355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Роберт Штильмарк » Пассажир последнего рейса » Текст книги (страница 3)
Пассажир последнего рейса
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 22:02

Текст книги "Пассажир последнего рейса"


Автор книги: Роберт Штильмарк



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

Глава вторая
Госпитальное судно «Минин»

1

После отвала из Яшмы послушница Антонина попросила врача осмотреть ее больных. Врач для начала оценил взглядом саму сиделку и сделался сразу очень любезен.

Он пошел за нею в каюту, отведенную лежачим.

Здесь было шесть коек с тощими рваными тюфяками. Под серыми, застиранными простынями и кое-как залатанными одеялами лежали «тяжелые». На попечении юной сиделки оказались, кроме монастырских, яшемских, еще два пожилых ополченца из крестьян села Солнцева Ярославской губернии и больной чуваш Василий Чабуев, мечтавший скорее попасть в городской лазарет, чтобы избавиться от грыжи. На войне Чабуев надорвался, вытаскивая из грязи артиллерийское орудие. Ополченцы Шаров и Надеждин попали на госпитальное судно «Минин» не без задабривания того же военфельдшера, что согласился принять монастырских больных в Яшме. У Шарова была недолеченная рана коленного сустава. Надеждин страдал от последствий контузии.

В селе Солнцеве комбед уже выделил на их долю хорошей земли, отобранной у барина, Георгия Павловича Зурова, и соседи-ополченцы толковали только про новые, справедливые порядки, про десятины, пустоши, супеси и суглинки. Звали их домой жены, и призывные эти письма, зачитанные до разрывов на сгибах, снова и снова перечитывались и здесь, в каюте. Оба думали об одном: как бы скорее подлечиться и попасть домой.

Врач велел отнести старца Савватия и Сашку во временную операционную, устроенную в бывшем салоне. Ногу Савватию намертво закрепили в лубке, у Сашки проверили швы, наложенные монастырской яшемской фельдшерицей; врач сказал, что больной сможет встать недельки через полторы, потому что порваны одни мускулы, кость же и главный нерв целы.

Когда двое дюжих санитаров очень неосторожно принесли Сашку в палату, точнее, большую каюту, небрежно окрашенную белилами, доктор снова явился к лежачим и строго посмотрел на Сашку.

– Как это тебя, человека мирского, штатского, угораздило к монахиням, в монастырскую больницу попасть? Да и рана свежая, фронтов же поблизости как будто нет? Ну-ка, расскажи, как было дело, да без утайки!

– Хвалиться тут нечем, – мрачновато пояснил Александр Овчинников. – Дурь одна. С дебаркадера надысь перед пароходом сиганул, форс показать, да на лапу якорную под водой и напоролся. Спасибо, монастырские кровью истечь не дали. Да и вам спасибо за то, что в город везете.

– Как же тебе вынырнуть удалось с такой раной?

– Сперва, как напоролся, рванулся неловко, лапа-то скрозь бедро и прошла, а течением меня под водой развернуло, так что очутился я как стерлядь на самоловном крюке. Ни взад, ни вперед! А тут якорная цепь под руку подвернись! Ухватился, себя повернул, лапу назад из раны наладил, освободил себя с крюка, но приослаб – много крови, видно, потерял. А мысль одна – про пароход. Угодишь под днище или под колесо – пропал! Одно спасение – цепь.

Тут Сашка заметил, что сиделка Антонина прислушивается к разговору. Он сразу смолк.

– Ну и что дальше? – заинтересовался врач.

– Что дальше? Вылез, ребята к берегу пособили. Нашли, про что спрашивать! Людей перемутил, от дела отстал, других заставил со мной возиться. Женщинам пришлось меня волочить наверх, словно колоду. Хочу через денек-другой на костыли.

Врач покачал головой.

– Хочешь ногу сберечь – колодой и лежи покамест. Рана болезненная и опасная, ногу надо в дубке подержать, а от боли – впрыскивание сделать. Дня через три посмотрим, как поправка подвигается.

– В какой госпиталь вы меня положить хотите? – Сашка покосился на Тоню-сиделку. – Мне бы от наших, монастырских, не отстать! Пока не поправлюсь.

– Ну, уж там видно будет, куда попадешь! – буркнул врач неопределенно.

Пароход остановился взять уголь против томненской мануфактуры, ниже городских пристаней Кинешмы. Часть выздоравливающих с «Минина» помогала засыпать углем пароходный бункер.

Оказалось, что старец Савватий с переломом и Сашка Овчинников чуть не единственные тяжелораненые на весь пароход, Антонина даже подивилась: эвакуируемые выглядят вполне здоровыми. Да и чистота на пароходе поддерживалась не по-госпитальному! Койки – разнокалиберные, белье – наихудшее! Сам пароходик мало подходил для целей медицинских, однако же мог бы вместить вдвое больше больных, чем их сейчас было на борту.

Закончив бункеровку в Томне, пароход отвалил от угольной баржи и тихим ходом подошел к городской пристани Кинешмы. Туда заранее отправилось начальство плавучего госпиталя.

Антонина, глядя из каюты, узнала на пристани начальника и военфельдшера. На мостках лежали и сидели раненые, готовые к эвакуации, однако госпитальные начальники не соглашались принять их.

Капитан «Минина»» даже чалиться не стал, приказал подать на пристань одну кормовую чалку и стоял у переговорной трубки, готовый скомандовать в машину «Вперед!».

– Могу взять только вот этих пятерых легкораненых, ходячих, и то лишь потому, что мне уголь погрузить некому в Костроме! – кричал начальник госпиталя. – У меня персонал трое суток не спит с лежачими, на пароходе яблоку негде упасть от тесноты. Пятерых беру не причаливая. А ну, прыгай на борт, у колеса, живей! Ты прыгай, ты и ты, и вон еще те двое. Военфельдшер, прыгай за ними! Эй, там у трапа, подай руку товарищам! Пошел, капитан, вперед самым полным!

Начальник с военфельдшером последними вскочили на борт, и «Минин», расстилая по реке дымный след, отошел вверх, больные же… остались лежать на пристани. Антонина снова подивилась: и никакой тесноты нет на недогруженном судне, и уголь уже взят в Томне. Чудные порядки!

До ушей Антонины доносились и еще более чудные разговоры на борту. То и дело в обрывках фраз звучали французские словечки, обращение «господа», картаво произносимое слово «Россия». Антонина видела не больных солдат, как пациенты ее палаты, а лощеных, манерных, барственного вида молодых мужчин, обряженных в солдатское обмундирование словно бы лишь для отвода глаз.

Однако у яшемской сиделки хватало забот с порученными ей ранеными. У Алексашки Овчинникова санитары при переноске неосторожно разбередили рану. Врач велел впрыснуть морфий. Он постоял у окна и заметил, как больной после впрыскивания удержал руку сиделки и неумело попытался поцеловать ее. Когда больной заснул от морфия, врач поманил Антонину к окну.

– Скажите мне, кто этот человек? Не из вашей родни?

– Нет, мне он не родня. Крестьянин, из слободских, зажиточных. Младший брат в семье. Старший брат, Иван Овчинников – барышник конский, человек богатый. А этот – у брата табунщиком, коней издалека перегоняет. Всегда в разъездах, в опасностях. Мать вечно за него в тревоге – ремесло, как изволите понимать, неспокойное.

Ответ как будто заинтересовал врача.

– Из зажиточных? Гм… А о ранении своем он правду рассказывает?

Антонина сказала, что сама была свидетельницей.

– Скажите мне правду, барышня, – допытывался врач, – а сами-то вы… как в монастыре очутились? При вашей-то внешности!.. Это одеяние ваше, простите, не маскировка?

По ясному взгляду девушки врач понял, что ошибся.

– Будьте со мною откровенны. Я убежден, что вы дочь благородных родителей. Где они? Вам ведь не более восемнадцати лет?

– Я – сирота. Лет мне действительно восемнадцать. Отец был военным летчиком. Звали его Сергей Капитонович Шанин. Еще до войны мы с мамой узнали, будто отец наш попал в ярославскую тюрьму как революционер. Жили мы с нею и дедом в Макарьеве, на Унже. После смерти деда мама продала макарьевский дом и поехала со мною в Ярославль, искать встречи с папой. В пути заболела, в Яшме нас сняли с парохода. У мамы оказался тиф, через неделю она скончалась. От меня это сначала скрывали несколько лет. Было это в 1912 году, шесть лет назад. Четыре года меня держала при себе, в служанках, владелица постоялого двора в лесу, у деревни Михайловки, а оттуда я по своей воле пошла в монастырские послушницы. Питаю надежду найти там приют вечный. Мир меня страшит.

Врач покачал головой.

– Но что может связывать вас с этим раненым Александром Овчинниковым? Ведь это простой мужик, не общество для вас. Не могу ли я чем-либо важным услужить вам? Тогда, возможно, я тоже получил бы право… приложиться к этой ручке?

Но послушница Антонина недаром прошла у самой игуменьи, в прошлом светской дамы, целый курс, как следует держать себя в «миру». Чувство же собственного достоинства она унаследовала от отца с матерью, людей образованных и интеллигентных. Она ответила сдержанно:

– Сделайте милость, довезите нас троих, яшемских монастырских – работника нашего Ивана Губанова, увечного старца Савватия и меня, – до Костромы; помогите и этого раненого, Александра Овчинникова, в больницу определить, где вам самим сподручнее, а более ни о чем не извольте беспокоиться, если сами вы христианин и божиим людям желаете добра.

Врач неопределенно хмыкнул и отошел от окна каюты. Антонина получила на больных и на себя госпитальный обед: кастрюльку пшенного супу с кусочками разваренной воблы, семь ложек перловой кашицы, семь ломтиков черного хлеба и семь кусочков сахару. Такая норма питания считалась улучшенной, госпитальной.

Пароходик шел быстро, разрезая волну своим острым форштевнем, нигде не задерживался, кое-где смело спрямляя для себя фарватер на перекатах. Успокоительно вздыхала и мерно шумела паровая машина бельгийской фирмы. Антонина сдала посуду матросу на кухне и минуту постояла в каюте над Сашиной койкой. Лицо больного было покойно. Прежде искаженное болью, все еще очень бледное, оно обрело после морфия выражение отрешенности от всех забот и мыслей.

Уж не кончается ли? С испуга она чуть не произнесла эти слова вслух. Вдруг ей до малейших подробностей припомнилось их непродолжительное и странное знакомство… Сперва – глухой лесной трактир, прозванный окрестными мужиками «Лихим приветом». Заметила Тоня, помогая хозяйке Марфе Овчинниковой, что та, соскучась темной лесной жизнью с нелюбимым мужем Степаном, старается приворожить частого гостя – лихого табунщика Сашку Овчинникова. А он и самой Тоне не на шутку полюбился, когда прислушалась к его разговорам, пригляделась к нему чуть пристальней… Понравился он ей своим стремлением к иной жизни, тем, что книгами интересовался, учиться хотел. Чем-то этот лихой, еще необразованный парень напомнил Тоне ее собственного отца. Ведь и тот был крестьянским сыном, сумевшим получить образование, стать военным летчиком-офицером, вступить в ряды революционеров и, как думала Тоня, отдать жизнь за счастье других людей.

Как только Марфа-трактирщица стала примечать, что Сашка начал на Тонечку пристальнее поглядывать, тут же и отослала ее в монастырь. Тоня же и сама понимала, что не век ей вековать в трактире лесном, а города после пережитого ее страшили, особенно когда матери не стало. Работу в монастыре ей дали нетрудную, на пасеке; обращались там с нею ласково, стали учить рукоделиям и пению…

…Сашка Овчинников пошевелился во сне, застонал. Тоня положила ему руку на горячий лоб. Отчетливо вспомнилось ей последнее их свидание с глазу на глаз.

Подстерег ее однажды Сашка на пути с пчельника в обитель. Было это прошлой весной, с тех пор они видались только на людях, мельком.

Тогда же, на лесной тропе с пчельника…

Все краски первого цветения, все запахи весны, даже тихий шелест трав, свежих, незапыленных, задеваемых лишь черным подолом ее одежды, так и запечатлелись в сердце. Понурив голову, Сашка Овчинников шел рядом. Слова искал с трудом, говорил тихо о своей любви к ней. Свет, мол, клином на тебе одной сошелся!. Признавался, что дал было Марфе-трактирщице себя завлечь, но понял, что настоящую суженую конем не объехать! Разом, мол, стороннее все кончил, оборвал, теперь за прошлое прощение просит, а за будущее головой и душой ручается!

Тоня ответила ему, что оправдываться ему не в чем, обещаний он перед алтарем никому не давал, только, мол, поздно теперь, коли она в монастыре утешение от сердечной горечи нашла, когда его к другой потянуло. И просила не смущать более ее души, не тревожить прошлого.

Он же взял тогда с нее слово последнее, что ежели бы, паче чаяния, приключилась с нею какая-нибудь беда или уйти пришлось из обители, то ни у кого она помощи не просила бы прежде, нежели с ним не повидается. Она обещание дала, но сказала, не приведи, мол, бог, коли понадобилось бы это слово вспомнить. На том близ монастыря, в леске, расстались, и тут же Антонина-послушница все до слова матери-игуменье пересказала. Тогда и перевела игуменья свою любимую послушницу с пчельника в монастырский приемный покой, к сестре Софии в помощницы. И в хор на пристанскую часовню, службе подпевать к пароходам, определила.

…Сиделка вдруг подумала, что этот спящий больной – теперь единственный в мире человек, кто видит в ней не нянюшку, не послушницу-монашку, единственный, для кого она еще не совсем божья, кто жалеет ее искренне и даже…

Она заставила себя отогнать эти мысли, перекрестилась и прилегла в плетеном кресле у окна. Все больные в палате спали крепким послеобеденным сном. Поставить для нее кресло в каюту распорядился все тот же внимательный военврач, доктор Пантелеев.

Пароходные колесные плицы шумели мерно и глуховато. Антонина уснула под этот успокоительный шум. Пробудилась она от чьего-то негромкого разговора на палубе, близ ее окна. Створка деревянного жалюзи была закрыта, но сквозь косые прорези Антонина смогла различить головы беседующих. Это были доктор Пантелеев и тот военфельдшер, что отбирал раненых для эвакуации, а в Кинешме вернулся на борт «Минина». К некоторому удивлению Антонины-послушницы, беседа велась на французском языке, довольно ломаном и скверном. Военные медики никак не предполагали, что беседу их сможет понять скромная монастырская сиделка, внучка учителя и дочь ученицы пермской гимназии. А Тонин отец, Сергей Шанин, владел французским не хуже жены и тестя! Он подолгу бывал во Франции по служебным авиационным делам. Девочка свободно болтала с ним по-французски, когда зимой он наезжал к семье из Парижа, Севастополя или Одессы в глухой провинциальный Макарьев.

– Часа через полтора уже Кострома, – говорил военфельдшер врачу. – Можно будет сделать остановку и высадить лишних. Надо освободится от балласта.

– Ну и произношеньице у вас, подпоручик! – вздохнул военврач Пантелеев. – Перед встречами с нашими французскими союзниками на Севере надо вам побольше практиковаться, а то засмеют, мон ами! Остаются до начала потехи считанные дни и часы. Муравьев в Казани определенно называл восьмое число, потому что союзники в Мурманске должны шестого получить подкрепление и высадить большой десант в Архангельске. Савинков будто бы уже полтора миллиона роздал, которые получил от Нуланса, французского дипломатического агента. Все союзные миссии теперь под рукой – в Вологде, это очень кстати. Не опоздать бы нам к началу… Как-никак доставим неплохое пополнение. Ваш рейд по красным тылам в роли советского военфельдшера надо признать удачным… Но, как вы полагаете, много ли попало на борт ненадежных?

– Нет, думаю, что немного. Отбор-то всюду сделан был заранее – и в Казани, и в Нижнем, и в Юрьевце, да и в Яшме. Там позаботился об этом Иван Губанов. В Кинешме чуть не сорвалось – мы рисковали получить там настоящее большевистское пополнение… Ну и несколько серьезных больных пришлось взять ради соблюдения госпитальной обстановки. На любой пристани могла быть инспекция. Результат: рыбинцы получат в нашем лице вполне боеспособную группу, когда выкинем больных ополченцев и старца с переломом.

– Знаете, подпоручик, насчет этого старца я несколько иного мнения. Не может ли он пригодиться в качестве… Ну, некого, что ли, идейного подспорья? Для бесед с колеблющимися солдатами, вообще верующими из крестьян? Видел я недавно листовки наши. Немцы на юге отпечатали для русских мужиков: «Бей жида-большевика, морда просит кирпича». Понимаете, с такой пропагандой мы далеко не уедем, а ведь именно идейная сторона всегда у нас слабовата в отличие от красных, чья главная сила – их идеи. Не попытаться ли поставить этого божьего старца на ноги к… началу дела?

– Что ж, попробуем подлечить для пользы службы, как говорится. Религиозное подспорье нам, конечно, нужно…

– Что представляют собой соседи Губанова? Вы их при вербовке прощупывали?

– Нет, в Яшме условия вербовки исключали надежную проверку, но прямых коммунистов там, кажется, нет. Пора Губанову потолковать с ними по душам. Пойдемте туда!

2

Сиделка Антонина и опомниться не успела, как оба собеседника вошли в каюту тяжелых. Сама она решила не шевелиться в кресле и не откидывать простыни, которой прикрылась от мух. В каютё похрапывали спящие больные. Монастырский служитель Иван Губанов сразу же встрепенулся, как только военфельдшер осторожно тронул его за плечо.

– Тсс! – предостерег его военврач Пантелеев. – Пусть соседи поспят еще… Что выяснили о них, подъесаул?

– Фабричных тут нет, – заговорил разбуженный сипло. – Одни мужики. Кто охотой не пойдет, из-под палки заставим. Одно плохо: тут все не на шутку больные. Вот в чем промашка.

– Ничего, авось подлечить успеем. Каждый дорог. Вы-то сами как себя чувствуете? Неужели вас и вправду проклятый бык на рога поднял?

– Да вот, неважный из меня тореадор… Черт с ним, с быком и со здравием моим, лишь бы до пулемета дорваться, хоть лежачему… Кстати, обратите внимание на сиделку. Молода, но старательна и умела. Надо ее…

– Понимаю вас, – согласился военфельдшер. – Но, кажется, она очень привязана к старцу? Она ведь должна проводить его в больницу?

Доктор Пантелеев только губы скривил и кивнул на спящего после морфия Овчинникова:

– Если этот сгодится в дело, ручаюсь – и она не отстанет. Тут, похоже, целый роман намечается… Поэтому, полагаю, в Костроме сдавать его не следует, а к Рыбинску я его несколько подправлю.

– Насчет восьмого числа перемен нет? – спросил Губанов.

– Пока все по-старому. Но об этом потом. Мы вам тут и обмундирование прихватили, пора вам обрести натуральный облик. Подходим к Костроме, понимаете? Пока только эта ваша каюта и неясна. Потолкуйте с солдатами, подъесаул. Пойдемте, подпоручик!

Когда дверь каюты захлопнулась за врачом и военфельдшером, оказалось, что не только сиделка, но и раненые слышали последние фразы доктора Пантелеева. Все пробудились, лежали помрачневшие, озабоченные.

– Слышь, Михей, – заговорил Шаров, солнцевский ополченец, мечтавший о прирезке земли. Он хлопнул по плечу своего контуженного земляка и соседа Надеждина, тоже солнцевского ополченца. – Оказывается, нами здеся подпоручики и подъесаулы командовают. Вот оно как обернулось.

Надеждин неторопливо уселся на койке.

– Вас лекаря эти подъесаулом величали? – обратился он к яшемскому мяснику. – Из казачьего, стало быть, войска? Покамест скрываться изволили в Яшме, на монастырском скотном дворе? Или как вас еще понимать, ваше благородие?

– Да, ребята, – откашлявшись, начал подъесаул, достал портсигар с махоркой и предложил желающим. – Закуривайте, мужики, лежачим дозволяется и в настоящих палатах. Подымим да потолкуем… Большое дело повсеместно затевается, великое, святое дело. За матушку Русь постоять надобно. Ей, ребята, порядок нужен. Не тот, что большевики вводят. Они – германские агенты, а нам свой, российский закон нужен, чтобы кончить народные бедствия, власть установить для всех справедливую. Чтобы, значит, и свобода, а с другой стороны – порядок, и смуте – конец.

– Не знаю, какая власть господам-офицерам мила, а нам и нонешняя по душе! – тонким резким голосом почти выкрикнул Надеждин. – Только вот войну скончать желательно, торговлишку кое-какую открыть, хозяйство подправить – и живи всяк в свое полное удовольствие!

– Да кто тебе ее откроет, торговлишку? – рассердился подъесаул. – Кто на липовые керенки товар продаст? Кто фабрики пустит, управлять ими станет? Кирюхи да Митюхи? Уже довели эти Кирюхи-Митюхи страну Расею до ручки. Про такую разруху, как у нас, даже в библии не писано. Народ голодает, одни комиссары в Кремле с девками пируют. Да чем тебе такая власть по душе? Что ни сгреб – то и мое? Эх, дурачье вы темное! Нынче ты ограбил, а завтра у тебя награбленное отымут. Хоть, к примеру, ту же землю.

– Покамест не отымают, – заметил Шаров осторожно. – Сеять велят. Не на барина. На себя.

– Землю тебе комиссары для виду дали, чтобы ты за нее ухватился и от хозяина ее оборонил, да хлебушек на ней вырастил. А как вырастишь – придет к тебе комбед и отымет весь хлеб до зерна. Попомни мое слово: лучше семь бед, чем один комбед! К тому же, мужики, на поддержку правому делу в России большая иноземная сила с моря и суши подошла. Не опоздайте показать, что и вы русские люди!

– Вот вы, ваше благородие, изволили сказать: беспорядки, – волнуясь и бледнея, но твердо говорил контуженый Надеждин. – А ведь мы, мужики, еще с пятого году к этому шли. Из наших, солнцевских, уже тогда многие тянулись к перевороту и за это от старой власти пострадали.

– А уж война эта германская, – вмешался Шаров, – самым темным из нас раскрыла глаза. Все постигли, что под гору Расея покатилась через жадность буржуазии.

– Теперь за старое в деревне никто не держится, – поддержал товарищей Василий Чабуев, чуваш. – Кто и держался за царя по старой памяти, тому напоследок Распутин безобразиями своими показал, чего эта власть стоит. Так что скажите, ваше благородие, своему начальству, пущай нас всех высаживают.

– И дурачьем темным нас при Советах-то никто не называл. Отвыкли от офицерского разговору, – съехидничал Сашка Овчинников.

Подъесаула взорвало. Он сел на край койки, спустил здоровую ногу на пол, а к другой ноге с отнятой ступней ловко пристегнул германский протез. В одном белье стал посреди каюты.

– Молчать! Еще поглядим, кто куда высаживаться станет. Пароход находится под командованием Добровольческой армии, понятно? А ну встать! – подъесаул ткнул пальцем в сторону Чабуева.

Тот презрительно усмехнулся.

– По моей болезни мне доктора вставать не велели.

Губанов стал натягивать платье военного образца, принесенное военфельдшером. Крикнул сердито сиделке:

– Чего не подойдешь? Обуться пособи, ботинок зашнуруй на протезе. Ну погодите, пропишу вам ужо клистиры! Отец Савватий! Чего молчишь? Или за веру постоять страшишься?

Старец поднял сухонькую руку, похожую на кость, плохо обернутую в пересохший пергамент.

– Сказано в писании, – сказал он скрипучим голосом, – что всякую власть земную приемлем от господа бога. Не мне, пустыннику, людские распри судить и вершить. От сего мрака в скиты ушел сорок лет назад, насмотревшись на убиенных в турецкую войну, когда Плевну брали. Не тревожь, Иване, сердца малых сих, о душе помысли, не о мести единоплеменникам своим. Ступай с миром, одумайся!

– Т-а-а-к! – насмешливо протянул подъесаул. – Дождался от старца измены! Бусурманам продался, осквернитель храмов! Ты, как тебя, барыга! Тоже в большевики записался?

– Покамест не писался, а с тобой рядом и барыге сидеть зазорно. Видывал я, как вашего брата и в Дону, и в Волге топили. Поищи других пристяжных, да на вторую ногу не охромей, гляди!

– Понятно, кто здесь под одно рядно набился! Сестричка! Пора тебе уходить отсюда. Идем со мною к начальнику.

– Куда я от своих больных пойду? Уж лучше вы сами от нас ступайте, людей на грех не наводите!

Подъесаулу явно не удался разговор по душам. Он рванул и с силой захлопнул за собой дверь. Даже перегородки дрогнули.

– Ох, ну и беды! – протянул Шаров. – Занесла нелегкая на пароход этот проклятый. Оно-то загодя можно было понять, что темные дела тут творятся.

– Быть того не может, что одни контры на пароходе. В команде сознательные есть, я знаю… – начал было Надеждин, но не успел договорить, как пароход дал несколько тревожных гудков.

Антонина отодвинула створку жалюзи.

Вечерние сумерки только начинали плотнеть. Темно-синяя Волга повторяла небо в тучках. Впереди отсвечивали первые огоньки большого старинного города на левом берегу.

Справа подходила к пароходу лодка бакенщика с фонариком. Несколько человек прыгнули с лодки на борт парохода. Бакенщик отчалил, машина заработала снова, «Минин» быстро набрал прежний полный ход против течения. Значит, Кострому – мимо? Раздумали господа-офицеры высаживать лишних после губановского разговора в каюте тяжелых?

В коридоре – топот, дверь каюты распахивается. На пороге – военврач Пантелеев и сам начальник госпиталя в кожаной фуражке. Позади – несколько человек в штатском, но выправка и хватка у них военная. У некоторых в руках револьверы. Хромой подъесаул Губанов держит обнаженную шашку так, будто готов срубить голову любому, кто воспротивится начальству.

– Слушать мою команду! Встать!

Шаров, Чабуев, Надеждин с усилием поднялись, стали у своих коек. Начальник сделал шаг назад, как бы освобождая дорогу тем, кто подобру-поздорову пожелает выйти.

– Солдаты российской армии! – заговорил начальник. – Вам дается возможность выполнить долг перед родиной. Судно следует в Рыбинск, где через несколько дней взовьется знамя общерусской борьбы за родину и свободу. В наших рядах действуют старые революционеры и социалисты, крестьяне и мастеровые, солдаты и офицеры русской армии. Мы – не контрреволюционеры, мы – за русскую революцию, но без Ленина и большевиков, отнявших плоды февральской победы народа над царским строем. Мы не одиноки: на Севере высаживается новый десант англо-французских союзных войск. В Верхнем Поволжье и во многих северных городах российское население и гарнизоны поднялись против большевиков…

Начальник стал к двери боком, позволяя больным разглядеть его свиту, не расположенную шутить. Выдержал паузу и закончил так:

– Здесь, на пароходе, оказалось несколько агентов врага. Любой из них опасен как предатель и возможный доносчик. Все они разоблачены и обезврежены. В этой каюте с сего часа будет помещение для арестованных, временная тюрьма. Кто из вас, солдаты и граждане России, желает выйти и ударить с нами по врагу – бери вещи и… шагом марш отсюда!

Заколебался Шаров. На испуганном лице читались сомнения: как поступить? Ведь приказывают выйти! Куда же против силы?

Тут резко скрипнула койка: Надеждин, не устояв на ногах, рухнул навзничь в припадке. Чабуев подскочил, обхватил контуженого, не дал тому удариться в судороге об стену. Старец в страхе крестился и бормотал молитву – едва ли он даже толком уразумел речь начальника. Шаров опомнился, стал помогать чувашу уложить Надеждина. Припадочный уже бился на койке.

На помощь ему поспешила и Антонина. К двери никто из больных не двинулся.

– Видали притворщиков? – начальник мотнул головой в сторону строптивых больных в палате. – Значит, выйти никто не желает? Вы, оказывается, правы, подъесаул, тут свили себе гнездо одни большевистские агенты. Прибавьте к ним еще троих большевиков из команды. Осудим военно-полевым судом как дезертиров и лазутчиков врага. Окно – забить досками. Дверь – на замок! При попытке к бегству – расстрел на месте!

В каюту грубо втолкнули еще трех человек. Снаружи навесили замок, окно заколотили толстыми досками – заготовками для пароходных плиц. Выставили часовых под окном и дверью каюты.

Узников стало теперь девять. Сделалось душно. При заделке окна досками стекло в раме разлетелось.

Но во всей этой сумятице менее других растерялась сиделка Антонина.

Она стала спокойно распоряжаться. Двоим новым арестантам она велела занять свободную койку Губанова, а третьего, оказавшегося избитым, положила вместе с Шаровым. Проверила, сколько в бачке осталось воды, и запретила пить без позволения, обещала сама поить больных, потому что воды могут больше и не дать…

Так наступила ночь. В каюте было совсем темно, и лишь в крошечном просвете между досками, закрывшими окно, чуть золотел луч какой-то далекой и чистой звезды. Пароход, дробно молотя воду плицами, шел и шел вверх, мимо темных молчаливых берегов. Горели бортовые огни, звучали приглушенные разговоры и команды. Кого-то назначали в караулы, еще куда-то записывали. Распределяли оружие – на борту его было маловато.

И лишь в арестантской соблюдали осторожность, шептались неслышно. Больше молчали. Люди здесь – самые разные, даже говорить друг с другом им нелегко, так несхожи они между собою возрастом, характерами, судьбами. Но эти девять человеческих сердец стучали заодно, не в лад с четырьмя десятками остальных сердец, ожесточенных до отчаяния и пустых…

Так мнимое госпитальное судно «Минин» на рассвете шестого июля 1918 года подошло к пригородам древнего Ярославля, миновало зеленую пойму речки Которосли слева и без гудков причалило к самолетскому дебаркадеру под самым «Флотским спуском».

3

В каюте арестованных по-прежнему было совсем темно. Лишь только пароход причалил, с пристани на палубу явилось несколько человек. Обрывки фраз с палубы показались арестантам зловещими: пароход встречен местными белогвардейцами. Голос начальника «эвакогоспиталя» выделялся среди остальных. По обыкновению он и здесь с кем-то заспорил, доказывая, что его пароходу еще в Казани, у Муравьева, было приказано прибыть к восьмому в Рыбинск.

Вдруг раздраженный, начальственного оттенка бас раздался прямо под окном каюты с арестантами:

– Да поймите же наконец, полковник, что вы теряете драгоценные минуты! Пока вы были в пути, ситуация изменилась. Приказано начинать здесь, сегодня. В Рыбинске командует нашими силами капитан Смирнов, а для общего руководства там же находится и Савинков. Но вы туда уже не поспеете к началу, и противник может перехватить вас по дороге. Срок везде перенесен с восьмого на шестое, то есть на двое суток раньше. Выгружайтесь и присоединяйтесь к нам. Повторяю: это приказ Перхурова!

– Где он сам?

– Уже у Всполья, перед артиллерийскими складами. Приказано сосредоточиться на Леонтьевском кладбище с ночи.

– Простите… но с кем имею честь?

– Генерал Карпов, с вашего позволения.

– Очень рад, ваше превосходительство! Господин подъесаул Губанов, скомандуйте высадку!

– Позволю себе доложить вашему превосходительству, – прозвучал голос Губанова, – у нас на борту есть арестованные большевики и красные агенты. Полагал бы разумным… без промедления… чтобы, как в народе говорят, сразу и концы в воду!..

Начальственный бас приглушенно:

– Липший шум поднимать рано. Оставьте кого-нибудь покараулить эту мразь. Утром видно будет.

Чей-то молодой голос произнес слова: «Военно-полевым судом!» Бас рассыпался смешком:

– Помилуйте, каким там судом, до того ли!.. Просто не привлекая ничьего внимания и не поднимая шуму… Спешите с высадкой, господа, пека все спокойно! Ого! Ну, благослови, господи!

Откуда-то донесло выстрел, другой, третий. Застучал пулемет. Где-то пронзительно вскрикнула женщина…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю