355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Роберт Штильмарк » Звонкий колокол России (Герцен). Страницы жизни » Текст книги (страница 3)
Звонкий колокол России (Герцен). Страницы жизни
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 02:28

Текст книги "Звонкий колокол России (Герцен). Страницы жизни"


Автор книги: Роберт Штильмарк



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 12 страниц)

3

…Взгляд пассажира спального купе нечаянно упал на газету в руках соседа.

Газета была женевского издания, на французском языке. «Суисс радикаль», то есть «Радикальная Швейцария». Хм, любопытно! Еще любопытнее большая заметка, набранная крупным шрифтом с подзаголовком. В ней фигурирует русское имя, притом древнее, княжеское…

Владелец газеты задремал, видимо, именно на этой заметке. Поезд тихо двигался берегом Женевского озера. Даже сам воздух в купе казался голубоватым, на потолке ходили радужные солнечные зайчики. Пассажир напряг зрение, чтобы хоть бегло прочитать, что пишут про князя Оболенского. О его громком здешнем деле он кое-что знал еще до выезда из России.

Князь Алексей Васильевич Оболенский, в недавнем прошлом губернатор Москвы, член Сената, ныне состоящий на действительной военной службе в высоком ранге генерал-лейтенанта, особо доверенное лицо императора Александра Второго, находится в Швейцарии с необычайным визитом, вовсе не имеющим касательства к делам государственным. Князь Оболенский занят семейными розысками!

Он ищет свою жену, Зою Сергеевну, в девичестве – графиню Сумарокову, дочь графа Сергея Павловича Сумарокова, даму из высшей придворной знати России.

Княгиня, оказывается, уже несколько лет назад покинула мужа и самостоятельно живет за границей, в Италии и Швейцарии, вместе с тремя дочерьми.

В эмиграции она познакомилась с молодыми русскими революционерами и стала пользоваться их доверием. Друзья шутливо прозвали ее «княгиней-нигилисткой». Известный анархист Бакунин, друг и покровитель злокозненного террориста Нечаева, дал княгине Оболенской рекомендательное письмо к редакторам «Колокола» Герцену и Огареву, вождям зарубежной русской эмиграции старшего поколения.

Бакунин охарактеризовал в письме Герцену княгиню Оболенскую как одну из редких женщин России, которые не только сердцем и умом, но и волею, а когда нужно, и делом, сочувствуют революционерам.

Узнав о таком образе мыслей своей жены, князь Оболенский потребовал, чтобы она немедленно вернулась в Россию. Зоя Сергеевна ответила презрительным молчанием. Супруг пришел в бешенство. Обеспокоился и отец княгини, граф Сергей Сумароков. Самые тревожные слухи о поведении княгини Оболенской полностью подтверждал русский посланник в Берне (кстати, будущий российский министр иностранных дел), Николай Карлович Гирс.

Вот что Н. К. Гирс доносил товарищу министра иностранных дел России, сенатору В. И. Вестману: «…подпав под пагубное влияние политических эмигрантов вреднейшего толка, эта дама в конце концов порвала узы, связывающие ее с семьей и родиной».

По донесениям тайной полиции, дело обстояло еще опаснее: Оболенская будто бы открыто вступила даже в гражданский брак с польским революционным эмигрантом Валерианом Мрочковским и, главное, воспитывает дочерей в духе свободы, уважения к труду, любви к угнетенному народу.

– Во что бы то ни стало вернуть несчастных детей в наше общество, – порешили и граф-дедушка и князь-папа трех девочек Оболенских.

И оба знатнейших лица в Петербурге, граф Сумароков и князь Оболенский, обратились за помощью в этом сомнительном деле в самую верховную инстанцию страны – лично к царю Александру Второму. Царь дал своим приближенным благожелательное согласие и повелел министру иностранных дел князю Горчакову, а вместе с ним и шефу жандармов графу Петру Шувалову принять все нужные меры и исполнить желание князя Оболенского.

Дальше события стали нарастать быстро: и царские дипломаты, и полицейские агенты (а их у царской полиции было в одной Швейцарии весьма немало!) с жаром принялись за исполнение высочайшей воли. Для начала им не стоило никакого труда установить, что княгиня Оболенская с дочерьми снимает дом в швейцарском курортном городке Веве, в кантоне Во. Было очевидно, что княгиня ничего не подозревает о готовящейся против нее операции.

Самую деятельную роль взял на себя князь-отец. В сопровождении своего брата он приехал в Швейцарию, и ранним июльским утром, когда весь городок мирно спал на восходе солнца, под окнами княгини собрались полицейские агенты, швейцарские жандармы, даже представители республиканского парламента, например, в лице его депутата г-на Серезоля. Жандармами командовал супрефект полиции г-н Дюпра. Оба брата Оболенских стали за дверью, и, когда горничная отомкнула запор, вся мощная группа ворвалась в дом. Желая отличиться перед русским князем, швейцарские жандармы отталкивали кулаками княгиню, умолявшую дать ей хоть проститься с детьми.

– А где же… Катя? – возопили братья Оболенские. Ибо две меньшие сестрицы оказались в постелях (девочки были больны), а постель старшей пустовала. По счастливой для княгини случайности старшая, Екатерина, находилась в другом доме.

В сопровождении жандармов торжествующий князь Оболенский повез плачущих девочек в Берн. Оттуда их спешно переправили в Россию, хотя друзья княгини сразу же поспешили ей на помощь и пытались отбить девочек у князя и полицейских, чтобы вернуть матери. Пытались они протестовать и в печати – об этом свидетельствовала заметка в «Суисс радикаль».

Попытка русских и польских эмигрантов воротить матери детей обошлась им дорого. Силы были неравны!

Николая Исаковича Утина и Алексея Яковлевича Щербакова грубо избили, причем Утина сбросили с площадки вагона прямо на рельсы. Против Валериана Мрочковского провокационно возбудили грязное уголовное дело.

Князь Оболенский отвез девочек в Россию и недели через две вернулся в Швейцарию для розысков старшей дочери и непокорной жены. Обеим удалось скрыться. Впоследствии Катя Оболенская стала женой знаменитого русского врача Сергея Боткина, видного общественного деятеля. Имя его уже при Советской власти было присвоено крупнейшей московской больнице.

Сам президент швейцарской конфедерации г-н Вельте оказал русскому князю полное содействие и буквально развязал ему руки даже для прямого рукоприкладства.

С целой группой сыщиков, агентов и жандармов князь рыскал по Швейцарии, грубо вламывался в квартиры русских эмигрантов. В доме, где жил Бронислав Жуковский, они взломали запертую дверь и произвели разгром квартиры. Подверглись налетам и типографии органов эмигрантской печати. Газета «Суисс радикаль» сообщила вопиющие подробности.

Этот скандал взволновал членов швейцарского федерального, парламента. Шутка ли, полицейский произвол в свободном республиканском государстве! Они потребовали объяснений у правительства. Сессия парламента собралась 14 августа. Выступавшие вспомнили, что в начале лета то же самое правительство выслало из Швейцарии итальянского революционера Маццини, дружившего со многими швейцарскими деятелями. Неслыханное дело! Полицейские власти республиканской Швейцарии выдали революционера монархическим властям в Италии!

Президент Вельте сумел, однако, быстро успокоить взволнованные чувства парламентских коллег. Он сослался на то, что в обоих случаях – в инциденте с высылкой Маццини и в эпизоде с похищенными детьми – эмигранты, мол, заходили слишком далеко в своей политической деятельности и намеревались «сделать из нашей страны центр своего активного политического движения». После столь внушительного оправдания полицейского произвола парламент перешел, как говорится, к очередным делам…

Кстати, можно себе представить, с каким облегчением вздохнул при этом царский посланник г-н Н. К. Гирс, сильно опасавшийся дипломатических осложнений и громких публичных протестов в связи с делом княгини Оболенской. И княжеский титул, и генеральский кулак ее супруга, видимо, перевесили свободолюбие парламентариев.

* * *

Сосед пассажира открыл глаза, приподнялся и оправил костюм. Поезд стоял в Селиньи. Что-то задержало впереди железнодорожное движение, скорый немного опаздывал. Небо и снега полиловели, а воды Женевского озера кое-где уже отражали первые огни. Пассажир из России достал сигару и попросил у соседа разрешения курить. Тот равнодушно кивнул. Это был болезненного вида молодой человек с грубоватыми руками и усталым лицом.

– Кажется, интересная заметочка, – обратился к нему пассажир по-французски. – Некрасивый случай для нейтральной страны. Не правда ли?

Молодой человек безнадежно махнул рукой.

– Теперь они ищут третью дочь. В типографии, где я служу, был очень грубый обыск. Хозяин у нас поляк с русской фамилией.

Сосед пассажира говорил по-французски со славянским акцентом и затруднялся в выборе слов.

– Послушайте, сосед, да вы не мой ли соотечественник? Может, вам легче по-русски или по-польски? Прошу пана!

– Родной мой язык – словенский, а жил с детства и во Львове (австрийцы зовут его Лембергом), и в Варшаве. Могу и по-русски, и по-польски, и по-сербски… Мое имя Вольдемар. А фамилия… Бог с ней, все равно забудете, я человек маленький. Как прикажете вас величать?

– Постников, Николай Васильевич. Отставной штаб-ротмистр Новомиргородского уланского полка… Вы, г-н Вольдемар, по делам путешествуете или вроде меня, для поправления здоровья?

– По делам эмигрантским ездил, не по собственным. Дела-то у нас неважные, заказов маловато, а какие заказы есть, так это больше не ради коммерции. Да вам, наверное, про это неинтересно…

– Что вы, г-н Вольдемар, совсем напротив! Я и сам издательским делом занимался. С тех пор, как в отставке… Вы что же, и на русском печатаете?

– И по-русски. В одной Женеве сейчас русских типографий три: я у Антона Даниловича Трусова служу, и еще, бывает, перепадает мне работа в типографии г-на Элпидина, Михаила Константиновича. Журнал они выпускают, «Народное дело», может, слышали?

– А… третья русская типография?

– Та г-на Чернецкого, а вернее сказать, Александр Иванович Герцен ее основатель. Она сперва в Лондоне была, потом не очень давно ее в Женеву перевели. Дела-то и у них как будто тихие.

– Почему же так? Из Лондона они на всю Россию гремели!

– Ныне времена другие. В самой России, как изволите знать, с цензурой полегче стало, реформы идут, земства, суды новые. Гласности больше, пишут открыто и печатают быстро, только успевай читать. Наши отсюда не всегда поспевают, быстрее надо. Возможно, типографию поближе к России пододвинуть полезно. Отсюда за всеми новшествами не поспеешь следить. Так я понимаю. Может, конечно, я маловато осведомлен.

– Почему же, может, вы и правы… Так вы сказали, у вас в типографии обыск недавно был? Или тиснули что недозволенное?

– Кабы хоть тиснули! А то просто так, за здорово живешь! Вломились жандармы, на хозяина нашего, Антона Даниловича Трусова, пистолет навели, прямо в грудь! А меня и печатника – в каморку, под замок! Несколько часов просидели, пока они рылись, полный обыск производили. Нет ли, мол, княжны Кати Оболенской среди станков и касс наших! Смех один! Князь Оболенский полицейским все покрикивал: «Ищите лучше, отсюда, мол, на весь мир самая страшная крамола идет!»

– Нашли они что-нибудь эдакое, опасное? Вроде «Народного дела»?

– Так «Народное дело» не у нас, а у Элпидина печатается, хотя хозяин наш, Трусов, этим делом как раз там и занимается, только на чужих станках, элпидинских… Он там и набором и печатью руководит. Ну а у нас ничего такого, особенного, не нашли, только насорили и перепутали все. Время отняли, заказ один мы теперь к сроку не выполним. Опять же, нашествие получилось вроде татарского, как ни говори, жутковато, и настроение всем испорчено.

– Невероятно! Вот уж никогда бы такого про Швейцарию не мог и подумать! И… полиция швейцарская всему этому помогала? А как давно все это случилось?

– Да на этой неделе! Тех эмигрантов, наших сотрудников, что княгине пробовали помочь, будто под арест брали, теперь выслать грозят.

– Бывало, герценовский «Колокол» про такие дела первым трезвон поднимал. На весь мир крещеный!

– Я к Александру Ивановичу материал и возил, по совету Николая Платоновича Огарева. Герцен сейчас в Париже, ему теперь все подробности известны, материал у него в руках. Он хочет и сам в газеты написать, и другим писателям материал этот передать. Видел я его в Париже второпях. Сказал, давно его, дескать, ничего так не волновало, как произвол над Зоей Сергеевной Оболенской. Пусть-ка, говорит, теперь почитают в Швейцарии «Ла Либерте» и «Сиекль». Передайте, сказал, всем своим, мы, мол, себе и представить не могли, что швейцарская конфедерация, «оплот права и свободы», докатилась до того, что станет филиалом петербургской полиции.[5]5
  Гневная статья Герцена появилась в газете «Сиекль» («Век») 1 сентября, а инспирированная Герценом же статья в «Ла Либерте» – сутками раньше, 30 августа 1869 года.


[Закрыть]

– Скажите, пожалуйста, г-н Вольдемар, кто же из здешних, женевских книготорговцев принимает ваши издания к продаже? Как их за границей распространяют? Я ваши издания везде видел – и в Париже, и в Петербурге – из-под полы, конечно, – и в Венеции даже, в магазине Висконти.

– Этих дел я в точности не знаю, но и Женеве книготорговец г-н Георг нашими изданиями торгует. В его магазине вы всегда любые наши книги и журналы найдете. Наверно, у него договор с Герценом.

Поезд сильно дернуло. Паровоз брал с места крутой подъем. Несколько мгновений, и станционное здание курорта Селиньи поплыло назад.

– Ну, кажется, тронулись, – с облегчением вздохнул Постников. – Шаффнер, почему стояли долго?

– Ночью размыло дождями горный склон, и произошел небольшой оползень. Ничего страшного, господа, опоздание невелико. Через час – Нион, а еще через полчаса за ним – Женева, главный вокзал.

Поезд шел плавно, и от качки утомленный собеседник Постникова задремал. А может, забеспокоился, не слишком ли много сказал постороннему? Забыл, дескать, старинную российскую мудрость; ешь пироги с грибами, а язык держи за зубами. Ничего, пусть не тревожится, не на сплетника напал, а на охотника… Паренек, видно, не совсем глуп, да не больно осведомлен. Жаль, что дремлет, а то надо бы еще и про Тхоржевского… Впрочем, и те издатели-эмигранты, у кого он работает, тоже, верно, имеют отношения с Огаревым и самим Герценом… Что ж, нечего терять и эти золотые полтора часа до Женевы! Их никто не воротит, а использовать можно и сейчас с толком! Говорят, старый друг лучше новых двух. Искандеров друг, Николай Огарев… С некоторых пор близок и к г-ну Бакунину, а возможно, через того и к Нечаеву… Придется, значит, освежить в памяти кое-что и о г-не Огареве…

Глава третья. Московский университет – alma mater Герцена и Огарева

Юность! Ты как восходящее солнце, весь мир обливаешь розовым светом… И пусть юноши будут юношами, пусть отдаются верованиям, пусть рвутся к мировым подвигам, к великому; пусть отдаются дружбе, любви, льют слезы грусти и восторга. Душа, раз отдавшись широкому разливу, не забудет его никогда…

Счастлив тот, кто сохранит юность души в старости, кто не даст душе окаменеть, ожесточиться. Да будет благословенна юность!

Татьяна Пассек, подруга детства и юности A. И. Герцена и Н. П. Огарева

1

Из юношеских лет Александра Герцена и Николая Огарева г-н Постников, пассажир швейцарского поезда, помнил с некоторых пор только клятву на Воробьевых горах да еще детское имя Огарева – Ник.

Постников полистал герценовскую книгу «Былое и думы» и перечел описание эпизода с клятвой…

«Раз после обеда отец мой собрался ехать за город. Огарев был у нас, он пригласил и его с Зонненбергом (немец-гувернер Ника. – P. Ш.). Поездки эти были нешуточными делами. В четвероместной карете „работы Иохима“ (придворный поставщик. – Р. Ш.), что не мешало ей в пятнадцатилетнюю, хотя и покойную службу состареться до безобразия и быть по-прежнему тяжелее осадной мортиры, до заставы надобно было ехать час или больше (имеется в виду тогдашняя Лужнецкая застава на отрезке Камер-Коллежского вала за Новодевичьим монастырем. Впоследствии на этом отрезке вала прошла линия Московской Окружной железной дороги. – Р. Ш.). Четыре лошади разного роста и не одного цвета, обленившиеся в праздной жизни и наевшие себе животы, покрывались через четверть часа потом и мылом; это было запрещено кучеру Авдею, и ему оставалось ехать шагом. Окна были обыкновенно подняты (закрыты. – Р. Ш.), какой бы жар ни был; и ко всему этому рядом с равномерно-гнетущим надзором моего отца беспокойно суетливый, тормошащий надзор Карла Ивановича, – но мы охотно подвергались всему, чтоб быть вместе.

В Лужниках мы переехали на лодке Москву-реку… Отец мой, как всегда, шел угрюмо и сгорбившись; возле него мелкими шажками семенил Карл Иванович, занимая его сплетнями и болтовней. Мы ушли от них вперед и, далеко опередивши, взбежали на место закладки Витбергова храма на Воробьевых горах (примерно площадка перед зданием университета. – P. Ш.).

Запыхавшись и раскрасневшись, стояли мы там, обтирая пот. Садилось солнце, купола блестели, город стлался на необозримое пространство под горой, свежий ветерок подувал на нас, постояли мы, постояли, оперлись друг на друга и, вдруг обнявшись, присягнули, в виду всей Москвы, пожертвовать нашей жизнью на избранную нами борьбу.

Сцена эта может показаться очень натянутой, очень театральной, а между тем через двадцать шесть лет я тронут до слез, вспоминая ее, она была свято искренна, это доказала вся жизнь наша… Мы не знали всей силы того, с чем вступали в бой, но бой приняли… С этого дня Воробьевы горы сделались для нас местом богомолья, и мы в год раз или два ходили туда, и всегда одни».

А ведь мальчикам этим было всего-навсего… пятнадцать и тринадцать годков! Клятва их прозвучала примерно через год после казни пятерых декабристов на кронверке Петропавловской крепости в Петербурге. «Казнь Пестеля и его товарищей окончательно разбудила ребяческий сон моей души», – написал Герцен, и очень близкие слова есть в «Исповеди» Ника Огарева.

Еще два года спустя, 17-летним, в октябре 1829 года Герцен был зачислен в студенты Московского университета. Его друг Ник был на полтора года моложе. Он стал сопровождать студента Герцена на университетские занятия. Да и дома Ник, один или с учителями, усиленно занимался философскими, экономическими и юридическими науками, иностранными языками и литературным чтением. С января 1832-го Огарев тоже поступил в университет на правах вольнослушателя, избрав факультет нравственно-политический (так назывался тогда юридический факультет).

Московский университет был особым миром, непохожим на остальной мир фамусовской Москвы – чиновничий, барский, военный, обывательский, торговый, ремесленный, церковный… Университет чем-то напоминал давно ушедшую в прошлое, ставшую как бы древнерусской легендой вечевую новгородскую вольницу.

Сам воздух университетских аудиторий был особенный – в нем совсем не ощущалось затхлого душка чинопочитания, лести, фискальства, подобострастия, лицемерия. Так и задумывал его Ломоносов, но отнюдь не этого духа вольнолюбия желали сиятельные устроители и попечители с монархом во главе.

По их предначертаниям, университет должен был служить рассадником науки и просвещения, но, конечно, в строгих рамках официальной благонамеренной народности и православия. Предполагалось, что аудитории будет заполнять преимущественно дворянская молодежь и что она в дальнейшем возьмет в свои чистые руки, не знающие ни черного труда, ни взяток, ни затрещин, все дело народного образования и развития наук в России, без излишнего вольнодумства и крайностей. Однако университетская действительность оказалась иной, притом гораздо ближе к тому, о чем как раз и мечтал крестьянский сын Ломоносов.

Богатые и родовитые юноши не так-то охотно пошли в университеты! Их вовсе не привлекала, а скорее отпугивала та будущность, что ждала выпускников: нива науки, медицины и просвещения, ожидавшая посева разумного, доброго, вечного!

В самом деле, лишь незначительное меньшинство способных молодых дворян задумывалось о научных открытиях, лабораторных исследованиях и ученых изысканиях, хотя бы при университетских кафедрах. Большинству же абитуриентов открывались и еще более скромные должности – гимназических учителей, больничных докторов, на худой же конец – офицерские обязанности в армии, потому что университетский диплом давал право на младший офицерский чин, а годы студенчества засчитывались в стаж службы.

Все это, конечно, мало привлекало тех, кто желал попасть в дипломаты, сделаться гвардейским офицером, метил в придворные или мечтал стать на ступеньку той лестницы, что ведет к высшим государственным постам. Такую карьеру мог сулить, скажем, Царскосельский лицей, Пажеский корпус, частные привилегированные пансионы, эскадрон кавалерийских юнкеров при школе гвардейских прапорщиков.

И вот вопреки ожиданиям и планам правительства потекли в университеты, притом как раз охотнее всего в Московский, молодые разночинцы, сыновья обедневших, мелкопоместных дворян (женщины в российские университеты не допускались, исключение позднее было сделано лишь для одного Гельсингфорсского), и даже лица податных сословий, состоятельного мещанского, а как исключение даже и крестьянского происхождения: изредка попадали в университет одаренные дети крепостных крестьян, преимущественно из дворовых людей, чьим владельцам удавалось отдавать этих мальчиков в классические гимназии или в так называемые мещанские классы, существовавшие некоторое время при гимназиях. Если такой подневольный гимназист оканчивал курс с отличием, а его покровитель или владелец готов был оплатить университетское образование, этот юноша – выпускник гимназии мог стать и студентом. Разумеется, огромное большинство студентов, даже и беднейших, принадлежало к сословиям свободным, или, как тогда говорили, «неподатным».

Профессорская же среда в университете поначалу была преимущественно иностранной. Но и в эту среду стали быстро вступать талантливые люди «российского корня», такие, как археолог, впоследствии этнограф, Н. И. Надеждин, историки Т. Н. Грановский и М. П. Погодин (сын крепостного), физик М. Павлов, ботаник И. Двигубский, математики П. Щепкин и Д. Перевощиков. Университетские лекции помогли развитию Тургенева и Белинского, Ушинского и Пирогова. В Московском университете познавал науки и юный Лермонтов…

Университет был многолюден: восемь-девять сотен будущих врачей, учителей, ученых ежедневно наполняли его аудитории (в иных российских университетах число студентов иногда опускалось человек до ста). В жизни Москвы университет был самым важным центром общественной мысли. Да и во всей остальной обширной империи думающие люди с надеждой смотрели на московских выпускников, а развращенное лихоимством провинциальное чиновничество просто их побаивалось…

Обновленный после пожара, главный корпус с монументальной колоннадой его портика над лестничными крыльями и низкой входной аркой с Моховой улицы окружали целые кварталы служебных строений, флигелей, жилых корпусов, где находились квартиры профессоров (в одной из них и жил Грановский).

В этой части Москвы лавочники и извозчики обращались к любому молодому человеку со словами: «Г-н студент!» Так примелькалась в Охотном ряду, на Моховой и параллельной ей Неглинной улицах вдоль Александровского сада учащаяся в университете молодежь.

В то время, когда к ней принадлежали Герцен и Огарев, устав университета был еще очень демократичен: ректор и деканы факультетов избирались сроком на один год. Всеми делами вершил совет, имевший право выбирать профессоров для кафедр. Совет утверждал также решения отдельного студенческого суда, который выносил приговоры даже по некоторым уголовным делам студентов.

Над собою университет знал только власть Сената и так называемого попечителя, назначаемого Сенатом для наблюдения за деятельностью университета. И напротив, подчинялись университету во всем учебном округе все учебные заведения – гимназии, воспитательные дома и детские приюты, институты благородных девиц, училища технические и т. д.

Аудитории университета были просторны, и посещать их могли люди посторонние, желавшие послушать того или иного профессора. Так, на знаменитые лекции Грановского по западноевропейской истории собиралась буквально вся тогдашняя образованная Москва, в том числе женщины. Студенты в те времена еще не носили формы, и подчас их трудно бывало отличить от гостей…

Однако надо всей этой университетской вольницей уже накапливались тучи после петербургских событий 14 декабря 1825-го… Царь Николай Первый возненавидел университетский дух, особенно когда ему доложили, что многие декабристы получили образование в университетах. Ему услужливо уточнили, дескать, Каховский, Якушкин, оба брата Муравьевы, Трубецкой…

Университетское самоуправление начали потихоньку ограничивать. Отняли право руководить низшими учебными заведениями. С 1835 года новый устав подчинил университет непосредственно попечителю, срок ректорства продлили до четырех лет, ввели обязательную форму для студентов, запретили студенческий суд.

Усилился надзор и за студенческими кружками, до тех пор занимавшимися тем, что интересовало студентов, по их вкусу и выбору. Во главе университетских кружков в тридцатые годы находились такие люди, как Николай Станкевич и Александр Герцен…

«Как большая часть живых мальчиков, воспитанных в одиночестве, – рассказывает Герцен о своих студенческих годах, – я с такой искренностью и стремительностью бросался каждому на шею, с такой безумной неосторожностью делал пропаганду и так откровенно сам всех любил, что не мог не вызвать горячий ответ со стороны аудитории, состоявшей из юношей почти одного возраста (ему шел тогда 18-й год. – P. Ш.)… Неотлучная мысль, с которой мы вступили в университет… что здесь мы бросим семена, положим основу союзу. Мы были уверены, что из этой аудитории выйдет та фаланга, которая пойдет вслед за Пестелем и Рылеевым, и что мы будем в ней…

Молодежь была прекрасная в наш курс… Порядочный круг студентов не принимал больше науку за необходимый, но скучный проселок, которым скорее объезжают в коллежские асессоры… С другой стороны… наука не отвлекала от вмешательства в жизнь, страдавшую вокруг… Мы и наши товарищи говорили в аудитории открыто все, что приходило в голову; тетрадки запрещенных стихов ходили из рук в руки, запрещенные книги читались с комментариями, и при всем том я не помню ни одного доноса из аудитории, ни одного предательства».

Лишь однажды некий, по выражению Герцена, «пустой мальчик» из университетской аудитории проговорился матери о студенческом сговоре против грубого и непопулярного профессора Малова. Мать студента сообщила ректору о доносе сына. В результате нескольким студентам пришлось посидеть в карцере, а разоблаченному доносчику не дали даже кончить курса – ему пришлось уйти из университета. Кстати, увенчался полным успехом и студенческий протест – покинул кафедру и Малов. Сам царь был вынужден согласиться со студенческим решением и утвердить изгнание Малова за университетские ворота!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю