Текст книги "Звонкий колокол России (Герцен). Страницы жизни"
Автор книги: Роберт Штильмарк
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 12 страниц)
– А помнишь, как у нас в Лондоне совсем крошечная Лиза прямо-таки потянулась к Николаю Гавриловичу, когда он ее по головке погладил…
Гость в этот миг рассматривал путеводитель по Парижу и успел искоса, в зеркале, приметить молниеносный предостерегающий жест хозяина. Это было не более как движение бровей, но супруга запнулась и, спохватившись, решила поправить свою оплошность, назвала какую-то пришедшую на ум фамилию упомянутого Николая Гавриловича… Постников все это безмятежно пропустил мимо ушей, сразу поняв, что речь идет, видимо, о какой-то лондонской встрече Герцена с Чернышевским, о которой судьи Чернышевского определенно не знали, ибо на процессе в 62-м году такая лондонская встреча не фигурировала. Постников это прекрасно помнил… Однако Чернышевский и без того отбывает каторгу в Нерчинске, это страница вчерашняя, пройденная. Высказывать тут лишнюю любознательность не следует, коли хозяева, исправив неосторожность, намерены и теперь соблюдать конспирацию…
Наталья Алексеевна стала прощаться. Откланялся и гость.
– Боюсь, милостивый государь мой, Александр Иванович, что слишком злоупотребил вашим драгоценным временем. Поверьте мне, часы беседы с вами незабвенны, обогащают жизнь. Счастлив, что довелось видеть и слышать автора «Былого и дум», редактора «Колокола». Позвольте теперь ожидать от вас обещанного проекта условия продажи бумаг и… точного обозначения цены. Засим, извольте, сударь, оставаться в добрейшем здравии на благо нашей России-матушки!
2
Ровно в полдень понедельника 4 октября в дверь постниковского номера постучали. По некой интуиции хозяин номера ждал либо посыльного из Отель дю Лувр, либо даже САМОГО… Он не ошибся: в дверях стоял Александр Герцен.
– С ответным визитом, – сказал он полусерьезно. – Уж извольте принять незваного гостя!.. О, я вижу, вы моим детищем заняты… Комплект «Колокола»! Это какие же годы тут у вас собраны?
– Комплект последнего, 68-го года, с приложениями, подарили мне в Женеве пан Тхоржевский и Огарев, остальное приобрел у Георга в Женеве. Тут вот годы 64-й, 65-й… и еще несколько разрозненных номеров.
– Душеспасительное чтение! – засмеялся Герцен. – Позвольте спросить, какой материал в нашем прежнем «Колоколе» интересовал вас больше, а какой меньше? Вы для меня читатель немаловажный: в прошлом – офицер (у меня много читателей-военных, это я очень ценю), в будущем – издатель, немного путешественник, немного полиглот, немного либерал, насколько берусь судить… Но думаю, что ваша будущая издательская деятельность сама зарядит вас, что ли, известной общественной энергией. Я это тоже испытал. Порой кажется, остановился бы на полдороге, но внутреннее маховое колесо само влечет вас сойти с мертвой точки. Ибо уже сказавши «а», не по-мужски остановиться перед «б».
– Понимаю вас и полагаю, что вы правы. В «Колоколе» же меня более всего привлекает как раз его… качало! Может, тут чисто профессиональная надежда почерпнуть нечто у высоких учителей: может, именно первые шаги, самые трудные, по нехоженой нови, кажутся мне наиважнейшими. Вы ведь начали, если можно так выразиться, с раскрытия тайн самой близкой истории. Вы с самого начала напомнили России о ее героях-декабристах. Сейчас даже странно думать, что до вас и самое это слово было будто под запретом. Вы эту плотину молчания прорвали, первым заговорив о людях 14 декабря. Можно сказать, знамя их окровавленное подняли и дальше понесли, как это в настоящем бою мне самому видеть приходилось. И этим знаменем сумели ободрить русских людей!
– Да уж коли вы начали вчера толковать о самых лестных для меня дружеских встречах, то выше всего я дорожу встречами именно с ними, мучениками великой шеренги декабристов. Полагаю за счастье, что смог по-сыновнему поклониться иным из тех, кого с детства считал примером и образцом мужества.
– Это… кому же, позвольте спросить?
– Прежде всего, конечно, патриарху декабризма, Сергею Григорьевичу Волконскому. Как вы знаете, после десятилетней каторги и двадцатилетней ссылки он жил под надзором в деревне своей дочери, а затем, в 59-м и 60-м годах, он, уже при новом царствовании, получил позволение выехать лечиться за границу. Кстати, тогда он в Италии виделся со Львом Толстым – и такое произвел на писателя впечатление, что Лев Николаевич задумал большой роман о декабристах и даже читал отрывки Тургеневу, да и мне написал из Парижа очень радостное письмо о том, с каким восторгом Тургенев встретил главу о старом декабристе… И вот летом 61-го года произошла в Париже моя первая встреча с Сергеем Григорьевичем. Вы понимаете мое волнение? Старец величавый, лет восьмидесяти, весь серебряный, с длинной белой бородой и всепроникающими очами, ближайший друг Пестеля, тихим голосом говорил мне о тех временах, о заговоре, о Союзе благоденствия, о Южном обществе, о чертах характера Пестеля, о казематах, допросах, каторжных норах, о жене-героине Марии Николаевне. Удивительный кряж людей! Откуда брал российский XVIII век творческую силу для создания таких гигантов? Что за благородство, что за характеры!
– «И нет его, и Русь оставил он…» – процитировал Постников.
– Да, сходят в могилу великие страдальцы… Кстати, его близко знал князь Петр Долгоруков… Я напечатал в «Колоколе» его рассказ «Некролог», посвященный памяти Волконского, и считаю этот долгоруковский некролог одним из лучших произведений князя.
– Я помню этот некролог. Он ходил в списках по всей России. Помню рассказ, как связанного Волконского вели для допроса в царский кабинет в Зимнем дворце и как государь осыпал пленника площадной бранью.
– Бенкендорф впоследствии, уже после приговора, изо всех сил старался удержать совсем молоденькую красавицу, Марию Николаевну, от поездки в Сибирь на поселение поблизости от мужа. Иркутское начальство пугало ее, что имеет право заставлять жену ссыльного каторжанина делать самую черную работу, например, мыть полы и грязную посуду. Княгиня ответила, что готова и на это, и больше с мужем до самой смерти своей так и не разлучалась. Он ее пережил: в августе 63-го года она скончалась, и потери этой он с прежней твердостью вынести не смог, ослабел, утратил способность ходить и угас на руках дочери в селе Воронках, в Козелецком уезде Черниговщины… Какой русский не помянет с умилением это имя!.. Значит, самым интересным в «Колоколе» вы полагаете подобные материалы о декабристах?
– Пожалуй, да. Я, например, еще сравнительно молодым человеком, двенадцать лет назад, будучи на военной службе, прочитав книгу барона Корфа «Восшествие на престол императора Николая Первого», просто не поверил столь низкой клевете на восставших. А ведь на эту книгу нас заставляли подписываться, удерживали ее стоимость из нашего жалованья. Мне это досадно показалось и недостойно как-то… Стал ее читать, а кое-что ведь держал в памяти из рассказов стариков про того же генерала Сергея Волконского, да и про других… Вот, спустя некоторое время один из товарищей по Севастополю показывает исписанные листы, говорит, что из «Колокола»… Тут только и открылась мне правда, кто такие были декабристы, какие были у них цели и как оклеветал их барон Корф… С тех пор стал почитывать и вашу «Полярную звезду» и ваш «Колокол». Немножко за это пострадал, хоть и легко отделался, можно сказать. И решил такому режиму больше саблей своей не служить… Ну а об остальном догадывайтесь. Когда бумаги долгоруковские издам, с вашего благословения, буду считать, что первый гражданский долг свой совершил.
– Что же, «Бог в помощь вам, мои друзья», как Пушкин писал друзьям своим, декабристам… Так ежели вам нужны и полезны сообщения о них, то тут, в Париже, сможете собрать всю нашу антикорфику – так мы прозвали между собой публикации в защиту декабристов от грязной книжки Корфа. Мы ведь подлинные их рассказы в «Полярной звезде» печатали, воспоминания о дне 14 декабря и годах каторги, все материалы следствия и суда над героями… Кое-что я, пожалуй, сам для вас подберу.
– Премного благодарен, хотя и не смею утруждать…
– Кстати, Николай Васильевич, ведь и в долгоруковском архиве есть еще материалы о декабристах, в печати не оглашенные.
– Это обстоятельство я уже из описи усмотрел! – Постников кивнул в сторону красной тетради с золотым тиснением. – Но у меня давно уж созрел некий откровенный вопрос к вам, Александр Иванович, хотя пока еще и преждевременный. Однако, чем дальше, тем глубже он меня тревожит. Я, извините, вас не утомляю?
– Нет, нет, продолжайте.
– Знаете, дозвольте и мне свое гостеприимство вам предложить! Не угодно ли пройтись в ресторацию?..
За рюмочкой коньяку в ресторане Постников, как бы несколько осмелев, продолжал:
– Предположим, дело слажено, опись мы сличили с наличными бумагами и нашли все в лучшем порядке, уплатил я Тхоржевскому полную цену, когда он наконец соблаговолит ее назначить… Словом, стал я хозяином бумаг. И очень я опасаюсь, что тут-то и пойдут настоящие трудности.
– Почему же?
– Где издавать? Пока не решил. Но меры принимал, запрашивал предварительно и Дрезден, и Лейпциг, и Берлин, и Брюссель. Похоже, самые выгодные условия предоставляет мне Брокгауз.
– Почему вы не хотите издать в Женеве у нашего Чернецкого?
– Скажу по правде, я хочу издать хорошо, побогаче. Но и не дорого. В крупной типографии выходит и лучше, и дешевле.
– Ну, допустим. А в каком смысле вы опасаетесь «настоящих трудностей»?
– Да ведь как бы не помешали всему делу!.. Неужто российская полиция про архив такой не вспоминает?
– Архив находится на Западе больше десятка лет. И пока неприкосновенен.
– Знаете, Александр Иванович, и дупель, и бекас, и тетерев неприкосновенны, пока в траве спрятаны, и собака их на крыло не подняла. А уж подняла – тут и жди охотничьего выстрела.
– И вы, Николай Васильевич, страшитесь сыграть для этих охотников роль легавой подружейной собаки? За сохранность бумаг боитесь?
– Тонко изволили подметить, Александр Иванович! Ведь мне их куда-то надобно будет везти? Скажем, в Германию, к Брокгаузу или в Бельгию. Тут возможны любые вмешательства. Тем более я встревожен последним письмом от Станислава Тхоржевского. Нынче приспело. Пишет, что у него покупателей и без меня достаточно… Вот насчет этих покупателей… мне что-то и не ясно.
– Мне он ничего не писал про других покупателей и Огареву ничего не говорил. Пока молчит и о цене. А условия я еще не имел времени составить. Но все это мы уладим с вами по-доброму. Значит, вас эти неизвестные покупатели взволновали?
– Отчасти они, а отчасти… вот этот комплект «Колокола». Стыдно про это спрашивать, но понял я, какую вы тайную войну без конца ведете. Какие против вас козни плелись! Вот даже при беглом чтении нашел я ваши разоблачения тайных агентов, каких полиция против вас посылала: Матвей Хотинский, поляк, астроном, оказывается, тайный агент III отделения, а с ним и еще какой-то второй шпион; вот тут про Адольфа Стемпковского, корреспондента «Варшавской газеты», эмигранта и… шпиона русской полиции. Вот, изволите ли, г-н Михайловский Генрик. Сей эмигрант много времени у вас или у г-на Трюбнера в Лондоне приказчиком в издательстве подвизался, а потом и его разоблачили как обер-шпиона главы III отделения князя Василия Долгорукова. Кто-то из бывших у вас в лондонском доме на беднягу Ветошникова донес – его схватили по доносу и из этого в Петербурге целый процесс возник судебный, знаменитое дело 32-х… Вместе с князем Долгоруковым Петром вы еще одного такого гуся с начинкой распознали – Блюммера, я даже отчеркнул заметку в «Колоколе». А сколько грязных книжек против вас напечатали, вроде Елагинского пасквиля «Искандер-Герцен» или какого-то графа Шедо-Ферроти, который тоже о вас книгу фальшивую написал… Это я все к тому, что при высоком авторитете г-на Герцена или же князя Долгорукова вся эта публика была против вас бессильна и соваться к вам близко все же опасалась, чтобы не получить по лапам. А мне-то чем от них прикрыться прикажете? Как мне таких опасностей избежать? Вы, сударь мой, к примеру, о деле княгини Оболенской наслышаны?
– Разумеется. Возмутительная, грязная история!
– Тут двух мнений быть не может, что возмутительная и грязная, но я не про самую суть дела. Тревожит меня другое – тесная связь русской полиции с швейцарской. Вот я и побаиваюсь: перейдут бумаги ко мне – а я еще издатель никому не ведомый, без имени, – вот тут-то на мои бумажки, особливо при переезде, лапу и не наложили бы!.. Тогда и моим средствам, и самому делу – шабаш!
– У меня тоже сложилось прочное мнение, что III отделение имеет тайную связь и со здешней полицией Наполеона Третьего в прекрасной Франции, и с бельгийским, и с прусским, и, конечно, с швейцарским сыском. Но смущаться вам не следует. Осторожность, конечно, будет нужна – я, например, не советовал бы везти сразу все бумаги через Францию одной большой партией. Да и издавать их лучше было бы небольшими выпусками, типа журнальных публикаций… Сомнения ваши я понимаю, но, как говорится, волков бояться – в лес не ходить! А вы уже в лесу, не так ли?
– Когда вы рекомендуете мне ехать в Женеву? По правде сказать, неприятный городок, хотя и благоустроенный!
Герцен радостно закивал:
– Именно так! До чего благоустроенный, вроде бы удобный, чистый, красивый, а поживешь там три дня, и уже тянет прочь, подальше от этой женевской скуки и чинности! Тем не менее ехать вам надо скорей, особенно учитывая некоторые ваши… опасения. Вы мне пишите, как пойдут там дела и не возникнет ли что-нибудь непредвиденное. Мы вас всегда поддержим ради хорошего начинания!
3
На этот раз Постников ехал на юг не торопясь, с пересадками в Лионе и Кюло. Все было ему здесь уже знакомо и мало интересовало. Перед отъездом из Парижа он еще дважды встречался с Герценом, подробно с ним беседовал на Севастопольском бульваре и в день отбытия, 16 октября – в отеле. Составленный Герценом примерный контракт на продажу архива оказался вполне приемлем для Постникова, и лишь цена все еще не определилась. На телеграфный запрос, какую сумму можно предложить, ответ из Петербурга гласил: «не свыше четырех тысяч рублей». Герцен же говорил о десяти… Предстоял неприятный спор с Петербургом.
А через русское посольство в Париже под сургучными печатями уже шло с фельдъегерем донесение Карла Арвида Романна Константину Федоровичу Филиппеусу от 16 октября 69-го.
«Сегодня я видел в последний раз Герцена и у него завтракал снова. Беседовал, не выражая ни малейшего сомнения. Проект условий мне вручил… Условия очень строги… Дай бог успеть, а главное, уйти ловчее с бумагами. Не забудьте при этом расходы нотариальные и мелочи, о которых потом было бы поздно думать. До какой цены я успею дойти, я вам сообщу по телеграфу и вас буду просить в случае согласия выслать деньги тоже по телеграфу. Я очень рад, что благополучно ухожу из Парижа; у Герцена часто бывают разные лица, но до сих пор такие, которых я никогда не встречал. Сегодня в 10 вечера выезжаю, помолясь богу».
Герцен же в письме Огареву писал: «Постников меня мучил как кошмар. Брал бы Тхоржевский деньги, благо дают – и баста», У него с каждым днем росли дурные предчувствия о делах во Флоренции, хотя дочь Тата пыталась его успокаивать. По ее почерку, по недомолвкам он чувствовал, видел – ее душевное состояние подорвано, влюбленный граф-музыкант Пенизи, видимо, действует почти шантажом, а может быть, даже угрозами… Предчувствия не обманули его – очень скоро, уже в конце октября пришли жуткие письма от сына Саши: милая Тата доведена до сильнейшего нервного расстройства, можно сказать, до помешательства. Сын немедленно вызывал отца во Флоренцию. И Герцен, отложив все дела, бросился туда спасать дочь от страшной беды… Обо всем этом Огарев и Тхоржевский впоследствии рассказали «издателю Постникову», и он послал Александру Герцену столь сочувственное послание, что получил от него сердечное ответное письмо. Это теплое письмо «издатель Постников» не преминул приобщить к делу об архиве, и до самой Октябрьской революции в России пролежали герценовские строки среди пронумерованных и прошнурованных донесений агента Карла Арвида Романна. Он гордился этими строками как дипломом высшей шпионской категории! Ибо остался единственным агентом, разоблачить которого даже проницательный Герцен не успел!
…В оживленном Лионе в ожидании поезда до Кюло секретный агент Карл Арвид Романн – он же издатель Н. В. Постников – делал в своем кожаном журнальчике кое-какие заметки в рассуждение дальнейших планов. Ведь ему надлежало еще разнюхать и о Нечаеве, и тут могли сыграть немаловажную роль новые эмигрантские связи – Герцен, Огарев, типографии, а возможно, и Бакунин, если удастся подобраться и к тому… Есть намеки, что он – руководитель Нечаева. Однако тут нужна безошибочная точность действий и разговоров – не переиграть, не переборщить, не повторить ошибок предшественников, особенно Блюммера, которого разоблачил покойный князь Петр Долгоруков, предупредивший Герцена.
В чем была ошибка агентов Блюммера и Хотинского?
Арвид Романн записывал одному ему понятными знаками, чтобы потом, при случае, поделиться этими соображениями с начальником Филиппеусом:
«Приемы, которым следовали Блюммер и Хотинский, были преждевременно крайние; они в то время, когда эмиграция их еще изучала, вздумали идти наряду с нею – один (Блюммер), имея перед собою человека честных правил – Долгорукова, вздумал рассказать ему, как он откроет подписку на свой журнал и надует подписчиков, а другой, Хотинский, обратился к самому скрытному и осторожному человеку – Герцену с нескромными вопросами. Конечно, оба потерпели фиаско!»
Проанализировав ошибочные ходы других, он теперь постарается довести дело с архивом до благополучного конца, перехитрив «самого скрытного и осторожного человека» – Герцена!
* * *
В Женеве Романну пришлось пережить немало неприятностей и осложнений. У него кончились деньги, а Петербург не слал финансовых подкреплений. Кое-как он всучил Тхоржевскому аванс, лишь только тот назначил за архив окончательно 26 тысяч франков, или 7 тысяч рублей. Эту сумму он и запросил телеграфно, изворачиваясь пока перед Тхоржевским и Огаревым. Владелец архива нервничал насчет задержки и уже готов был, казалось, вообще отказаться от продажи.
Не говоря об интересах высших, государственных, это было бы гибельно для всей дальнейшей карьеры агента Романна! И он делал пока что мог…
В понедельник 25 октября ему сообщили, что на его имя пришел денежный перевод (в этот день он обедал с Огаревым и опасался, как бы такую телеграмму не вручили ему прямо за столом!). Увы, оказалось, что послана лишь малая часть суммы. Тем не менее Романн, не теряя времени, заказал огромный ящик, формой напоминающий сундук (в наши дни мы назвали бы это сооружение контейнером).
Под каким-то ловким предлогом он решил даже дня на три улизнуть из Женевы – у него было все время опасение встретить кого-нибудь из тех, кто его мог узнать по Петербургу. Теперь тут так много эмигрантов из Польши, а кое-кого он на следствии убеждал, сколь спасительно чистосердечное признание! И прозрачно намекал, как поступают с непокорными…
«Больше того, что я вытерпел в этом деле, требовать от человеческих сил нельзя», – жалуется Романн в донесении от 23 октября. А прибыли петербургские 7 тысяч лишь вечером 2 ноября.
Наконец-то 3 ноября он смог доложить Филиппеусу:
«Вчера вечером я покончил дело, вручил деньги и получил продажную запись и самые документы, едва уложившиеся в большой сундук. Я везу сундук до Франкфурта-на-Майне, имея поручение от вас принять там ваше письмо. Тхоржевский и Огарев просто замучили меня своим вниманием… Я изучил этих господ очень хорошо – быть может, в будущем пригодится. Хорошо бы издать мемуары (разумеется, процеженные и обезвреженные. – Р. Ш.) и завязать с ними непосредственные, так хорошо начатые сношения… Для Тхоржевского я везу бумаги в Брюссель через Германию – он вполне в этом убежден. Дай бог только здоровья, и тогда скоро доберусь до Петербурга. Родное детище мое – документы – я хоть полумертвый, а привезу».
Разумеется, постниковский сундук проследовал на север под надежной негласной охраной русской полиции, при тайном содействии швейцарских, французских и германских органов безопасности. В ноябре этот громадный ящик с сюрпризами прибыл в Петербург и очутился под семью замками в подвалах III отделения…
Глава девятая. «Оплакиваю мертвых. Укрощаю молнии…»
Я хочу тебе, друг Саша, написать для памяти… Во всем мире у вас нет ближе лица, как Огарев, – вы должны в нем видеть связь, семью, второго отца. Это моя первая заповедь…
Тата так велика умом и так развита сердцем, что ее легко вести. Развитие Ольги сложнее, она была больше всех сиротой; любви матери, которая вас воспитала, она не знала… Она пробьется, ее натура чрезвычайно талантлива, но горько мне было бы думать, что она пробьется посторонней вам – без чувства семейного единства и любви… Если возможно воротиться в Россию – возвратитесь – там ваше место.
И еще одно – никогда, НИ В КОЕМ СЛУЧАЕ чтоб не было денежных споров – все поровну. Денежные споры выражают большую грубость души и мелкость чувств. Вот на первый случай. Буду иногда продолжать.
Из нравственного завещания А. И. Герцена своим детям – Саше, Тате, Ольге и Лизе.
1
Большое семейное горе отвлекло на несколько долгих недель Александра Герцена от всех общественных и литературных забот. Сын Александр потребовал немедленного приезда отца во Флоренцию спасать Тату от припадка безумия.
Отец застал Тату в тяжелом состоянии. Запуганная насмерть жестоким претендентом на ее любовь, она бредила, везде видела спрятанных убийц, грозивших ножами отцу и брату, сама пыталась покончить с собою – броситься с балкона на камни мостовой. Отцу она безмерно обрадовалась, но встретила его градом вопросов, ужаснувших его: живы ли в Ницце «Леля-бой» и «Леля-герл», правда ли, что жена книготорговца Георга – мать Герцена Луиза Ивановна, не убит ли брат Саша… Оказалось, что граф Пенизи держал девушку в непрестанном страхе, а врач Левье тайком уговаривал ее обвенчаться с Пенизи.
Доведенная и без того почти до психического расстройства и готовая вот-вот уступить, потому что Пенизи и слышать не хотел об отсрочке (о чем она его молила), Тата вдруг стала свидетельницей страшного происшествия перед ее окнами: какой-то ревнивец ударом ножа убил девушку-итальянку. К тому же чей-то нечаянный выстрел близ дома ухудшил беду.
Герцен с необыкновенным терпением, мужеством и педагогическим искусством взялся за спасение дочери. Ни она сама, ни близкие не ведали, какою ценой досталась отцу эта победа над мраком, окутавшим душу девушки. Между тем бюджет семьи был и без того перенапряжен, в издательских делах наступила заминка, а тут болезнь Таты отняла всякую возможность заниматься литературным трудом. Хорошо, что старый друг Тхоржевский сам предложил помощь из новых денег, полученных от издателя Постникова, – такое дружеское участие всегда согревало сердце Искандера. А деньги нужны были немалые!
Он повез Тату и остальных членов семьи на Ривьеру, сначала в итальянский городок Специю. Так посоветовал доктор Шифф, психиатр, взявшийся за лечение девушки.
В те годы залив Специи еще не успел сделаться одним из главных военных портов Италии (где создателю этой военно-морской твердыни, генералу Чиадо, поставят впоследствии памятник перед фасадом построенного им арсенала). В 1869 году Специя была одним из зимних курортов с субтропической растительностью, живописными горами и богатыми дворцами. Здесь и началось, хотя и с рецидивами, медленное возвращение потрясенной девичьей души к жизни, ясности и здоровью.
Герцен 18 ноября писал Тургеневу:
«Я слишком здоров и зазнался. Вот иногда судьба и бьет меня со всего размаха. Что я вынес в эти дни, когда со своим кротким и прекрасным лицом Тата в слезах не выпускала меня за дверь, боясь убийц и совершенно сбиваясь в словах и вопросах – представь сам.
Устал… очень устал. Прощай. Пиши ко мне на адрес моего сына».
Но и в Специи задержались недолго, до 22 ноября. До конца месяца пожили в Генуе, а 1 декабря приехали в Ниццу. Состояние дочери медленно улучшалось. А дела звали Герцена в Париж, и 7 декабря семья тронулась туда из теплой и уютной Ниццы.
Не знал Герцен, что едет по знакомым городам в последний раз!
9 декабря мелькнул перед ним шумный Марсельский порт, с 11 до 17 декабря останавливались в Лионе (где и догнало Герцена сочувственное письмо Постникова, на которое он ответил так сердечно). 19 декабря два фиакра везли Герцена, Тату и остальных членов семьи к временному парижскому пристанищу… Немного пожили на Рю Ровиго, а к Новому году въехали в «Павильон Роган» – большой дом с меблированными квартирами на ул. Риволи, 172, против Пале-Рояля. Этой квартире суждено было стать последним жильем изгнанника и скитальца Искандера…
Тата поправилась, Герцена окружало много сочувствующих ему новых и старых друзей, он снова возвращался к трудам. Огарев настаивал на возобновлении «Колокола». В Петербурге и Москве нарастали события – волновалось студенчество. Полиция сбивалась с ног в поисках неуловимого Нечаева и членов его организации «Народная расправа». Стал распространяться грозный и фанатический текст «Катехизиса революционера». Его составление полиция и даже сами участники «Народной расправы» приписывали перу Нечаева, еще не зная подлинного автора (им был Бакунин).
Пошли разноречивые вести о страшной трагедии, только что разыгравшейся в Москве, среди студентов Петровской земледельческой академии. Один из ее слушателей, И. Иванов, вступив в «Народную расправу», отказал в повиновении Нечаеву. Иванов не согласился с Нечаевым, будто революционная цель оправдывает любые средства. Нечаев призывал к повсеместному и беспощадному разрушению, полагая, что вопрос о будущем общественном устройстве пока чисто отвлеченный. Близкая же цель – любыми средствами уничтожить нынешний строй со всеми его приспешниками. Когда же студент Иванов назвал нечаевские методы бесчеловечными, а самого Нечаева авантюристом, главарь «Народной расправы», действуя запугиванием и принуждением, заставил свою боевую «пятерку» убить непокорного Иванова как отступника, а следовательно, и возможного (в будущем) предателя. Ни в чем не повинный юноша был зверски задушен членами нечаевской пятерки. Труп его, брошенный убийцами в Петровский пруд, полиция вскоре нашла. Участники убийства (Успенский, Кузнецов, Прыжов, Николаев) были арестованы, а самому Нечаеву вновь удалось скрыться за границу по подложным документам. Он вернулся в Швейцарию и установил связь с Огаревым и Бакуниным. Стремился также сблизиться и с Герценом, чтобы использовать Вольную типографию и приостановленный «Колокол» для пропаганды своих анархистских идей. Огарев спрашивал Герцена, желает ли он лично повидать Нечаева.
Автор «Былого и дум» ответил Огареву письмом 12 января нового, 70-го года, что он отдает дань мужеству Нечаева как революционера и видеть его готов, но всю его деятельность, равно как и поддержку нечаевщины со стороны «двух старцев» – Огарева и Бакунина, считает вредной и несвоевременной.
Вернулся Герцен и к своим антибакунинским «Письмам к старому товарищу» – прочитал их текст вслух русскому журналисту Пятковскому, сотруднику петербургского журнала «Неделя», гостившему в Париже, и тот взялся было опубликовать эти «Письма» в Петербурге под псевдонимом «Нионский». Недавно подобный опыт Пятковскому благополучно удался: большой очерк Герцена «Скуки ради» был открыто напечатан в «Неделе» под тем же псевдонимом «Нионский», вызвал множество откликов и писем. Читатели узнали своеобразный герценовский стиль (как по когтям узнают льва) и спрашивали редакцию, каким образом ей удалось привлечь к сотрудничеству опального Искандера. Правда, попытка повторить опыт и напечатать «Письма» так и не удалась – цензура их запретила как слишком острые, а возможно, разгадала «по когтям» и автора!
Насчет же настояний Огарева возобновить «Колокол» Герцен писал своему другу так:
«Насчет „Колокола“ еще не знаю. Когда все устроится и притихнет в домашней жизни, то есть когда Мейзенбуг и Ольга займутся делом, Тата окрепнет и дом будет нанят, я приеду недели на две. Для возобновления „Колокола“ нужна программа, даже для нас. На таком двойстве воззрений, которое мы имеем в главном вопросе, нельзя создать журнала…[11]11
Огарев сочувственно относился к анархическим идеям Бакунина и Нечаева. Герцен резко отвергал их и одобрял создание I Интернационала. – Р. Ш.
[Закрыть] Сделаем опыт издать „Полярную звезду“ – что у тебя есть готового? Я, впрочем, предпочел бы участвовать в каком-нибудь петербургском издании. А пропо (кстати), Боборыкин собирается издавать газету – ежедневную, оппозиционно-литературную и политическую, вроде „Фигаро“. Он за этим едет через несколько месяцев в Петербург. Засим кланяюсь!»
Через несколько дней, совершенно не умея поберечь себя, пренебрегая опасной болезнью – диабетом и нервным переутомлением, Герцен со страстью вникал вновь в общественную жизнь. Французская столица волновалась в преддверии войны и близкого конца империи. Внешним поводом для волнений послужило политическое событие: принц Пьер Бонапарт застрелил журналиста Виктора Нуаре. Герцен сам находился в толпе демонстрантов 12 января, в день похорон убитого. Друзья рассказывали, как близко к сердцу принимал он народное возмущение. В эти дни Герцен воспрянул духом, виделся с единомышленниками, принимал посетителей, увлекал собеседников-литераторов огненными блестками остроумия, жаром критической мысли, неистощимым юмором.
Об этих январских днях 70-го года вспоминал впоследствии писатель Боборыкин, подчеркивая, что Герцен именно тогда «поставил в великую заслугу Марксу создание Международного союза рабочих», то есть I Интернационала. Боборыкин пишет о своем глубоком восхищении силой герценовской мысли в беседах с товарищами, за несколько дней до последнего заболевания. «Тогда я испытал самый сильный припадок обиды и горечи за то, что такой полный жизни и умственного блеска, такой великий возбудитель политического и социального сознания нашего отечества принужден был все-таки довольствоваться жизнью иностранца, не имеющего возможности жить и действовать у себя дома, принять непосредственное участие в том, что у нас творится».
14 января Герцен пошел на публичную лекцию французского политического деятеля, радикал-социалиста Огюста Вермореля. Собралось множество народу, душный зал был переполнен, и по выходе на улицу Герцена охватило холодом.
«Сегодня я расклеился – болит бок и грудь, – пишет он Огареву 15 января. – Тургенев был, весел и здоров… рассказывал анекдоты, сед, как лунь…»
Во вторник, 18 января, он своей рукой приписывает строку для Огарева в письме, которое пишет Николаю Платоновичу Тата: «Умора, да и только – кажется, дни в два пройдет главное. Прощай!» Это последние строки, написанные его собственной рукой.