Текст книги "Библиотека фантастики и путешествий в пяти томах. Том 4"
Автор книги: Роберт Шекли
Соавторы: Артур Чарльз Кларк,Кшиштоф Борунь,Вацлав Кайдош
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 24 страниц)
Старый мимоид
Я сидел у большого окна и смотрел в океан. У меня не было никаких дел. Рапорт, отработанный за пять дней, превратился теперь в пучок волн, мчащийся сквозь пустоту где-то за созвездием Ориона. Добравшись до темной пылевой туманности, занимающей объем в восемь триллионов кубических миль и поглощающей лучи света и любые другие сигналы, он натолкнется на первый в длинной цепи передатчик. Отсюда, от одного радиобуя к другому, скачками длиной в миллиарды километров он будет мчаться по огромной дуге, пока последний передатчик, металлическая глыба, набитая тесно упакованными точными приборами, с удлиненной мордой направленной антенны, не сконцентрирует его последний раз и не швырнет дальше в пространство, к Земле. Потом пройдут месяцы, и точно такой же пучок энергии, за которым потянется борозда ударной деформации гравитационного поля Галактики, отправленный с Земли, достигнет начала космической тучи, проскользнет мимо нее по ожерелью свободно дрейфующих буев и, усиленный ими, не уменьшая скорости, помчится к двум солнцам Соляриса.
Океан под высоким красным солнцем был чернее, чем обычно. Рыжая мгла сплавляла его с небом. День был удивительно душный, как будто предвещал одну из тех исключительно редких и невообразимо яростных бурь, которые несколько раз в году бывают на планете. Существовали основания считать, что ее единственный обитатель контролирует климат и эти бури вызывает сам.
Еще несколько месяцев мне придется смотреть из этих окон, с высоты наблюдать восходы белого золота и скучного багрянца, время от времени отражающиеся в каком-нибудь жидком извержении, в серебристом пузыре симметриады, следить за движением наклонившихся от ветра стройных быстренников, встречать выветрившиеся, осыпающиеся мимоиды. В один прекрасный день экраны всех визиофонов наполнятся светом, вся давно уже мертвая электронная система сигнализации оживет, запущенная импульсом, посланным с расстояния сотен тысяч километров, извещая о приближении металлического колосса, который с протяжным громом гравитаторов опустится над океаном. Это будет «Улисс», или «Прометей», или какой-нибудь другой большой крейсер дальнего плавания. Люди, спустившиеся с плоской крыши Станции по трапу, увидит шеренги бронированных, массивных автоматов, которые не делят с человеком первородного греха и настолько невинны, что выполняют каждый приказ. Вплоть до полного уничтожения себя или преграды, которая стоит у них на пути, если так была запрограммирована их кристаллическая память. А потом звездолет поднимается, обогнав звук, и только потом достигнет океана конус разбитого на басовые октавы грохота, а лица всех людей на мгновение прояснятся от мысли, что они возвращаются домой.
Но у меня нет дома. Земля? Я думаю о ее больших, набитых людьми, шумных городах, в которых потеряюсь, исчезну почти так же, как если бы совершил то, что хотел сделать на вторую или третью ночь, – броситься в океан, тяжело волнующийся внизу. Я утону в людях. Буду молчаливым и внимательным, и за это меня будут ценить товарищи. У меня будет много знакомых, даже приятелей, и женщины, а может, и одна женщина. Некоторое время я должен буду делать усилие, чтобы улыбаться, раскланиваться, вставать, выполнять тысячи мелочей, из которых складывается земная жизнь. Потом все войдет в норму. Появятся новые интересы, новые занятия, но я не отдамся им весь. Ничему и никому никогда больше. И, быть может, по ночам буду смотреть туда, где на небе тьма пылевой тучи, как черная занавеска, задерживает блеск двух солнц, и вспоминать все, даже то, что я сейчас думаю. И еще я вспомню со снисходительной улыбкой, в которой будет немножко сожаления, но одновременно и превосходства, мое безумие и надежды. Я вовсе не считаю себя, того, из будущего, хуже, чем тот Кельвин, который был готов на все для дела, названном Контактом. И никто не будет иметь права осудить меня.
В кабину вошел Снаут. Он осмотрелся, взглянул на меня. Я встал и подошел к столу.
– Тебе что-нибудь нужно?
– Мне кажется, ты изнываешь от безделья, – сказал он, моргая. – Я мог бы тебе дать кое-какие вычисления, правда, это не срочно…
– Спасибо, – усмехнулся я. – Не требуется.
– Ты в этом уверен? – спросил он, глядя в окно.
– Да. Я размышлял о разных вещах и…
– Лучше бы ты поменьше размышлял.
– Ах, ты абсолютно не понимаешь, о чем речь. Скажи мне, ты… веришь в бога?
Он быстро взглянул на меня.
– Ты что?! Кто же в наши дни верит… В его глазах тлело беспокойство.
– Это не так просто, – сказал я нарочито легким тоном. – Я не имею в виду традиционного бога земных верований. Я не знаток религии и, возможно, не придумал ничего нового… ты, случайно, не знаешь, существовала ли когда-нибудь вера… в ущербного бога?
– Ущербного? – повторил он, поднимая брови. – Как это понять? В определенном смысле боги всех религий ущербны, ибо наделены человеческими чертами, только укрупненными. Например, – бог Ветхого завета был жаждущим раболепия и жертвоприношений насильником, завидующим другим богам… Греческие боги из-за своей скандальности, семейных распрей были в не меньшей степени по-людски ущербны…
– Нет, – прервал я его.– Я говорю о боге, чье несовершенство не является следствием простодушия создавших его людей, а представляет собой его существеннейшее имманентное свойство. Это должен быть бог ограниченный в своем всеведении и всемогуществе, который ошибочно предвидит будущее своих творений, которого развитие предопределенных им самим явлений может привести в ужас. Это бог… увечный, который желает всегда больше, чем может, и не сразу это осознает. Он сконструировал часы, но не время, которое они измеряют. Системы или механизмы, служащие для определенных целей, но они переросли эти цели и изменили им. И сотворил бесконечность, которая из меры его могущества, какой она должна была быть, превратилась в меру его безграничного поражения.
– Когда-то манихейство… – неуверенно заговорил Снаут; сдержанная подозрительность, с которой он обращался ко мне в последнее время, исчезла.
– Но это не имеет ничего общего с первородством добра и зла, – перебил я его сразу же. – Этот бог не существует вне материи и не может от нее освободиться, он только жаждет этого…
– Такой религии я не знаю, – сказал он, немного помолчав. – Такая никогда не была… нужна. Если я тебя хорошо понял, а боюсь, что это так, ты думаешь о каком-то эволюционирующем боге, который развивается во времени и растет, поднимаясь на все более высокие уровни могущества, к осознанию собственного бессилия? Этот твой бог – существо, которое влезло в божественность, как в ситуацию, из которой нет выхода, а поняв это, предалось отчаянию. Да, но отчаявшийся бог – это ведь человек, мой милый. Ты говоришь о человеке… Это не только скверная философия, но и скверная мистика.
– Нет, – ответил я упрямо. – Я говорю не о человеке. Может быть, некоторыми чертами он и отвечает этому предварительному определению, но лишь потому, что оно имеет массу пробелов. Человек, вопреки видимости, не ставит перед собой целей. Их ему навязывает время, в котором он родился, он может им служить или бунтовать против них, но объект служения или бунта дан извне. Чтобы изведать абсолютную свободу поисков цели, он должен был бы остаться один, а это невозможно, поскольку человек, не воспитанный среди людей, не может стать человеком. Этот… мой, это должно быть существо, не имеющее множественного числа, понимаешь?
– А,– сказал он, – и как я сразу… – и показал рукой на окно.
– Нет, – возразил я. – Он тоже нет. Он упустил шанс превратиться в бога, слишком рано замкнувшись в себе. Он скорее анахорет, отшельник космоса, а не его бог… Он повторяется, Снаут, а тот, о котором я думаю, никогда бы этого не сделал. Может, он как раз подрастает в каком-нибудь уголке Галактики и скоро в порыве юношеского упоения начнет гасить одни звезды и зажигать другие. Через некоторое время мы это заметим…
– Уже заметили, – кисло сказал Снаут. – Новые и Сверхновые… По-твоему, это свечи его алтаря?
– Если то, что я говорю, ты хочешь трактовать так буквально…
– А может, именно Солярис – колыбель твоего божественного младенца, – добавил Снаут. Он все явственнее улыбался, и тонкие морщинки окружили его глаза. – Может, именно он и является, если встать на твою точку зрения, зародышем бога отчаяния, может, его жизненная наивность еще значительно превышает его разумность, а все содержимое наших соляристических библиотек – только большой каталог его младенческих рефлексов…
– А мы в течение какого-то времени были его игрушками, – докончил я. – Да, это возможно. Знаешь, что тебе удалось? Создать совершенно новую гипотезу по поводу Соляриса, а это действительно кое-что! И сразу же получаешь объяснение невозможности установить контакт, отсутствию ответов, определенной – назовем это так – экстравагантности в обхождении с нами; психика маленького ребенка…
– Отказываюсь от авторства, – буркнул стоявший у окна Снаут.
Некоторое время мы смотрели на черные волны. У восточного края горизонта в тумане вырисовывалось бледное продолговатое пятнышко.
– Откуда у тебя взялась эта концепция ущербного бога? – спросил он вдруг, не отрывая глаз от залитой сиянием пустыни.
– Не знаю. Она показалась мне очень, очень верной. Это единственный бог, в которого я был бы склонен поверить, чья мука не есть искупление, никого не спасает, ничему не служит, она просто есть.
– Мимоид, – совсем тихо, каким-то другим голосом сказал Снаут.
– Что? А, да. Я его уже заметил. Он очень старый. Мы оба смотрели в подернутую рыжей мглой даль.
– Полечу, – неожиданно сказал я. – Тем более я еще ни разу не выходил наружу, а это удачный повод. Вернусь через полчаса.
– Что такое? – У Снаута округлились глаза. – Полетишь? Куда?
– Туда. – Я показал на маячившую в тумане глыбу. – А почему бы нет? Возьму маленький вертолет. Было бы просто смешно, если бы на Земле мне пришлось когда-нибудь признаться, что я, солярист, ни разу не коснулся ногой поверхности Соляриса.
Я подошел к шкафу и начал рыться в комбинезонах. Снаут молча наблюдал за мной, потом произнес:
– Не нравится мне все это.
– Что? – Держа в руках комбинезон, я обернулся. Меня охватило уже давно не испытанное возбуждение. – О чем ты? Карты на стол! Боишься, как бы я что-нибудь… Чушь! Даю слово, что нет. Я даже не думал об этом. Нет, действительно нет.
– Я полечу с тобой.
– Спасибо, но мне хочется одному. Это что-то новое, что-то совсем новое, – я говорил быстро, натягивая комбинезон.
Снаут бубнил еще что-то, но я не очень прислушивался, разыскивая нужные мне вещи. Когда я надевал скафандр, он вдруг спросил:
– Слушай, слово еще имеет для тебя какую-нибудь ценность?
– О господи, Снаут, ты все о том же! Имеет. И я тебе уже его дал. Где запасные баллоны?
Я отошел от вертолета на полтора десятка шагов и уселся на шершавую, потрескавшуюся «землю». Черная волна тяжело вползла на берег, расплющилась, стала совсем бесцветной и откатилась, оставив тонкие дрожащие нитки слизи. Я спустился ниже и протянул руку к следующей волне. Она немедленно повторила тот феномен, который люди увидели впервые почти столетие назад, – задержалась, немного отступила, охватила мою руку, не дотрагиваясь до нее, так, что между поверхностью рукавицы и внутренней стенкой углубления, которое сразу же сменило консистенцию, став упругим, осталась тонкая прослойка воздуха. Я медленно поднял руку. Волна, точнее ее узкий язык, потянулась за ней вверх, по-прежнему окружая мою ладонь светлым грязно-зеленым комком. Я встал, так как не мог поднять руку выше, перемычка студенистой субстанции напряглась, как натянутая струна, но не порвалась. Основание совершенно расплющенной волны, словно удивительное существо, терпеливо ожидающее окончания этих исследований, прильнуло к берегу вокруг моих ног, также не прикасаясь к ним. Казалось, что из океана вырос тягучий цветок, чашечка которого окружила мои пальцы, став их точным, только негативным изображением. Я отступил. Стебель задрожал и неохотно вернулся вниз, эластичный, колеблющийся, неуверенный, волна приподнялась, вбирая его в себя, и исчезла за обрезом берега. Я повторил эту игру, и снова, как сто лет назад, какая-то очередная волна равнодушно откатилась, будто насытившись новыми впечатлениями. Я знал, что пробуждения ее «любопытства» пришлось бы ждать несколько часов. Я снова сел, но это зрелище, хорошо известное мне теоретически, что-то во мне изменило. Теория не могла, не сумела заменить реального ощущения.
В зарождении, росте и распространении этого существа, в каждом его отдельном движении и во всех вместе появлялась какая-то осторожная, но не пугливая наивность. Оно страстно, порывисто старалось познать, постичь новую, неожиданно встретившуюся форму и на полдороге вынуждено было отступить, когда появилась необходимость нарушить таинственным законом установленные границы. Эта резвая любознательность совсем не вязалась с гигантом, который, сверкая, простирался до самого горизонта. Никогда я так не ощущал его исполинской реальности, чудовищного, абсолютного молчания.
Подавленный, ошеломленный, я погружался в, казалось бы, недоступное состояние неподвижности, все стремительнее соединялся с этим жидким слепым колоссом и без малейшего насилия над собой, без слов, без единой мысли прощал ему все.
Всю последнюю неделю я вел себя так рассудительно, что недоверчивый взгляд Снаута перестал меня преследовать. Наружно я был спокоен, но в глубине души, не отдавая себе в этом отчета, чего-то ожидал. Чего? Ее возвращения? Как я мог? Я ни на секунду не верил, что этот жидкий гигант, который уготовил в себе гибель многим сотням людей, к которому десятки лет вся моя раса напрасно пыталась протянуть хотя бы ниточку понимания, что он, поднимающий меня, как пылинку, даже не замечая этого, будет тронут трагедией двух людей. Но ведь его действия были направлены к какой-то цели. Правда, я даже в этом не был до конца уверен. Но уйти – значило отказаться от этого исчезающе маленького, может быть, только в воображении существующего шанса, который скрывало будущее. Итак, года среди предметов, вещей, до которых мы оба дотрагивались, помнящих еще наше дыхание? Во имя чего? Надежды на ее возвращение? У меня не было надежды. Но жило во мне ожидание, последнее, что у меня осталось от нее. Каких свершений, издевательств, каких мук я еще ожидал? Не знаю. Но я твердо верил в то, что не прошло время ужасных чудес.
Артур Кларк. Пески Марса
Глава 1
– Значит, первый раз наверху? – спросил пилот, лениво откинулся в кресле и заложил руки за голову с беспечностью, которая не внушила бодрости пассажиру.
– Да, – сказал Мартин Гибсон, не отрывая глаз от хронометра, отсчитывающего секунды.
– Так я и думал. Вы никогда это правильно не описывали. И почему люди пишут такую чушь! Вредит делу.
– Простите, – ответил Гибсон. – Мне кажется, вы говорите о моих ранних рассказах. Тогда еще не было космических полетов. Мне приходилось выдумывать.
– Может быть, может быть, – проворчал пилот. (На приборы он и не смотрел, а до пуска оставалось две минуты.) – Наверное, занятно лететь самому, когда вы столько раз об этом писали?
Гибсон подумал, что вряд ли бы он сам выбрал именно это слово, но точку зрения пилота он понимал. Десятки его героев – и положительных, и отрицательных – зачарованно смотрели на безупречную секундную стрелку, ожидая, пока ракета рванется в бесконечность; а теперь (как всегда бывает, если ждешь достаточно долго) реальность нагнала вымысел. Всего через девяносто секунд это ждет его самого. Ничего не скажешь, занятно. Так сказать, справедливо с литературной точки зрения.
Пилот взглянул на него, понял и приветливо улыбнулся.
– Смотрите не испугайтесь собственных рассказов.
– Я не боюсь, – с излишней пылкостью заверил Гибсон.
– Хм-м… – хмыкнул пилот и снизошел до взгляда на часы. Секундная стрелка должна была сделать еще один круг. – Только я бы на вашем месте не хватался так за сиденье. Можете погнуть.
Гибсон покорно откинулся в кресле.
– Конечно, – сказал пилот, (он все еще был спокоен, но Гибсон заметил, что теперь он не отрывает взгляда от приборов), – это было бы не так уж приятно, если бы продолжалось подольше… А вот и горючее пошло. Вы не волнуйтесь, при вертикальном старте бывают занятные вещи.
Пускай кресло мотается, как ему угодно. Закройте глаза, если так вам лучше. Потерпите. Я говорю: по-тер-пи-те.
Но Мартин Гибсон не внял совету. Он уже потерял сознание, хотя ускорение еще не превысило ускорения в скоростном лифте.
Он очнулся, и ему стало стыдно. Солнце било в лицо, и он понял, что защитная пластина на панцире соскользнула в сторону. Свет был яркий, но не такой невыносимый, как он ожидал, – только часть лучей просачивалась сквозь темное стекло.
Он взглянул на пилота; тот склонился над пультом и что-то деловито записывал в бортовой журнал. Было очень тихо, только время от времени где-то фыркало, и Гибсону это не понравилось. Он вежливо кашлянул, извещая, что пришел в чувство, и спросил пилота, что это значит.
– Термический эффект в двигателях, – коротко ответил пилот. – Температура там подскочила тысяч на пять градусов, а теперь они быстро охлаждаются. Вам лучше?
– Мне совсем хорошо, – ответил Гибсон. Он действительно так думал.
– Можно встать?
– Вам виднее, – недоверчиво сказал пилот. – Только поосторожней.
Держитесь за что-нибудь прочное.
Гибсону и правда стало очень хорошо, весело. Наступила минута, которой он ждал всю жизнь. Он в космосе! Конечно, жаль, что он пропустил пуск, но в статьях об этом можно умолчать.
За тысячу километров Земля была еще большая, но как-то разочаровывала. Вскоре он понял почему. Он видел слишком много космических фотографий и фильмов и знал, чего ждать. Облака, как им и полагалось, медленно двигались вокруг земного шара. В центре суша и вода различались очень четко, и бесчисленные подробности были прекрасно видны, а по краям диска все терялось в плотной дымке. Даже прямо под ним многое было непонятно и потому бессмысленно. Конечно, метеоролог очень обрадовался бы, увидев отсюда, сверху, естественную карту погоды; но почти все метеорологи и так сидели на космических станциях, и под ними открывался вид не хуже этого. Скоро Гибсон устал искать города и другие плоды человеческой деятельности. Противно было думать, что за столько тысячелетий человеческая цивилизация не сумела существенно изменить то, что он видел сейчас.
Он посмотрел на звезды и снова разочаровался. Их было много, очень много, но все они казались бледными, тусклыми призраками той сверкающей россыпи, которую он думал узреть. Он знал, что виновато темное стекло, – защищая от солнца, оно похитило красоту звезд.
Гибсон даже рассердился. Только в одном отношении надежды его оправдались – приятно было знать, что ты сможешь парить, стоит тебе оттолкнуться пальцем от стен; хотя места для смелых экспериментов явно не хватало. Теперь, когда изобрели специальные таблетки и космическая болезнь отошла в прошлое, невесомость стала прекрасной, как в сказке.
Он был этому рад. Как страдали его герои! Он вспомнил первый полет Робина Блейка в полном варианте «Марсианской пыли». Эту книгу он писал под сильным влиянием Лоуренса. (Интересно бы как-нибудь составить список авторов, под чьим влиянием он не находился.) Без сомнения, никто лучше Лоуренса не описывал физиологических процессов. И вот Гибсон совершенно сознательно решил сразиться с ним его же оружием. Он посвятил целую главу космической болезни, описал все ее симптомы: сперва тебя подташнивает, но тошноту еще можно подавить усилием воли; потом тошнит нестерпимо; потом выворачивает наизнанку; и, наконец, наступает спасительное изнеможение. Эта глава была истинным шедевром сурового реализма. К сожалению, осторожные издатели заставили ее изъять. Он так много над ней работал; когда он писал, он действительно пережил все эти ощущения. Даже теперь…
– Удивительно, – задумчиво сказал врач. – Он прекрасно прошел медицинские испытания, и, несомненно, ему на Земле сделали все прививки. Должно быть, нервное…
– А мне какое дело? – мрачно сказал пилот, следуя за процессией в недра космической Станции. – Кто мне вымоет кабину, вот что я хочу знать!
По-видимому, на этот крик души не хотелось отвечать никому, а меньше всего Мартину Гибсону, который смутно различал белые стены, маячившие по сторонам. Вес медленно увеличивался, ласковое тепло разливалось по рукам и ногам. Наконец Гибсон понял, где он. Он был в больничной палате; и мягкое тепло инфракрасных ламп прогревало его насквозь.
– Ну как? – спросил врач.
Гибсон слабо улыбнулся:
– Простите, пожалуйста. Это повторится?
– Я не могу понять, как это вообще случилось. Наши таблетки еще не подводили.
– Полагаю, я сам виноват, – сказал Гибсон. – Понимаете, у меня очень сильное воображение, а я стал думать о симптомах космической болезни – конечно, совершенно отвлеченно, – и не заметил, как…
– Прекратите, – резко приказал доктор. – Не то придется вернуть вас на Землю. Забудьте о таких штуках, если собираетесь на Марс. Иначе месяца через три от вас ничего не останется.
Измученный Гибсон вздрогнул. Но ему явно становилось лучше, и ужасы последнего часа уходили в прошлое.
– Все будет хорошо, – сказал он. – Только выпустите меня из этой духовки, пока я не испекся.
Не совсем уверенно он встал на ноги. Было очень странно здесь, в космосе, чувствовать свой вес. Он вспомнил, что Станция-1 вертится вокруг оси, жилые отсеки построены на внешних стенах и центробежная сила создает иллюзию невесомости.
Он подумал, что его Великое Приключение началось не совсем удачно.
Но возвращаться нельзя. Дело не только в уважении к себе – если он вернется, это пошатнет его литературную репутацию. Он вздрогнул, представив себе заголовки: «Гибсон вернулся!», «Автор книг о космосе – жертва космической болезни!». Даже в литературных еженедельниках его продернут, а в «Тайм»… нет, и подумать страшно!
– Хорошо, – сказал врач, – что до старта космолета еще двенадцать часов. Я вас отправлю в камеру невесомости и посмотрю, как вы там справитесь.
Гибсон не мог не признать, что это дельная мысль. Раньше он считал себя здоровяком, и до сих пор ему не приходило в голову, что путешествие может оказаться не только неприятным, но и опасным. Легко смеяться над космической болезнью, когда мы сами ее не испытали!
Внутренняя Станция – Космическая станция-1, как ее обычно называли, – находилась в двух с лишним тысячах километров от Земли и делала вокруг нее виток за два часа. Это была первая ступенька на пути к звездам. Хотя технически она уже не была нужна, она сильно удешевляла космические полеты. Все рейсы на Луну и на планеты начинались отсюда.
Атомные космолеты забирали тут земной груз. Ракеты на химическом горючем связывали Станцию с Землей – закон запрещал атомным космолетам подходить к Земле ближе чем на тысячу километров. Многие считали, что и этого мало: радиоактивный выброс мог покрыть это расстояние меньше чем за минуту.
Станция с годами росла, и первые ее проектировщики не узнали бы ее теперь. Вокруг сферического ядра лепились обсерватории, лаборатории и мудреные приборы, в которых могли разобраться только специалисты. Но, несмотря на все пристройки, основная задача искусственной луны была все та же: здесь заправлялись космолеты – хрупкие творения рук человека, бросающего вызов одиночеству Солнечной системы.
– Вы вполне уверены, что вам хорошо? – спросил врач, пока Гибсон пытался стоять как следует.
– Да, кажется, – осторожно ответил тот.
– Тогда идемте в гостиную, там вам дадут выпить. Хорошего горячего чаю, – прибавил он во избежание недоразумений. – Посидите, почитаете газеты полчасика, а мы решим, что с вами делать.
Гибсон был шокирован. Святотатство за святотатством! До Земли две тысячи километров, кругом – звезды, а он пьет сладенький чай (подумать только – чай!) в комнате, похожей на приемную дантиста. Окон не было – вероятно, для того, чтобы зрелище быстро вращающихся небес не помешало действию лекарств. Оставалось рыться в грудах старых журналов, а это было нелегко, потому что журналы оказались сверхлегкие, напечатанные на папиросной бумаге. К счастью, он нашел номер «Кормчего» со своим рассказом, таким старым, что он сам забыл конец; и потому неплохо провел время, дожидаясь врача.
– Пульс в норме, – ворчливо сказал врач. – Сейчас пойдем в камеру невесомости. Следуйте за мной и ничему не удивляйтесь.
С этими загадочными словами он вывел Гибсона в широкий, ярко освещенный коридор, который, по-видимому, и спереди и сзади уходил вверх. Гибсон не успел разобраться, в чем тут дело, – врач отодвинул боковую дверцу, и перед ними возникли металлические ступеньки. Гибсон машинально прошел несколько шагов, но посмотрел вперед, остановился и вскрикнул от удивления.
Там, где он стоял, лестница поднималась под обычным углом в сорок пять градусов. Потом она становилась круче и метрах в десяти шла вертикально. Но, несмотря на это, угол возрастал – как тут не испугаться! – пока лестница не загибалась назад и не уходила в неизвестность где-то наверху и сзади.
Услышав его крик, врач оглянулся и ободряюще хихикнул.
– Не всегда надо верить глазам, – сказал он. – Идите. Это нетрудно.
Гибсон неохотно двинулся вперед, и сразу же два ощущения поразили его. Во-первых, он становился все легче. Во-вторых, хотя лестница шла круче и круче сзади за ним, она лежала все под тем же углом в сорок пять градусов. Впереди, над ним, лестница чуть уходила в сторону, и, хотя она искривлялась, наклон ее не менялся. Вскоре Гибсон понял, в чем дело. Ощущение весомости давала центробежная сила – ведь Станция вращалась вокруг своей оси, – а по мере приближения к центру тяготение уменьшалось до нуля. Сама лестница обвивала ось особой спиралью – когда-то он знал ее научное название, – так что, несмотря на радиальное тяготение, наклон под ним оставался все тот же. К таким вещам работники космических станций быстро привыкают. Наверное, когда они возвращаются на Землю, им неприятно смотреть на обычную лестницу.
В конце лестницы слова «вниз» и «вверх» потеряли свой реальный смысл. Гибсон вошел в продолговатую цилиндрическую комнату, где не было ничего, кроме крест-накрест натянутых веревок; в дальнем ее конце сквозь иллюминатор врывался солнечный свет. Вскоре Гибсон увидел, что свет этот, как луч прожектора, обходит всю комнату, то исчезая, то появляясь в иллюминаторах. В первый раз чувства сообщили ему о том, что Станция действительно вращается, и он прикинул время вращения, заметив, через сколько секунд вернулось Солнце на свое место. «День» маленького искусственного мирка укладывался меньше чем в десять секунд; но этого было достаточно, чтобы создать ощущение нормальной весомости у внешних стен.
Продвигаясь за врачом по веревкам, Гибсон чувствовал себя пауком в лабиринте паутины. Наконец он достиг наблюдательного поста и понял, что они в конце какой-то трубы, параллельной оси Станции и выступающей вперед. Отсюда вид на звезды не закрывали ни пристройки, ни приборы.
– Я вас оставлю ненадолго, – сказал врач. – Здесь есть на что посмотреть, и плохо вам не станет. А если станет, вспомните, что внизу этой лестницы нормальное тяготение.
«Да, – подумал Гибсон, – и возвращение на Землю». Но он твердо решил пройти испытание и получить медицинскую справку.
Понять, что вращается Станция, а не Солнце и звезды, было совершенно невозможно. Приходилось просто верить. Звезды неслись так быстро, что удавалось ясно различить только самые яркие: а Солнце, когда Гибсон разрешил себе взглянуть на него, золотой кометой пронеслось мимо. Сейчас нетрудно было понять, почему люди так и не хотели верить, что вертится Земля, а не прочный свод небес.
Земля огромным полумесяцем закрывала полнеба. По мере того как Станция неслась по своей орбите, она медленно росла; минут через сорок она должна была стать полной, а еще через час – когда Станция войдет в конус ее тени – исчезнуть, закрыть Солнце черным щитом. Земля пройдет все фазы – до полноземлия и обратно – за два часа. Ощущение времени смещалось, как только он думал об этом. Привычные сутки, месяцы и времена года не значили здесь ничего.
Примерно в километре от Станции, ничем с ней не связанные, двигались вместе с ней три космолета: стреловидная ракета, на которой он прибыл с такими мучениями час назад; грузовик примерно в тысячу тонн, собирающийся на Луну; и, наконец, «Арес», свежеокрашенный, сверкающий, великолепный.
Гибсон так и не примирился с отказом от обтекаемых, узких космолетов, о которых мечтали в первой половине двадцатого столетия.
Мир принял эти гантели, он – нет. Конечно, он знал все их достоинства.
Обтекаемость не нужна ракете, которая не входит в соприкосновение с воздухом. Во избежание облучений двигатель должен находиться как можно дальше от команды; и вот два шара, соединенные длинной трубкой, оказались самым простым решением задачи.
«И самым уродливым», – подумал Гибсон. Но вряд ли это важно, если «Арес» всю свою жизнь проведет в космосе, где только звезды увидят его. По-видимому, он был уже заправлен и дожидался точно вычисленной секунды; когда оживут его двигатели, он рванется с орбиты и по длинной гиперболе понесется к Марсу.
В ту секунду он, Гибсон, будет уже на борту. Начнется наконец его Приключение; а ведь он никогда по-настоящему не верил, что это будет.