а власти. Они были представлены способами удержать привилегии, дарованные буржуазным порядком. Разоблачая эту идеологию как корыстный обман, классовая теория доказывала обоснованность своих претензий на научную объективность.

В этом аспекте марксистской мысли прослеживается уловка, похожая на те, к которым прибегают теологи. Ее мы можем найти также у Фуко в его концепции эпистемы, представляющей собой обновленную версию марксистской теории идеологии. Коль скоро классовая теория – это подлинная наука, то буржуазная политическая мысль представляет собой идеологию. А раз классовая теория разоблачает буржуазную мысль как идеологию, она просто обязана быть наукой. Вот мы и вошли в порочный круг, почти такой, как в космогоническом мифе. Более того, облекая свою теорию в научные термины, Маркс включает в нее момент инициации. Ведь на этом языке может говорить не каждый. Научная теория очерчивает границы элиты, которая сможет ее понять и применить. Она же доказывает просвещенность и особые знания этой элиты, из которых следует ее право управлять остальными. Именно эта черта марксизма оправдывает критику со стороны Эрика Фёгелина, Алена Безансона и др., состоящую в том, что марксизм – это разновидность гностицизма, когда право управлять получают через знание[10]10
  См.: [Voegelin, 1968; Besançon, 1981; Безансон, 1998].


[Закрыть]
.

С позиций сверхчеловеческого высокомерия Ницше ресентимент предстает горьким осадком «рабской морали», доведенным до крайности духовным бессилием обездоленных, которое наступает, когда люди начинают получать больше наслаждения от низложения других, чем от собственных успехов. Но неправильно так думать. Ресентимент – это, конечно, не очень хорошее чувство как для того, к кому его испытывают, так и для того, кого оно охватило. Однако задача общества как раз и состоит в том, чтобы не допустить возникновения ресентимента: жить согласно принципу взаимопомощи и братства, но не так, чтобы быть одинаковыми и безобидно посредственными, а так, чтобы достигать своих небольших успехов, сотрудничая с другими. Живя таким образом, мы канализируем и сводим на нет ресентимент. Для этого служат такие каналы, как обычай, дар, гостеприимство, общая вера, покаяние, прощение и общее право, каждый из которых моментально прекращает действовать, как только тоталитаристы приходят к власти. Для политического тела ресентимент – это как боль для живого тела: плохо ее испытывать, но хорошо иметь возможность ее ощущать. Ведь без такой способности мы не выживем. Поэтому у нас не должен вызывать раздражения тот факт, что мы раздражаемся. Нужно принять его в качестве особенности человеческого состояния и управлять этим чувством наряду с остальными радостями и горестями. Однако ресентимент может стать определяющей эмоцией и общественной идеей и в результате высвободиться из тех уз, которые обычно его сдерживают. Это случается, когда ресентимент теряет свой специфический объект и переключается на общество в целом. Такая ситуация, как мне кажется, всегда имеет место, когда левые движения берут верх. Ресентимент перестает быть реакцией на чей-то незаслуженный успех и вместо этого становится экзистенциальной позицией человека, преданного миром. Такая личность не ищет способов вести переговоры в рамках существующих структур, а стремится к тотальной власти, чтобы их упразднить. Она противопоставляет себя всем формам посредничества, компромисса и дискуссии, а также нормам закона и морали, которые дают право голоса инакомыслящему и суверенитет обычному человеку. Такие люди берутся за уничтожение врага, которого рассматривают обобщенно, в виде класса или расы, которые якобы правят миром, но которых теперь необходимо обуздать. И все институты, гарантирующие защиту такому классу или голосу в политическом процессе, становятся мишенями этой разрушительной страсти.

В этой позиции, на мой взгляд, и есть корень любого серьезного социального беспорядка. Наша цивилизация проживала его не единожды, а уже раз шесть, начиная со времен Реформации. Обсуждая мыслителей, представленных в данной книге, мы по-новому посмотрим на эти общественные потрясения: не просто как на неуместную форму религиозности или гностицизма, подобно другим исследователям, но и как на отречение от того, что мы, будучи наследниками западной цивилизации, восприняли от прошлых поколений. В связи с этим мне вспоминается, как представил себя Мефистофель у Гёте: «Я дух, всегда привыкший отрицать. <…> Нет в мире вещи, стоящей пощады. Творенье не годится никуда»[11]11
  Перевод Б.Л. Пастернака. – Примеч. пер.


[Закрыть]
.

Это фундаментальное отрицание можно отметить у многих авторов, теории которых я рассмотрю далее. Их голос – это голос протеста, призыв против настоящего от имени неизвестного. Поколению 1960-х годов не было свойственно задаваться фундаментальным вопросом: как примирить между собой социальную справедливость и освобождение? Оно хотело только теорий, какими бы невразумительными они ни были, которые оправдали бы сопротивление существующему порядку[12]12
  См.: [Collier, Horowitz, 1989].


[Закрыть]
. Представители того поколения определяли плоды интеллектуальной жизни как воображаемое единение интеллигенции с рабочим классом. Они стремились создать язык, способный разоблачить и лишить легитимности «власти», которые поддерживали «буржуазный» порядок. Новояз был ключевым элементом этой программы. Он сводил то, что многие считают авторитетом, законностью и легитимностью, к власти, борьбе и доминированию. А затем, когда в работах Лакана, Делёза и Альтюссера машина абсурда начала выдавать непроницаемые тексты, из которых понятно было только то, что их мишенью является «капитализм», показалось, как будто смогло наконец заговорить Ничто. С тех пор буржуазный порядок должен был исчезнуть, а человеческий род – сгинуть, торжественным маршем направившись в Пустоту.

Глава 2
Ресентимент в Британии: Хобсбаум и Томпсон

Одной из удивительных особенностей английской читающей публики является ее готовность отводить историкам ведущую роль в мире идей. Так, становление Лейбористской партии как политической силы в начале XX в. было связано с популярными работами Герберта Джорджа Уэллса, Беатрис и Сиднея Веббов и их соратников-фабианцев, для которых слово «социализм» стало синонимом «прогресса». Переписывание истории в социалистическом духе оказалось впоследствии своего рода обязательным элементом левой ортодоксии, а работа Ричарда Генри Тоуни «Религия и становление капитализма» 1926 г. – ключевым текстом для целого поколения британских интеллектуалов. По мнению этого автора, рабочее движение наряду с протестантскими церквями выступало против «стяжательного общества», ранее уже раскритикованного им в книге с таким же названием[13]13
  Книга Тоуни «Стяжательное общество» впервые вышла в 1920 г. – Примеч. пер.


[Закрыть]
. Именно в честь известного историка Арнольда Тойнби была названа штаб-квартира Образовательной ассоциации рабочих (Workers Educational Association, WEA) – Тойнби Холл, где Тоуни поселился со своим другом Уильямом Бевериджем, одним из архитекторов государства благосостояния. С тех пор развитие лейбористского движения неразрывно связано с WEA, и почти догмой среди британских левых стало убеждение, что можно объединить свои силы с рабочими, обучая их истории.

Среди историков, чьи работы заложили фундамент движения новых левых в Великобритании, двое выделяются своим блестящим стилем и далеко идущими последствиями их приверженности социалистическим идеалам: Эрик Хобсбаум и Эдвард Палмер Томпсон. Оба были воспитаны коммунистическим движением, затянувшим многих в свои ряды перед Второй мировой войной и во время нее. И оба поддерживали движение за мир в те годы, когда оно представляло собой ключевое направление советской внешней политики. Но если Хобсбаум принадлежал к истеблишменту и был уважаемым членом академического сообщества, то Томпсону никогда не было комфортно в академической среде, и он покинул Уорикский университет в знак протеста против его коммерциализации в 1971 г. Томпсон гордился своим положением независимого интеллектуала наподобие Карла Маркса. Его работы выходили в виде журнальных статей и брошюр, а его magnum opus – «Становление английского рабочего класса», вышедший в 1963 г., не вписывался в существовавшие в то время представления об академической работе по социальной истории.

Хобсбаума много критиковали, причем не столько за его коммунистические симпатии, сколько за преданность партии, даже несмотря на ее преступления. Ученый вышел из нее только тогда, когда выбора не оставалось, т. е. когда в 1990 г. Коммунистическая партия Великобритании распалась, пребывая в смятении из-за событий в мире[14]14
  Партия была распущена в 1991 г. – Примеч. пер.


[Закрыть]
. Томпсон, напротив, покинул партию в 1956 г. в ответ на советское вторжение в Венгрию, которое Коммунистическая партия Великобритании отказалась осудить. А Хобсбаум подтвердил в газете Daily Worker от 9 ноября 1956 г., что одобряет то, что происходило в Венгрии, хотя и «с тяжелым сердцем». До самой своей смерти в 2012 г. он продолжал с тяжелым сердцем одобрять те зверства, на которые другие бывшие коммунисты смотрели с растущим возмущением, и это в определенной степени сказалось на его репутации. На примере Хобсбаума видно, как далеко можно зайти в пособничестве преступлениям, если это преступления, совершенные левыми. Беззакония, совершенные правыми, не получают такого оправдания. И это говорит нам нечто важное о левых движениях, которые, по-видимому, обладают способностью, характерной для религий: санкционировать преступления и очищать совесть тех, кто потворствует им.

И действительно чарующее воздействие коммунизма на молодых интеллектуалов в период между Первой и Второй мировыми войнами было сродни религиозному. Кембриджские шпионы: Филби, Берджесс, Маклин и Блант – предали многих людей и обрекли их на верную смерть, раскрыв имена восточноевропейских патриотов, которые организовывали сопротивление нацистам в надежде на демократическое, а не коммунистическое будущее. И тем самым обеспечили Сталину возможность «ликвидации» главных противников планируемого им распространения советского влияния в Восточной Европе.

Это не вызвало никаких явных угрызений совести у шпионов, воодушевленных навязчивым желанием отречься от своей страны и ее институтов. Они принадлежали к элите, потерявшей уверенность в своем праве на наследственные привилегии и создавшей религию из отрицания ценностей, прививаемых обществом, в котором они родились. Шпионы жаждали философии, которая оправдывала бы их разрушительную манию. И Коммунистическая партия давала ее, предлагая не только доктрину и вовлеченность, но еще и членство, авторитет и послушание – все то, что в унаследованной форме шпионы были полны решимости отвергнуть.

Подпольные организации создают группы проповедников, подобные ангелам, иногда спускающимся на землю. Они ходят среди обычных людей, как ангелы, излучая божественный свет, видимый только таким же, как они. Но эта тайная власть избранных не была единственным источником привлекательности Коммунистической партии. Ее доктрина сулила блестящее будущее и героическую борьбу на пути к нему. Европейское общество практически уничтожило себя в Первой мировой войне, которая обернулась для простых людей одними потерями при полном отсутствии приобретений, способных хоть как-то это компенсировать. Для молодых интеллектуалов, разочарованных в реальном будущем, утопия стала ценным достоянием. Только ей можно было доверять, причем именно потому, что в ней не было ничего реального. Она требовала жертвы и преданности. Она наполняла жизнь смыслом благодаря формуле, которая позволяла превратить отрицание в утверждение, а любое разрушительное действие представить актом творения. Приказы утопии безжалостные, тайные, но не терпящие возражений, предписывали предать всех и вся, что стоит у нее на пути, а это означало: всех и вся вообще. Перед этим не мог устоять никто из пытавшихся взять реванш над миром, который они отказались принять у предыдущих поколений.

Не только на жителей Великобритании Коммунистическая партия оказывала свое пагубное влияние. В сильной и не оставляющей никого равнодушным книге Чеслав Милош описал сатанинскую власть коммунизма над польскими интеллектуалами его поколения, закрывшими сознание для любых контраргументов и поочередно искоренявшими все формы приверженности, которыми жили их сограждане, а именно преданность семье, церкви, стране и правопорядку [Miłosz, 2001; Милош, 2011]. Писатели, художники и музыканты Франции и Германии также подпали под чары. Коммунистическая партия привлекала не конкретными политическими мерами или какой-либо внушающей доверие программой действий в рамках существующего порядка. Она обращалась к глубинному разладу представителей интеллигенции, вынужденных жить в таком мире, где не осталось ничего реального, во что еще можно было верить.

Способность партии превращать отрицание в утверждение, а отречение в освобождение служила именно тем средством психотерапии, в котором нуждались потерявшие всякую религиозную веру и гражданскую привязанность. Их состояние от имени всей французской интеллигенции хорошо описал Андре Бретон во «Втором манифесте сюрреализма» 1930 г.:

Все годится, все средства хороши для разрушения прежних представлений о семье, о родине, о религии <…>. [Сюрреалисты] замечательно умеют пользоваться прекрасно разыгранными сожалениями, с которыми буржуазная публика <…> встречает никогда не покидающее сюрреализм желание дико смеяться при виде французского флага, выплевывать свое отвращение в лицо любого священника и обращать против каждого случая соблюдения «первейших обязанностей» весьма болезненное оружие сексуального цинизма[15]15
  Бретон А. 1994. Второй манифест сюрреализма / пер. С. Исаева // Антология французского сюрреализма. 20-е годы. М.: ГИТИС. С. 294. – Примеч. пер.


[Закрыть]
.

Как бы ребячески все это ни выглядело в ретроспективе, это был довольно прозрачный призыв о помощи. Бретон вопиет о системе верований, которые дали бы новый порядок и форму включенности, способной превратить все негативное в позитивное и переписать все отрицания на языке самоутверждения.

Хобсбаум имел больше причин присоединиться к Коммунистической партии, чем многие другие ее новобранцы. Он родился в Александрии, в еврейской семье, осиротел в детстве и жил с усыновившими его родственниками в Берлине, где в самые уязвимые свои годы перенес травму прихода Гитлера к власти. В последний момент перебравшись в Англию вместе со своей приемной семьей, он оказался лишенным корней, травмированным, с умом, начисто очищенным от каких бы то ни было привязанностей. И все-таки он жаждал участвовать в интеллектуальной жизни, которая так ему подходила и звала на войну с фашизмом. Он с непоколебимой преданностью присоединился к коммунистическому делу и изучал способы, которыми мог продвинуть его путем научных изысканий.

Невозможно узнать, да, вероятно, и неразумно интересоваться, сколько коммунистов-интеллектуалов его поколения были вовлечены в подрывную деятельность, которую мы связываем теперь с кружком Филби, Бёрджесса и Маклина. Подозревали историка гражданской войны в Англии Кристофера Хилла. Он работал в Форин-офисе в два последних ключевых года Второй мировой войны, когда лондонские шпионы облегчили Сталину распространение советского влияния в Восточной Европе. Хилл, впоследствии ректор Баллиол-колледжа, после войны входил в оксфордскую Группу историков Коммунистической партии Великобритании наряду с Хобсбаумом, Томпсоном и Рафаэлем Самуэлем. В 1952 г. он и Самуэль основали влиятельный журнал Past and Present, посвященный марксистскому взгляду на историю. В этой работе принимал участие и радикальный социолог Ральф Милибэнд, бежавший из Бельгии в 1940 г. Его отец-поляк сражался в рядах Красной армии против своей страны в Польско-советской войне 1920 г., в ходе которой Ленин предпринял неудачную попытку навести мосты между коммунистическими движениями России и Германии.

Милибэнд был активным колумнистом журнала New Reasoner, созданного Э.П. Томпсоном и др. в 1958 г. В 1960 г. New Reasoner был объединен с Universities and Left Review, став New Left Review (см. гл. 7). Симпатии Милибэнда были на стороне международного социалистического движения. Но, насколько мне известно, он никогда не был членом Коммунистической партии, хотя и склонялся к революционному, а не парламентскому «пути к социализму». Разочарование в Лейбористской партии, в которую ученый вступил в 1951 г., вылилось в ядовитую критику, изложенную в его книге «Капиталистическая демократия в Великобритании» 1982 г. В этой работе Милибэнд утверждает, что Лейбористская партия, принимая институты британской политики, заглушила голос рабочего класса. Тем самым она способствовала сдерживанию «давления снизу», которое в противном случае привело бы к революционному взрыву. В то же время Милибэнд неохотно признавал, что способность британских институтов сдерживать протесты, идущие снизу, объясняет беспрецедентный мир, которым британский народ имеет возможность наслаждаться с конца XVII в. Замените слово «сдерживать» на словосочетание «реагировать на», и вы получите начало достойного ответа правых на искаженное ви́дение Милибэндом национальной истории.

Какими бы ни были масштабы участия этих авторов в коммунистической политике, они отличаются от кембриджских шпионов и тех, кто им сочувствовал, прежде всего интеллектуальной основательностью. Они рассматривали коммунизм как попытку воплотить философию Карла Маркса на практике и приняли марксизм как первую и единственную попытку придать истории статус объективной науки. Сегодня они нам интересны в первую очередь своим желанием переписать ее в духе марксизма и использованием исторического знания как инструмента социальной политики.

Исторические работы Хобсбаума действительно увлекательны. Широта знаний, которую они демонстрируют, сочетается в них с элегантным стилем. О научном и писательском дарованиях Хобсбаума свидетельствует его избрание почетным членом одновременно Британской академии и Королевского литературного общества. Четырехтомная история становления современного мира: «Век революции. 1789–1848», «Век капитала. 1848–1875», «Век империи. 1875–1914» и «Эпоха крайностей. Короткий двадцатый век. 1914–1991» – служит выдающимся примером синтеза знаний. Серьезные искажения содержатся только в последнем томе, где попытка обелить коммунистический эксперимент и возложить вину за все беды на «капитализм» выглядит отчасти зловеще, отчасти эксцентрично. Повествование Хобсбаума о промышленной революции и ее империалистических последствиях – «Промышленность и империя: с 1750 года до настоящего времени» [Hobsbawm, 1969] – заслуженно стало обязательной книгой для чтения по этой проблеме. Она переиздавалась практически каждый год после того, как впервые увидела свет в 1968 г. Рассуждая об используемом им методе, Хобсбаум писал: «…ни одно серьезное обсуждение вопросов истории невозможно без обращения к Марксу, а точнее, даже к тому, с чего начинал он сам. И в сущности, это означает… материалистическую концепцию истории» [Hobsbawm, 1998, p. 42]. Именно с этого заявления и следует начинать любую оценку вклада Хобсбаума в интеллектуальную жизнь.

Марксистская, «материалистическая» теория истории была ответом Гегелю. Он считал, что эволюция общества направляется сознанием тех, кто в него входит, выражающимся в религии, морали, праве и культуре. Но Маркс, как известно, думал иначе: «Не сознание определяет жизнь, а жизнь определяет сознание»[16]16
  Маркс К., Энгельс Ф. 1988. Немецкая идеология. М.: Политиздат. С. 20. – Примеч. пер.


[Закрыть]
. Жизнь – не сознательный процесс, возникающий в мире идей, а «материальная» реальность, укорененная в потребностях организма. И основа социальной жизни также материальна. Она включает производство продуктов, а также последующие распределение и обмен. Экономическая деятельность – это «базис», на котором зиждется «надстройка» общества. «Духовные» факторы, которые столь часто считают двигателем исторических изменений: религиозные движения, изменения в законодательстве, самопознание и культуры локальных сообществ, даже институты, формирующие идентичность национального государства, – следует рассматривать в качестве побочных продуктов материального производства. Общества развиваются потому, что растущие производительные силы требуют изменений в производственных отношениях. Это становится причиной революций, знаменующих переход от одной общественной формации к другой: от рабовладения к феодализму, а потом к капитализму и далее. Надстройка меняется в ответ на потребности и возможности производства приблизительно так же, как виды адаптируются к давлению эволюционного отбора. И общественное сознание, проявляющееся в религии, культуре и праве, является результатом этого процесса, обусловленного в конечном счете законами экономического роста.

Как все это понимать – нетривиальный вопрос. И, насколько мне известно, правдоподобный ответ на него дал только один современный мыслитель, а именно Дж. А. Коэн в книге «Теория истории Карла Маркса: защита» [Cohen, 1979]. Основную мысль в общих чертах можно понять на нескольких примерах. Возьмем изменения в английском земельном праве на протяжении XIX в. Пожизненным землевладельцам разрешили продавать свои имения без обременений. Следовательно, отныне эти территории могли быть использованы для разработки недр и промышленного производства. Таким образом, экономические силы привели к радикальным изменениям в производственных отношениях. А те, в свою очередь, повлекли за собой перераспределение власти и инициативы от земельной аристократии к растущему среднему классу. Еще один пример – возникновение реалистического романа как разновидности литературы во второй половине XVIII в. Он отражал самовосприятие нарождающегося общества и внедрял идеи свободы и личной ответственности в планы на жизнь представителей класса собственников. Так, под влиянием фундаментальных изменений в экономическом порядке возникла новая художественная форма. Или возьмем, к примеру, разные избирательные реформы XIX в. Они способствовали сосредоточению власти у новых классов собственников и обеспечивали законодательную защиту их интересов. Следовательно, политические институты изменились, чтобы удовлетворить экономические нужды.

Во всех этих случаях мы видим запрос производительных сил на институты и культуру, которые облегчат рост этих сил. Их экспансия – это факт, относящийся к базису. Он объясняет все социальные изменения, возникающие как ответ на подобный рост. Институты и формы культуры существуют для того, чтобы подкреплять экономические отношения. Точно так же крыша дома поддерживает стены, на которых покоится. Равным образом и экономические отношения существуют потому, что позволяют производительным силам расти под влиянием технологических и демографических изменений.

Одно дело – утверждать: институты появляются потому, что выполняют определенные функции. Но совсем другое – и это достаточно ограниченно – заявлять, будто они исчезают, когда перестают их выполнять. Так, когда наследственное право стало препятствовать разработке природных ресурсов в Англии, оно оказалось экономически неэффективным. В результате под давлением общества его должны были изменить. Но из этого не следует, что в первоначальном варианте такие законы возникли, потому что выполняли некую экономическую функцию. Это могло произойти – и так было на самом деле – под влиянием амбиций отдельных семей и династий. Более того, социальные институты могут быть экономически бесполезными и все равно существовать из-за того, что выполняют другие функции, или просто в силу привязанности, делающей их «нашими». Скажем, политика сёгуната Токугавы, изолировавшего Японию от большей части мира в 1641–1853 гг., экономически была вредной. Она препятствовала бурному росту международной торговли, который впоследствии привел к резкому увеличению национальных богатств. Но эта политика выполняла другие функции. Так, Японии был дарован период продолжительного мира, имевший мало аналогов в других странах. Кроме того, изоляция послужила толчком к развитию утонченной синтоистской культуры с ее глубоким почтением к усопшим.

Итак, что же такое марксистская теория истории? Между общественной и экономической жизнью, бесспорно, множество связей. Но где тут причины, а где следствия? Это нельзя выяснить, поскольку не существует экспериментов, которые позволили бы проверить ту или иную гипотезу. Поэтому на практике марксистская история не столько объясняет ход развития общества, сколько смещает акценты. Пока одни изучают право, религию, искусство и семью, марксисты фокусируются на «материальных» реалиях, под которыми подразумевается производство еды, жилья, машин, мебели и транспортных средств. Если вы достаточно избирательны, вы можете создать впечатление того, что производство материальных благ – это реальный двигатель социальных изменений. Ведь без них в любом случае никакие другие блага существовать не могут. Хотя такой подход дает полезный стимул к поиску важных фактов, он не объясняет причинно-следственные связи. К тому же он формирует совершенно неверное представление о современной истории, в которой законодательные и политические нововведения одинаково часто влекут за собой экономические изменения и выступают их последствиями.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю