355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Рита Бальмина » Летняя компания 1994 года » Текст книги (страница 2)
Летняя компания 1994 года
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 19:21

Текст книги "Летняя компания 1994 года"


Автор книги: Рита Бальмина



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 4 страниц)

– Это я-то не понимаю – возмутился Бэзэк по-кошачьи, но Усатый понял.

– А как ты вошел? Ах, да, – Зив вспомнил, что оставил форточку открытой. Он уже держал Бэзэка на руках, поглаживая и успокаивая.

Сердце зверька бешено колотилось.

– Я, собственно, пришел, – Усатый с нескрываемым ужасом в глазах мазал йодом глубокие царапины на плече, – Сожрать меня хотел. Ты его что – не кормишь?

– Ну, да.

– Мог бы и посытнее – огрызнулся кот уже по-русски. Зив от неожиданности уронил его и тот удрал от греха подальше.

– Про русскоговорящих черных котов я уже читал, – сердито промямлил Зив.

– Никому не рассказывай, – понижая голос до шепота, предупредил

Усатый и жестом фокусника достал непонятно откуда бутылку водки. Зив достал стаканы и приятели сели пить. В это время раздался истерический звонок в дверь. Зив как всегда вздрогнул, пошел открывать. Вбежала Ритка, зареванная, с опухшим красным носом и бессонными кругами под щелками мокрых глаз.

– Вы сегодня еще прекрасней, чем обычно, мэм, – Усатый галантно склонился к мозолистой руке закадычной подружки, но она спрятала руку за спину:

– Там микробы. А, вообще-то, мне не до шуток. Он опять бросил меня. Из-за этой свиньи Анетты. – Она утробно зарыдала. Усатый побледнел от отвращения. Должно быть представил себя на месте

Карабчиевского, но быстро пришел в норму и стал очень смешно показывать пантомиму про то, как Сашка толстопузую Анетту охмуряет.

Он действительно становился похож то на шарообразную, стареющую кокетку, то на длинноволосого сексуального попрошайку с голубоватым оттенком. Пантомима была настолько профессионально исполнена, что

Ритка перешла от слез к смеху без промежуточной стадии.

– Вот дура! Нашла из-за кого нюни распускать. Ведь он по сравнению с тобой – вошь, бездарь. На лучше выпей, – предложил Зив.

– Ты же знаешь – я не пью водки – пивка бы.

– У меня бабок нет больше, скиньтесь – я мигом слетаю, -уверил

Усатый.

Ритка выгребла из сумки какую-то мелочь, и Усатый, сунув ее в карман, громко зажужжал и вылетел в открытое окно. Бэзэк подпрыгнул, вытянув лапы, но промахнулся и шлепнулся. Ритка попыталась его погладить, но он зашипел на нее, изогнувшись дугой, и убежал носиться по комнате.

– Не ласковый и не нежный зверь, – всхлипывая, заметила она.

– Зато по-русски знает – пробурчал Зив – да не реви же ты. На, вот, лучше прочти – он протянул ей несколько листков. Это были его новые стихи, волшебные, расширяющие сознание. Ритка углубилась в чтение.

– -Все тебе за стихи простится, Мишка, после смерти: вся твоя неправедная собачья жизнь – выдохнула она, дочитав до конца последний листок, который случайно обронила, и он еще в полете сделался добычей пронесшегося мимо мелкого хищника.

Вернулся Усатый. На сей раз человеком, и через дверь. Притащил три бутылки "Голдстара". Пьянка продолжилась. Усатый стал предлагать

Ритке немедленно выходить за него замуж. И тут же изобразил в лицах их свадьбу под хупой в православной мечети, с мусульманским батюшкой, демонстрирующим жениху и невесте свое обрезание с приколоченной на него огромной мезузой,4 которую невесте по обряду полагается целовать взасос.

– Это чтобы брачующиеся не заподозрили в служителе культа гоя!

Усатый так вошел в роль, что чуть было не вытащил из ширинки воображаемую мезузу. Ритка смеялась до коликов.

– Перлин, ты такой комик! Ты должен быть миллионером, как Чаплин!

– Я грузинский комик Камикадзе, – соглашался Усатый, разбогатею после смерти.

– Мальчишки, если б вы только знали, как вы меня спасаете. Вы мне ближе братьев. Если бы вас не было, я бы точно повесилась. Он же просто извел меня, с тех пор, как открылось кафе. И СПИДа, гад, не боится!

– Я тоже не боюсь, – Усатый посмотрел на приятелей с гордостью,

– я придумал и запатентовал эффективнейший способ борьбы со СПИДом: берешь палочку-зубочистку, вылавливаешь вирус у себя в паху – и самым острием зубочистки р-р-раз! Но только целиться надо точно в глаз, чтобы шкурку ему не испортить.

Все опять стали смеяться.

– Мишечка, я из-за тебя морщины насмеяла, – Ритка набрала в рот воздух, смешно надув щеки, чтоб морщины растянуть, но Усатый тут же передразнил ее так смешно, что она еще долго не могла успокоиться.

– А если честно, – делаясь мгновенно серьезным и печальным, тихо сказал Перлин, – ты ведь и в самом деле из-за него в группе риска. Завязывай, ты же клевая, талантливая. Зачем тебе через посредника трахаться со всем Тель-Авивом?

– Через почетверговника, – уточнил Зив, который в последний четверг на Бреннер тоже видел, как настойчиво Сашка снова пытался очаровать грудастую, сексапильную поэтессу Берту Липанович, и как

Ритка ему помешала, подойдя к ним вплотную и повторив свою ставшую уже дежурной репризу про положительный результат анализа на вирус иммунодефицита, который она сегодня получила. Кстати, некоторые девицы действительно после этого мгновенно рассасывались, а

Карабчиевский сильно злился.

Довольно часто на Бреннер приезжали авторы-гости: из Штатов,

Германии, России. Но, как правило, стихи в кафе читали Ритка, Нинка и Зив. Другие поэты тоже иногда читали, но реже. Приглашенным авторам платили по 50 шекелей, свои – отдувались на шару.

Большинство оваций срывала Бальмина. Ее откровенные, без тени ханжества тексты, заставляли публику визжать от восторга. Нина

Демази очень нравилась окультуренным филологам, балдеющим от постмодернистского цитирования, а от Миши Зива тащились малолетки, любители рока – самая интуитивная часть публики. На тех вечерах, когда читали завсегдатаи – царила особая атмосфера, особая энергетика. Это притягивало народ на Бреннер. Место магнитизировало, приобретало мистическое значение, особый смысл. Для тех, кто понимает, конечно…

Вот Ритка выходит к стойке в своем оголенном донельзя черном вечернем платье, подчеркивающем ее женственность, взмахивает золотой гривой и читает глухим от волнения голосом:

– Я знаю, что такое счастье:

В обнимку пребывать в нирване

На развалившемся на части

Давно продавленном диване.

Весенняя суббота, утро,

Пейзаж в окне весьма убогий -

И наблюдает кама-сутру

Пологий купол синагоги.

А интерьер еще вмещает

Уже ненужное богатым,

И джаз дивана не смущает

Ушей соседки глуховатой.

И вечности ползет кривая

В ленивый полдень – по старинке

Не одеваясь, допиваем

Вино вчерашней вечеринки.

И дым дешевых сигарет

Вбирая легкими до спазма,

Несем веселый легкий бред,

Как послесловие к оргазму.

Народ ревет и рукоплещет, кто-то крепко подпивший лезет целоваться… Она продолжает:

– В объятья первого хамсина

От страсти стонущей Далилой

Упала стерва-Палестина,

А я – в твои объятья, милый.

Для ночи догола раздета

Луна – бесплатная блудница

На бледный пенис минарета

От вожделения садится.

Дрожат у пальмы в пыльных лапах

Соски созвездия Змеи,

И всех моих соперниц запах

Впитали волосы твои.

И я в не понимаю снова:

До коих пор, с которой стати

Я все тебе простить готова

Под неуемный скрип кровати…

Публика снова визжит. Хозяин русского книжного магазина Женя

Лейбович целует Ритке ручку. Карабчиевский, который пришел сегодня в кафе с увешанной цепочками джинсово-дырявой малолеткой, покусывает губы.

Потом к стойке выходит Нинон. Она одухотворена и сценична. Ее нежный ангельский голос звучит почти драматически:

– ДАФНА

На улице известной динамистки

(Пример для многих бабьих поколений)

Служители златого Аполлона

Испытывали чары Диониса:

Служителей ужасно было мало,

И каждый в гробе своего кристалла.

Я тоже принесла хрустальный гробик,

Который вмиг растаял при попытке,

Хоть заглушали крепкие напитки

Густой, невыносимый голос крови…

Она продолжает читать, и не многие из присутствующих знают, что

Дафна – это название улицы, на которой влачат свое понурое существование Зив с Бэзэком. Феликс счастливо улыбается, гордый своей талантливой и очаровательной женой. Нинон дочитывает, народ рукоплещет, Полковник подносит поэтессе (или поэту?) полный стакан водки, но она отказывается, садится рядом с мужем, напряженно ожидая очередного чтеца.

Медленно выходит Зив, задевая по пути ножки стульев, наступая на ноги тем, кто не успел их передвинуть. Наконец, он добирается до стойки, долго роется в своих бумагах, несколько раз надевает и снимает очки…

– Пародия… Сами догадаетесь… на кого… – снова роется, глухо и неразборчиво начинает:

– На дне Большого Тель-Авива

Ты встретишь Каца, Сельца, Зива

И эскимоса в кимоно

Национального пошива,

Собачье, в мусоре, руно.

А я иду в крахмальных платьях,

Нежна, как 40 тысяч братьев,

Хотя отчасти – без усов.

И виснут на моих проклятьях

Их животы поверх трусов.

Народ начинает ржать, все понимают, на кого пародия, Зив продолжает:

– Мой милый даун годовалый,

Ты не такой уж глупый малый:

Не бойся, деточка, меня,

Меня, чуть бешенной и шалой,

Хоть и немного обветшалой…

Нам хватит на двоих огня.

Огня, ума и интеллекта,

Пусть позавидует нам некто,

Кому природой не дана

Способность выйти из респекта,

И в плане страстного аспекта

Он раньше выпал из окна.

Теперь нас кто же объегорит?

Все на двоих: сей бред, сей город -

И, как ведется меж людьми -

На общий счет – мой "тлуш маскорет"

Твой чек с "Битуах Леуми"5

Все смеются. Еще не выветрился из памяти эпизод про яффского дауна из Риткиного венка "Сны Яффо", зачитанного здесь же в прошлый четверг и посвященного, как и все, что эта идиотка писала в последний год, прозаику Карабчиевскому, который только руками разводил:

– Столько эмоций… Зачем? Стою ли я этого?

Критик Александр Гольдштейн, который на Бреннер приходит не слушать тексты, а смотреть на девушек в мини, рассеянно и близоруко озирается, опасаясь своей суровой подруги жизни и перекидывается тихими фразами то с ней, то с Хаенко. Потом встает, выходит не дожидаясь конца программы. Его землячка, тучная бакинка

Танька-зубатка выскакивает за ним в вестибюль и очень громко начинает его чем-то грузить. Программа комкается и иссякает.

Потом долго еще пьянствуют, сдвинув столы в сигаретной копоти.

Зив рассказывает две истории про один рояль:

– Когда отец получил свою первую Сталинскую премию (Мишкин покойный родитель работал над бомбой с академиком Сахаровым), он купил маме рояль в подарок, она в консерватории преподавала, а мне тогда пять лет было… Ну и пока с грузчиками они там рассчитывались, я уже подобрал "Марсельезу"… еще нот не знал. А потом, ну… через много лет уже прихожу к сестре, а она меня к окну тащит за рукав… ну, я выглянул… а там наш рояль без ног лежит.

Эта дура со своей подругой – выкатили его на лестницу и пустили вниз. С четвертого этажа… Он все углы в парадной ободрал… ну я вниз побежал, а дело зимой было… открутил от него канделябры и еще там всякие штуки на память… вот дура… места он много видите ли занимал…

– А сколько у твоего отца премий то было? – поинтересовался

Аркадий.

– Две. Сталинские…

– Славно на тебе природа отдохнула, – ехидно подвела итог Ритка.

– Дура, – огрызнулся Зив, – такая же идиотка, как моя сестра…Он понуро опустил длинные уши и забился под стол.

– Зивка, ну я же шучу, не обижайся, – Ритка заискивающе погладила Зива по рыжей спине, вылезай, давай лучше еще по пивку…Зив недовольно зарычал:

– Водки… И пельменей, – вылезая из-под стола.

Пожилой городской сумасшедший – поэт и переводчик Илюша

Бокштейн6 прилетал к Рите почти каждый вечер. Сперва он тихо чирикал, прыгая по крыше и склевывая вымоченные в молоке хлебные крошки, потом скакал по подоконнику, ждал терпеливо, когда Ритка заметит его и отодвинет антикомариную сетку. Когда проникал, наконец, в комнату, – утопал в продавленном, таком огромном по сравнению с его крошечным, горбатым тельцем кресле и продолжал начатый в прошлое посещение рассказ:

– В лагере меня очень любили, очень. Меня сразу определили в придурки, в юродивые, и разрешали общаться со всеми даже с теми, с кем остальным общаться западло, поэтому у меня были очень интересные собеседники среди оуновцев и прочих изменников Родины и фашистов – и среди сионистов и сектантов. Там были только политические. А спас меня и вытащил оттуда лазаретный наш доктор. Он сначала меня от работы освободил, а потом и вовсе вытребовал для меня инвалидность и досрочное освобождение, дай ему Бог здоровья: наверное помер уже.

Илью посадили во времена "оттепели", после того, что он прочитал в Москве возле памятника Маяковскому двухчасовую лекцию "Кровавое шествие коммунизма по Европе". При всем своем очевидном для всех сумасшествии (Илья страдал водобоязнью и не мылся никогда – и это в душном климате Тель-Авива), он обладал блестящей памятью и энциклопедическими знаниями в разных областях. Иногда он часами читал Красовицкого и других своих андерграундных любимчиков, или собственные переводы из Лорки, иногда рассказывал об архитектуре

Тель-Авива периода Баухауза, и так увлекался своими рассказами сам, что забывал о том, что уже скоро 12 ночи, а Ритка работает далеко и вставать ей очень рано. А ей было просто очень жалко этого несчастного калеку, этого счастливейшего из безумцев, абсолютно уверенного в собственной поэтической гениальности – небожителя, воспарившего над бытовым, заземленным укладом современной ему жизни.

Когда же он, наконец, вспоминал, что ему пора домой, и воробьем вылетал в окно, растворившись в черном тель-авивском небе, Ритка долго еще проветривала комнату, с ужасом глядя на часы. Однажды

Бокштейн прилетел некстати, ну, просто совершенно не вовремя: Ритка гонялась по квартире со шваброй за шустрым, взъерошенным черным котом в пылу очередной ссоры с изменником Сашей, который, вздыбив шерсть, прижав уши и оскалившись, шипел на швабру из под диванных развалин. Увидев воробья на подоконнике, Ритка, распатланная, совершенно взмокшая от безуспешной охоты за неверным животным мерзавцем и от слез бессильной ярости, тряся телесами под расстегнувшимся халатом, быстро задвинула сетку перед самым клювом

Ильи, а потом рухнула в покосившееся кресло и зарыдала.

Карабчиевский, крадучись и прижимаясь к полу, вылез из своего укрытия, и, урча, стал подлизываться, ластиться. В общем, только глубокой ночью, гладя длинные Сашкины волосы, разметавшиеся по подушке, Рита вспомнила, что обидела божьего человечка. А воробей больше не прилетал. Никогда.

_

– Нет, так не годится, – сказал Зив, дочитав до этого места. -

Из всего этого следует, что в Тель-Авиве в середине девяностых кроме русских поэтов никого не было. А где же сабры, марокканцы?_7_

Потом инженеры, программисты всякие: Или наемные рабочие – негры, поляки, румыны. Ведь столько было всякого зверья. Мы с Усатым, например, все время разыгрывали на работе нашего напарника – румына

Гезу. Упакуем дохлую собаку или кота, потом я Гезу отвлеку на мгновенье, а Перлин в животное такого же вида и окраса перевоплощается и давай на румына нашего шипеть или лаять, тот пугается – смешно так. А когда мы ему секрет фокуса объяснили – уволился.

– Даже в компании были не только поэты. Например, Полковник, – напомнил Аркадий.

Верно. Полковник, он же Володя Шидловский, был красавчиком и удивительным баловнем судьбы, с военной выправкой, с деревенским здоровьем и говорком. Он умудрился найти высокооплачиваемую работу на кабельном телевидении через три месяца после приезда – без иврита, и жениться на своей квартирной хозяйке, симпатичной сабре с корнями из "самого Парижу", куда Полковник с большим удовольствием регулярно ездил к теще на блины. Даже когда он попал в аварию на своей новенькой "Хонде" и серьезно повредил мениск, его успешно прооперировал заезжий американский хирург, с мировым именем, случайно оказавшийся именно в это время в больнице со специальными консультациями.

Однажды на глазах у изумленной компании, неподалеку от кафе, герой-афганец нашел портмоне без опознавательных знаков, в котором лежало две тысячи шекелей. В Израиль Шидловский попал через черный ход, так как евреем не был отродясь, скорее был антисемитом. Он рассказывал несколько альтернативных версий своего прибытия в обетованную землю, его воинские звания менялись в зависимости от значения для человечества очередного его героического поступка, плавно переходящего в подвиг, на границе Кувейта с Мадагаскаром или

Кореей. Короче говоря, Полковник тоже был поэтом – по сути, а не по формосодержанию. Многие его россказни давали толчок к написанию наротивных текстов. Межурицкий, например, несколько рассказов накатал на полковничьи сюжеты, а Хаенко – целую повесть.

Ничего не писала и Зойка-жирафа. Да и как она могла писать, имея стопроцентную инвалидность по зрению. Эта высокая, даже длинная, раскосая красотка, бывшая художница, будучи почти незрячей, умела вести себя так, что ее слепоты не замечали и не чувствовали окружающие. Зойкиной энергией можно было бы отапливать и освещать районы Крайнего Севера. На веселье у нее было безошибочное чутье. У

Зойки был звездный роман с Эдиком Белтовым, который был старше ее лет на двадцать и свободно проходил у нее под локтем, но вскоре она бросила Эдика из-за юного безумца – художника Мишки Левинштейна, которого сама могла бы усыновить. Впрочем и его она не долго любила.

Вышла замуж за преуспевающего альтернативного врача, который безуспешно пытался вернуть ей зрение, а Белтов долго еще был подавлен, переживал. Колоритной фигурой был и косматый безработный бомж Леня по кличке Молчун из Питера, бывший врач-гематолог, глубоко подкованный литературно и философски. У этого беззубый рот вообще не закрывался. Говорил он, брызгая слюной, очень громко и без интервалов, возражать не давал, повторяя одно и то же слово быстро по пять-шесть раз, чтобы паузу заполнить. Вокруг него кучковалась кафешная молодежь. Был еще один Леня – Испанец. Действительно испанец по матери, бывший летчик, бросивший небо после серьезной аварии. Мать увезла его в Испанию, в тринадцатилетнем возрасте, потом он закончил летную школу под Парижем. Этот Леня, обладающий вопиюще-еврейской внешностью, потрясающе пел испанские народные песни, жаловался женщинам с красивыми ногами на импотенцию и был полиглотом. Казалось, что Испанец все языки знает. Так оно и было. В миру он был владельцем грузового бизнеса с приличной прибылью, но из-за серьозных долгов жил и выглядел более чем демократично.

Тусовка продолжала тусоваться. Менялись адреса съемных квартир, нищенское пособие по безработице могло поменяться на престижную зарплату – и наоборот. Одни женились – другие разводились. Кто-то исчезал навсегда – возвращаясь на родину, или отправляясь искать шишек на свою голову дальше: в Канаду, Европу, Америку, а кто-то наоборот, приезжал оттуда, и на короткое время делался предметом пристального внимания – но для тусовки на Бреннер почти ничего не менялось. Она продолжала существовать в своем полурельном, иррациональном, заколдованном мире творчества, за которое не платят шекелей.

Витя и Галя Голковы жили в Азуре, недалеко от фабрики серебряных изделий, где Ритка работала чеканщицей. Поэзия ведь не кормит, а вкусно поесть поэтесса Бальмина любила. Частенько, когда она возвращалась с работы рейсовым автобусом и глядела в окошко на азурские угодья, ей приходилось видеть мирно пасущихся барана и овечку, и только подъехав совсем близко, практически поравнявшись с ними, она узнавала Голковых и радостно слала им воздушные поцелуи.

Семейка эта, в которой упрямый деспотичный Виктор, лучший поэт среди инженеров и лучший инженер среди поэтов, непререкаемо властвовал над своей безропотной женой, была не так проста, как это могло показаться тем, кто общался с Голковыми изредка или издалека.

Хаенко, наиболее давний из израильских приятелей Виктора, вообще утверждал, что Галка, при всей своей покорности, обязательно когда-нибудь зарежет этого барана.

– Она же типичная леди Макбет Мценского уезда, – говорил он.

Парнокопытные появлялись на Бреннер редко, но к Ритке приходили регулярно. Галка была анемична и молчалива, а ее муженек, заядлый спорщик, никогда не упускал случая развязать долгоиграющую дискуссию на тему, о которой знал понаслышке. При этом переубедить его всегда было невозможно. Когда же через время разговор на эту же тему возобновлялся, Голков уверенно занимал позицию своих недавних оппонентов, и до хрипоты в голосе отстаивал те позиции, на которые недавно обрушивался. Так происходило неоднократно. Вот и сегодня

Витька затеял перепалку с Аркадием из-за статей Саши Гольштейна, которых сам Голков не читал, но зато опубликовал в журнале "22" ругательную статью о Гольдштейне, пользуясь нелюбовью редколлегии к буккеровскому лауреату. В пылу спора баран признался, что вообще не читает Гольдштейна никогда – не может продраться сквозь терминологические тернии.

– Да, ты просто завидуешь мне, Аркан, что Воронели мою статейку тиснули – упирался рогом загнанный в угол Голков.

– Да, я жутко завистливый. Никто из вас не может похвастаться таким количеством публикаций, как у меня, – Аркадий сердито закурил.

– Количество не всегда переходит в качество, – напомнил Зив, – кстати, Воронель говорит, что у меня замечательная фигура.

– Он что поменял ориентацию? -ехидно полюбопытствовал Хаенко.

– Самка сказала, – промямлил Зив.

Все заржали.

– Ну, а как их различать? – Зив развел руками.

– Вообще-то у самки есть имя. Она тезка твоей девушки – заметила

Ритка. Зив смущенно заткнулся.

С четой Воронелей Бальмина и Зив нередко сталкивались в бассейне на Гордон. Морж Александр Воронель всю зиму плавал, не снимая с приятного интеллигентного лица приятной интеллигентной улыбки, а его самка, парясь с Риткой в сауне, очень любила посплетничать на литературно-сексуальные темы:

– Саша? А, я всегда думала, Риточка, что Ваш муж – Зив. Вы же всюду с ним появляетесь – на всех литературных вечерах, и даже здесь.

Ритка путано объясняла, что подруга Зива замужем и имеет троих детей, а у Саши Карабчиевского так много личной жизни. Но

Воронелиха, выпустив из огромного купальника на свободу свою большую и белую, как у Варвары Лоханкиной, грудь, не отступалась, желая вникнуть во все детали и подробности молодежной для нее тусовки.

– А, скажите, Риточка, у Вас с Галесником тоже были какие-то отношения?

– ???

– Но он так категорически возражал против публикации Ваших стихов в нашем журнале, когда был редактором.

– Ну, я думаю, это проблема его вкуса, а не моего дара, задыхаясь не так от жары в сауне, как от возмущения, отвечала обиженная поэтесса, перекладывая свои розовые потные формы на нижнюю полку. Она была очень болтлива, и не меньше самки Воронеля любила обсасывать интимные места чужих биографий, но сегодня все-таки решила попридержать язычок и не трепаться по поводу вчерашней ню-вечеринки на Алленби в мастерской у Наташки Стегний, поэтессы и переводчицы, новым увлечением которой стала пластика малых форм – наверняка, на месяц-два, как и все прочие ее увлечения.

Стегний очень любила раздеваться. Не то чтобы ей было что показать – бритая голова, серьга в носу, полное отсутствие талии,

– просто она была моложе лет на восемь остальной женской части компашки, а толстушке Анетте Мейман вообще в дочери годилась.

Наташа была классической неудачницей, из-за своей неспособности доводить начатое до конца. Она появлялась и на Бреннер и во всех местах, где тусовались писаки, со своей очаровательной дочуркой, давно привыкшей к не умолкавшему при ней мату, никотиновым и марихуановым облакам и регулярной смене дружков в материнской постели.

Мастерскую обмывали поначалу чинно-благородно. Поэты Лукаш и

Межурицкий пришли с женами, Голковы притащили грудного отпрыска, поэтому даже курить пришлось в коридоре. Короче, ничто не предвещало. Средеземноморский красавец Петр Межурицкий как всегда заглушал всех своим хорошо поставленным голосом, рассказывая то о футболе, то о своей гениальной прозе, то о дебилах, у которых служил воспитателем. Белая голубка Света Лукаш тихо сидела на плече своего мужа, изредка склевывая с его джинсов хлебные крошки, а Лору

Межурицкую, окаменевшую в оконном проеме, все просто принимали за одну из Наташкиных поделок. Когда же скучные женатики ушли, Наташка сразу стала раздеваться, даже не мотивируя это, как обычно, жарой.

Почуяв, чем все это может кончиться, Усатый мгновенно вылетел в окно

– даже не зажужжал. А Аркадий стал Нинку подначивать – дескать, ты такая свободная и раскрепощенная, но ведь слабо тебе при всех раздеться.

Пьяный Зив пробубнил, что убьет ее, если она посмеет. Нинка вышла в коридор и вернулась через минуту еще голее Наташки. Тогда и толстая Анетта, старший сын которой уже отслужил в армии, разделась, продемонстрировав,что вместо талии у нее – экватор, а на Гринвиче

– кесавевый шов. Зив выпил еще стакан водки и медленно подошел к возлюбленной своей души. Она, поигрывая ямочками, щебетала с покрытым густой черной шерстью ведущим журналистом газеты "Время", который уже остался в одних носках. Задыхаясь от охвативших его пьяных страстей, Зив действительно ударил Нину.

– Ты моя женщина, ты не смеешь, как эти… Я тебе запрещаю! – проговорил он сдавленным от ненависти голосом и невнятно как всегда.

Все закричали, повскакали с мест, пытаясь его урезонить. Тогда, оказавшаяся ближе всех Натаха, получила от Зива затрещину похлестче, чем Нинка. Ритка выбежала из сортира на вопли и увидела как три малоизвестные голые поэтессы и очень популярный русскоязычный журналист, обросший шерстью, как снежный человек, пытаются вытолкнуть из мастерской распоясавшегося пьяного поэта.

– Что случилось? -заорала она, тряся за плечо Наташу.

– Этот гад дерется. И меня, и Нинку…

Рука у Ритки была тяжелой, привычной к молотку. Не зря она чеканкой по серебру в Азуре столько лет занималась. У вольной дочери эфира, как назвал ее Хаенко в одной из своих статеек, были бицепсы

Шварцнеггера. Одним ударом она отправила своего названного братца на лестничную клетку и закрыла дверь, а потом разделась сама, чтобы проявить солидарность с потерпевшими. Нинка вспомнила вдруг, что у нее есть дети и что пора домой. Но Зив еще барабанил по дверям.

Тогда Ритка снова взяла огонь на себя. Она открыла дверь и толкнула

Зива так, что он пролетел несколько ступеней, а потом сказала:

– Сейчас я выйду на улицу. В таком виде. Чтоб ты понял, идиот, что ничего преступного и позорного в этом нет. Она быстро сбежала по лестнице, унося свои рубенсовские бедра и ягодицы на Алленби, а опешивший от такой наглости Зив сначала сделал несколько шагов вниз

– за ней, а потом вдруг устал, присел на ступеньку и отрубился.

Воспользовавшись моментом Нинка, успевшая одеться, выскочила из мастерской и побежала ловить такси, а Аркаша, не сообразивший, что на нем нет ничего, кроме волосяного покрова и носков, побежал ловить

Ритку. Он схватил ее за руку метрах в десяти от выхода из парадной:

– Охуела? Хочешь в полицию? – он тащил ее назад в мастерскую.

Из-за угла появились два бородатых ортодокса в высоких меховых шапках, но они, кажется, не заметили пышной голой блондинки, потому, что Аркадий уже затолкал ее в парадняк. Самого же его трудно было из-за повышенной шерстистости заподозрить в наготе в темное время суток. Когда они взбежали наверх, увидели между вторым и третьим этажом спящего на ступеньке рыжего, тощего, шелудивого пса неизвестной породы.

– У, Зив, бешенный. Дерюжку ему что ли вынести, ведь простудится, собака.

– Добрая ты слишком. Пусть так дрыхнет – не околеет.

Зив недовольно зарычал, почесал шею задней лапой и перевернулся на другой бок.

– Наверное, блохи, – посочувствовала Ритка,– опиши все это в завтрашнем номере, -смеясь предложила она, взбегая по лестнице.

– Это интересно, только если называть всех своими именами, но ведь нельзя, – Хаенко догнал ее у двери в мастерскую.

– А я думаю, что можно. В нашем грязном деле вообще все разрешено и ничего не наказуемо, – одышка мешала ей говорить, – я обязательно опишу сегодняшнее торжество, когда состарюсь до прозы.

До приезда в Израиль, Гриша Марговский был ежом. Ежом он был и в

Минске, где родился и вырос, и в Москве, где учился в Литинституте и обзавелся серьезными литературными связями. Он выпускал свои иголки в любом удобном и не очень удобном случае, а иногда и вовсе совершенно напрасно. Только жизнь свою, и без того колючую, осложнял. Когда же он в Израиль перебрался, совсем озверел – дикобразом стал. Возможно, на него так тропический климат подействовал, а может и то, что его любимая московская жена отказалась жить на Святой земле и вернулась в первопрестольную, оставив своего колючего поэта на произвол сабров, марокканцев, ортодоксов, короче говоря всех, кому было совершено безразлично

Гришино несчастное существование. Со всех работ Григория увольняли из-за его угроз перерезать кому-нибудь глотку или пристрелить.

Впрочем, слава драчуна и скандалиста тянулась за ним от самой Москвы

– как хвост.

В компанию он попал несколько позже остальных, но вписался, как родной. Он ведь тоже был иррациональным и закомплексованным молодым человеком. Хотя с чего бы, казалось, ему комплексовать? Высокий, стройный, великолепно выучивший иврит. Бледностью и невостребованностью он напоминал Печорина, когда сидел среди потертой джинсовой публики при сорокаградусной жаре в классического покроя велюровом пиджаке, белоснежной рубашке, застегнутой на все пуговицы и при галстуке, подобранном с изысканным вкусом. Его интеллигентные очки сверкали в дешевом люминесцентном свете бреннерского зальчика, и излучали нечто нездешнее, астральное, таинственное.

В тот четверг у Гришки был бенифис: он читал на Бреннер свою новую пьесу в стихах. Он попросил Ритку помочь ему: прочитать женские роли – и она согласилась, так как пьеса ей нравилась, а к самому Грише она относилась очень тепло, даже по-доброму завидовала его техническому мастерству. Вечер начался, все шло по плану.

Слушатели внимательно следили за ходом действия и перипетиями концертного варианта пьесы. Вдруг из дверного проема прямо к стойке возле которой сидели чтецы выскочила растрепанная незнакомка с фанатичным блеском круглых шизофренических глаз. Она обвела публику невидящим и ненавидящим взглядом одновременно и разразилась пламенной речью, густо пересыпанной проклятиями и цензурной бранью.

– Я, великая княжна Юсупова. Продали Россию, свиньи, сволочи…

Гореть вам в сатанинском жерле. Я собираю подписи в поддержку нашей несчастной кровоточащей родины!

Ничего не подозревающие завсегдатаи кафе, естественно, приняли речь княгини за проявление постмодернистского влияния на Гришино творчество, тем паче, что действие пьесы происходило в Москве.

Только Ритка, знакомая с текстом, совершенно опешила, не зная как себя вести. Гриша на мгновение потерял дар речи, но быстро пришел в себя, встал и подошел к самозванке сзади.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю