Текст книги "Кто идет?"
Автор книги: Ричи Достян
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 6 страниц)
КТО ИДЕТ
Лирический репортаж
Экипажу теплохода «Парижская коммуна»,
светлой памяти капитана Льва Дмитриевича Галашина
ДОЛГАЯ НОЧЬ
Поздним вечером ко мне постучался матрос Юсуф Майоршин. Это, пожалуй, был единственный человек, который своим видом нарушал впечатление порядка и опрятности на теплоходе. Худощавый и маленький, он ходил валкой походкой толстяка. Локтями подтягивал брюки. Развязно просил закурить. Толкнув ногою дверь, он вошел в мою каюту прежде, чем ему ответили на стук; привалился спиной к двери, остановил скептический взгляд на столе и сказал:
– Пишете?.. Вы бы лучше про меня написали. – Он хмыкнул и добавил: – Я здорово работаю.
– А кто вам сказал, что я пишу?
– Знаем, знаем, – ехидно усмехнулся Юсуф и ушел, оставив после себя запах рыбы.
На пассажирской палубе непривычно темно и душно. Собирается дождь. Временами в непроницаемой тьме дергается короткая полоска света, а через некоторое время доносится такой звук, будто в каюте за стеной кто-то сдвинул стул.
Непогода не ощущается только в салоне. Здесь вообще не бывает ни погоды, ни времени года, ни даже самой Волги, лишь только на стеклянные стены официантка Антонина опустит подбитые шелком бархатные шторы.
В салоне – танцы под рояль и обычная городская духота. Пахнет потом, духами, ресторанной едой, гарью припаленного утюгом шелка и парикмахерской. В салоне один свежевыбритый мужчина. Он много танцует, и от этого во всех уголках стоит едкий дух тройного одеколона.
В салоне много света и пестро. В центре веселья большеголовый старик с коротким плотным телом. Он легко танцует и заразительно смеется. Зовут его Николаем Антоновичем. Он танцует со всеми дамами по полтанца. За роялем полная, здоровая на вид женщина с кольцами на обеих руках. Все, что она ни играет, звучит как военный марш. В промежутках между танцами, когда красивые белые руки ее лежат на круглых коленях, слышно, как из репродуктора на стене грустно сочится музыка.
Я сажусь в угол у края шторы, чтобы можно было поглядывать на реку.
– Никакой «Голубки», – кричит Николай Антонович. – Поем «Степь да степь кругом», а потом… эту…
– «Стеньку Разина», – подсказывают дамы хором.
– Приготовились! – Он поднял короткие руки.
Пианистка, которая сидела, прислонясь спиной к роялю, выпрямилась и так лихо повернула себя на вертящемся стуле, что все увидели ее массивные икры…
Неожиданно раздался короткий, тревожный свисток. Капитан вызывал наверх вахтенного матроса.
Я отогнула край шторы – стекло было черно и непроницаемо, как камень. Если отогнуть штору больше – прибежит вахтенный, потому что свет, падающий на воду, мешает вести судно.
Я забираюсь с головой под штору. Воздух здесь прохладный и чистый. Ночь постепенно становится видимой. Уже различима бурая, неспокойная волна. Теплоход проходит близко от белого бакена, и тогда обнаруживается дождь. Ровный, частый – дождь надолго.
С человечьей тревогой звучат свистки, долетающие откуда-то издалека. Наконец в нескольких метрах от нашего борта появляется черная лодка на белом буруне. За нею медленно выдвигается корма баржи. Баржа глубоко сидит в воде. Мы начали обходить караван с нефтью. Непонятно только, почему наш теплоход идет так близко от опасных барж.
А дамы всё поют. Николай Антонович заставляет их по нескольку раз повторять одно и то же.
Метр за метром отодвигается назад белое тулово баржи. По тому, как медленно она отстает, ясно, что мы сбавили ход. Над низким бортом вперехлест поднимается и опадает темная, недобрая вода.
Наконец проходит нос баржи. Я читаю название: «Северная звезда». Троса не видно. Кажется, будто «Северная звезда» сорвалась и ее сносит течением.
Никогда не видела, чтобы какое-нибудь судно так близко подходило к танкерам, – наверно, иначе нельзя, наверно, здесь очень узок фарватер.
Еще медленней идут назад стометровые баржи. Им нет конца.
Пение прекратилось внезапно. Просто надоело, как видно, самим. Грохнули отодвинутые разом стулья. Я высунулась из-под шторы. От белого ядовитого света лица у всех казались загримированными. По танцевальному пятачку ходили дамы и обмахивались платочками. За ними топтался Николай Антонович. Он был ослепительно седой, с разгоряченным, малиновым лицом. Вместо щегольского пиджака на нем теперь была пижамная куртка.
В салон легкой, озорной походкой вошел парень в синем спортивном костюме. Он стремительно прошел через весь салон, снял зачем-то часы с руки и положил их на крышку рояля. Потом подмигнул пианистке, и та, ничего не спрашивая, в бешеном темпе заиграла трепака. Парень пустился в пляс. Он так плясал, что ему действительно могли помешать часы.
– Браво! – загремел весь салон. – Браво, ура!
И все-таки сквозь этот гам слышно было, как наверху кто-то ходит по тенту. Когда я опять стала что-то различать во тьме, было такое ощущение, что баржи идут еще ближе.
А пляска только разгорается. Кто-то отбивает такт, встряхивая коробку с шахматами. Звенят бокалы на столах. Этот тоненький звук наводит на мысль: одно неточное движение нашего рулевого, и все полетит к черту! Непонятно все же, почему капитан буксира пустил нас на перекат?. Он мог не ответить на наш обходной сигнал. Он имел на это право…
– Иих! Оох! – вывизгивало сразу несколько женских голосов.
Выйдя на палубу, я попала в холодную струю черного ветра. Несколько первых мгновений казалось, что теплоход несется с необычайной скоростью. Но постепенно мрак становится реже, и ясно уже видно, что волна, отжимаемая бортом, обычной крутизны, по ней, как всегда, бегут круглые пятна света, падающего из матросских кубриков.
…На палубе скользко, как на льду. По трапу лупит черный дождь. Не выпуская поручней из рук, добираюсь до рубки. Моего прихода никто не замечает. У штурвала сам капитан. Штурман на месте капитана. Рулевого в рубке нет. Освоившись с темнотой, нахожу его в начале тентовой палубы, рядом с мачтой. Он стоит и, перегнувшись, смотрит вниз.
В рубке окна открыты. Ее заливает дождем. Холодно. Ветер бьет в лицо. Капитан и штурман часто вытирают глаза.
Отсюда караван кажется еще ближе, чем снизу.
Наконец по левому борту забрезжили цветные огни буксира. Я смотрю, как медленно он приближается, и спрашиваю:
– Почему он пропустил нас в таком узком месте?
Капитан не отвечает. Он наклоняется вперед и кричит через дождь рулевому:
– Сколько воды?
– Восемь! – доносится от мачты.
В бурой мгле белым островом отходит пятая баржа. Крупней и внятней огни буксира, который пятится на нас, осторожно неся на высокой мачте красные предостерегающие огни. Порывами ветра уже доносит рокот его машин.
Вот он совсем уже близко – приземистый, с большими, неистовыми колесами, весь в цветной дымящейся оболочке дождя.
Капитан все чаще вытирает глаза. Правая рука его незаметными движениями перекладывает руль, левой он вдруг снимает с головы свою белую фуражку и протягивает ее в окно под дождь. Он держит ее до тех пор, пока из крохотной рубки поравнявшегося с нами буксира тоже не высунулось что-то круглое и белое, помаячило и исчезло.
– По-олнай! – весело командует капитан, отряхивает фуражку и надевает ее.
По гудящей тентовой палубе от мачты к рубке идет рулевой в обвисшем брезентовом плаще.
– Вы это что, – кричит на меня капитан, – без пальто под дождем бегаете!
– Почему он пустил нас на перекат?
– Потому, что он настоящий волгарь, – с удовольствием отвечает капитан, потом опять начинает кричать – Уходите отсюда, не закрывать же мне окна! – И снова забывает про меня и говорит: – Да, было бы у нас сорок минут опоздания – не меньше. Молодец Козлов! Видали, какой воз тащит – страшное дело…
– Ну а к чему этот риск?
– Это работа. Ничего не делать, наверно, безопаснее.
Капитан передал штурвал рулевому и, не отводя глаз от реки, сказал:
– Не вались в яр, Матвей!
На пассажирской палубе пусто и неуютно. В холодном воздухе летают капли, срываемые ветром с парусиновых навесов. Со стороны кормы доносится шарканье. Не сразу можно разглядеть, как, пошатываясь, очень медленно оттуда приближается человек. Он шваброй сгоняет воду с палубы. Чем ближе, тем больше движения его напоминают медленный бег на коньках: шаг вперед – косые взмахи рук, и снова шаг, и снова – руки в сторону. Он приближался ко мне спиной, чтобы не ступать по чистому.
– Заладит теперь! – Матрос поднял лицо к невидимому небу. – До чего же не люблю дождя!
– Что это вы так поздно убираете?
– Вот я и говорю, – осенью надоедят дожди, а он еще летом грязь разводит.
– Так зачем же ночью убирать, сейчас ведь все спят?
– Спят не спят – палуба всегда должна быть чистая.
Матрос постоял еще немного, потом пошел дальше, широкими швырками надраивая палубу.
К себе я вернулась продрогшая. Уходя, забыла закрыть окно, и теперь в каюте сыро.
Склянки пробили час. Давно заперт салон. На палубе – ни души. Время от времени в плотной тишине слышится странный звонкий стук с повтором: это по нижней палубе, над носовыми трюмами ходит человек и молотком обстукивает пивные бочки. Не дает уснуть ему хлопотливый груз.
В поздний час, когда пассажиры всех классов спят, по шорохам, по скрипам, по одному оброненному слову можно представить себе, что происходит в разных уголках судна, начиная от залитой дождем рубки до подводных его помещений, где всю навигацию стоит одна и та же, насыщенная раскаленными маслами духота.
Там, в сиреневой безрукавке, с очень темным лицом и белыми, как у женщины, руками, ходит старый механик и прислушивается к гулам. Его большие, выпуклые, грустные глаза смотрят куда-то мимо приборов. Кажется, что вся его работа в том и состоит, что он ничего не делает и никуда не смотрит.
После вахты старый механик принимает душ и садится за маленький столик в своей пустой, неуютной каюте с единственным украшением: над столиком висит фотография пятнистой кошки, спящей на крыльце. Говорят – это все, что осталось после войны от его семьи и дома. Снимок будто бы сделан младшим сыном, которому старик в день рождения подарил фотоаппарат.
Устало поглядывая на фотографию, механик очень долго подсчитывает минуты, секунды, граммы, тонны, и нет ни ему, ни капитану, ни масленщикам, ни проводницам, ни матросам, ни боцману вместе с штурманами ни одного часа покоя, покуда Волга идет…
…В открытое окно слышно, как сыплется на парусиновый тент мелкий, настырный дождь, как бьет о борт волна.
Временами ни с того ни с сего начинает тарахтеть оконная рама, звякнет ложка в стакане, потом сверчком под койкой запиликает плинтус, потом звуки эти разом исчезнут, и каюта примется уютно поскрипывать, словно качаемая сонной рукой люлька. Это капитан, сокращая путь, пошел воложкой, и большому судну мало воды. Винты выгребают ее всю, за кормой бурун, похожий на водопад. От буруна расходятся и катят к берегам две такие волны, как будто теплоход двумя гигантскими канатами тащит за собой всю воложку.
А бывают еще более странные вещи: вдруг среди ночи над самым ухом зарокочет телега. Выглянешь – на палубе горят стояночные огни. Перед окном торчит спасательный круг с пятизначным номером какой-нибудь пристанёшки. За пристанёшкой по черному склону горы катится рокот колес. Телега то появится в желтом пятне света под фонарем, то сгинет – только и успеваешь заметить белую косынку у женщины на голове да пса позади телеги.
Когда раздастся последний свисток, телега остановится под очередным фонарем. Женщина в белой косынке обернется к реке темным пятном лица. Пес тоже обернется, поджав хвост, и будет глядеть на уходящий теплоход.
Когда палуба немного отодвинется от пристани, под ее карнизом обнаружится метровыми буквами выведенное название, какое-нибудь Фокино или Разнежье.
Рядом с пристанью, на скупо освещенном бугорке, отчаянно мотается тонкое деревце, а на реке ветра нет, только дождь, только плеск воды – тихий и ровный, как дыхание. И снова до берега не дотянешься глазом.
Долгая, трудная тянется ночь.
Сквозь пол каюты слышно: кашляет кто-то или вдруг пронзительно и чисто заголосит ребенок. Как ни ругается боцман, все равно не спускаются в трюм пассажиры четвертого класса. Сидят, лежат в проходах нижней палубы, среди чугунных чурок, мешков, бочек. Боится проспать свою пристань человек, да и неохота ему тащить тяжелые вещи вниз, а потом снизу наверх – не надо ему ни нар, ни тюфяка – оставь его только в покое, боцман!
Так и идет теплоход по доброй, большущей, бессонной реке – по самой длинной и самой широкой дороге России.
НА КАМБУЗЕ
Ветреное утро. Серую волну то оживит солнце, то притушат облака. У горизонта они стоят высоко, похожие на вишневый сад в цвету.
Теплоход идет навстречу этим облакам.
Палуба пуста. Окна кают закрыты.
В темном уголке между первым и вторым классом, прислонив голову к баку с кипяченой водой, сидит вахтенный: ноги вытянуты, руки накрест сложены на животе. Вахтенный дремлет.
– Капитан еще спит? – спрашиваю у него.
– Капитан пока отдыхает.
Матрос никогда не скажет «спит». Спят люди только на берегу.
Капитан в это утро вышел поздно, Голос у него простуженный. Он очень удивился, когда я попросила у него разрешения готовить себе в матросском камбузе. Привел меня туда старший штурман и сказал:
– Бабы, не обижать!
«Баб» было только две. Они переглянулись, пожали плечами.
– А нам что, – сказала одна из них, – пусть!
Что означало это «пусть», я поняла вечером, когда пришла сюда заварить себе чаю.
Камбуз был набит женщинами. Плиту только что затопили, и она сильно дымила. Женщины ругали мужчин. Они всегда ругают мужчин, когда приходится трудно.
На мое приветствие никто не ответил. Несколько пар глаз, мельком скользнувших по мне, красноречиво сказали: «А это еще что за чучело?»
Стоя с молочным бидончиком, взятым у проводницы, я не знала, куда его пристроить. Плита сплошь была заставлена кастрюлями, пришлось поставить бидончик на холодный край.
Женщины делали вид, что не замечают меня. Они продолжали ругать мужчин. Ругали умело, каждая по-своему, с горьким азартом выхваляясь одна перед другой грехами своих мужей:
– Твой-то что-о! Ты бы на моего вчера посмотрела…
В центре стояла высокая седая женщина величественной полноты. Из разговоров я поняла, что это и есть жена боцмана – Надёнка.
Вытерев о грудь пальцы от налипшей соли, Надёнка сказала:
– Учить их надо, а не охать! Сима, помнишь Клаву – она при тебе еще была?
– Не-а, – отозвалась проводница Сима, пробуя с деревянной ложки щи.
– Да что ты! Жена прежнего старшего штурмана.
Сима только глазом повела в сторону Надёнки и на этот раз ответила движением налитых плеч: не помню, мол. По выражению скошенного глаза, глядевшего и лукаво и сонно, было видно, как она довольна тем, что губы у нее такие твердые, что круглы плечи, что вся она такая, как есть, – короткая, тяжелая, сильная. Надёнка продолжала, глядя на Симу:
– Слушай тогда, раз не помнишь. Это мне сама Клавка рассказывала, а я ее одобрила.
И Надёнка рассказала, как эта самая Клавка однажды в обиду себя не дала.
Говорила Надёнка медленно. Очень сильно окала. Женщины хохотали, как дети. Они повторяли слова Надёнки и опять заливались, самозабвенно, с визгом.
– Ну, а дальше, дальше что?
– А дальше ничего. Клавка – баба крупная, будь здоров, как била. Вот так именно и надо, – серьезно закончила Надёнка.
Плита постепенно разгоралась. Ушел дым. Вид чистого пламени, мелькавшего в щелях чугунной дверцы, веселил. От него на широком животе Надёнки, обтянутом серым фартуком, суетились солнечные зайчики, а воздух камбуза все больше наполнялся вкусными запахами молока, закипавшей картошки, свежей жареной рыбы.
Теперь уже из угла в угол летали шутки. Сразу затеялось несколько разговоров. Всё больше о делах на берегу.
У раковины в уголке две молодые женщины мыли помидоры под краном. Одна говорила другой:
– Тамарка опять в гости зовет, а как я могу Васю так бросить? Ни поесть вовремя, ни поспать на чистом – не понимает она этого, Пишет, приезжай, городим огород колючей околицей… – Она откинула голову и захохотала. – Придумала: городим огород колючей околицей, чтобы ты приехала и не убежала!
Худенькая женщина подняла лицо и без улыбки посмотрела на подругу. Та оборвала смех и тихо спросила:
– Он тебе пишет?
– Пишет.
Они помолчали.
– А как он тебя называет?
– Да никак – Нина…
В камбуз вошел рослый, красивый старик с раздвоенной бородой. Он нес начищенную до блеска медную кастрюлю, держа ее как икону, под дно.
– Себе варишь, Надёнка?
– Все одно, давай и тебе состряпаю.
Он отдал кастрюлю. Надёнка подняла крышку, глянула.
– Солил?
– Нет, посоли-ка ты, уважаемая.
Выходя из камбуза, он остановился, уступая дорогу почтарке Маргарите, которая шла со сковородой. Высокая и дородная, она не со всяким разойдется в узкой двери. Форменный китель еле сходится у нее на груди.
Она вошла и громко поставила, сковороду на обитый цинком стол. Повернулась и не глянула, а ударила взглядом сначала по кастрюлям на плите, потом по лицам, потом уставилась поверх голов в окно.
Лицо у нее массивное, с глубокой ямкой на подбородке. Глаза карие. В первый момент кажется, что она косит. Присмотришься – нет. Просто один глаз въедливо сторожкий, другой глядит меланхолично.
Маргарита постояла, по опыту, видно, зная, что места ей никто не уступит, и молча ушла.
– Яви-илася, – насмешливо сказала пожилая женщина в платке, повязанном по-крестьянски, – а как растоплять – с собаками ее не сыщешь!..
О почтарке Маргарите очень забавно рассказывала как-то проводница второго класса Комлева:
– Маргушу эту надо смотреть, когда она что-нибудь себе по книге варит, – умрешь! Возьмет лапшу и сырую, безо всякого жиру, поджаривает, говорит, будто от этого лапша делается рассыпчата, как рис. А спросишь: для чего, мол, из лапши делать рис, когда рис есть и сам, – она только фырк и носом поведет. «Не понимаете, – говорит, – ешьте по-старому». Верно-верно, и еда у нее не еда, а пишша, и масло у нее называется – жиры, а все, что мы едим, – это силос. Видали! А во всем волжском бассейне нет лучше стряпухи, чем Надёнка, это даже сам капитан говорит. Бабы наши считают, что Маргуша от книг так ерепенится – почта вся через нее идет! А я думаю – глупости. Наш механик больше всех читает, а ничего – человек как человек, даже хороший. Просто характер у нее такой козий – больно высоко рога носит!..
Через некоторое время почтарка снова пришла в камбуз. Надёнка нехотя освободила место для ее сковороды. Маргарита принялась жарить лещей. Движения у нее быстрые, точные. Тонким, гибким ножом она умудрялась в один прием перевернуть любой кусок.
Когда рыба вся была обжарена, Маргарита залила ее молоком. С этой минуты женщины поглядывали на ее сковороду так, будто там жарились лягушки.
Надёнка, обходя взглядом Маргариту и ее «пишшу», продолжала начатый разговор о беде, которая приключилась в деревне у сестры.
– Представляешь, целое стадо забрело, а три головы объелись.
– Чистым зерном? – ахнула Сима.
– Нет, что ты, пшеница еще на корню была. Пришлось прирезать три головы – не шутка!
– Как это – три головы? – делая вид, что не поняла, спросила Маргарита.
Надёнка взглянула на нее недружелюбно и отрубила, еще более окая, чем обычно:
– Опять не по-городски сказываю?
Послышались смешки.
– А я думаю, – продолжала Надёнка, – наш разговор самый грамотный – русский. Мы говорим, как пишем! А вы? «Паехала в Маскву-у» Чай, пишется Москва, а не Масква, нечего русский язык ломать-ти! А то начнут на «а», кончут на «и»: был в Маскви, хадил по даски и попал в гризь! – передразнивая кого-то, тянула Надёнка. Потом, словно забыв о почтарке, светло улыбнулась всем и начала опять певучим, ярким голосом: – Это у нас под Лысковом так говорят. Мы говорим на «о», а соседи наши говорят на «и» – между нами тощая речка течет, вот и вся граница. Через эту речку и дразнимся. Они нам кричат «пятачок», а мы им «копийка»… Они нам: «Чаво, чаво», а мы им: «Мамо, тиленок уби-жал в биризник!..»
Надёнка смеялась беззвучно, как смеются застенчивые люди, вытирая уголки рта желтыми от лука пальцами.
Было теперь тут уютно и весело. Обо мне как будто позабыли. Лишь большие серо-голубые глаза Надёнки не переставали поглядывать в мою сторону из-под припухших век, в точности так, как они скользили по кастрюлям. Но когда Надёнка отводила этот взгляд, на ее красивом лице сохранялась пренебрежительная усмешка: «Тоже мне, губы красит, а в ресторан сходить не может». Но именно она через некоторое время, раздвинув кастрюли, втиснула мой бидончик.
Сима тут же резким движением подпихнула свой чугунок на прежнее место.
Уходя из камбуза, я слышала, как Надёнка сказала:
– Ну вот, ушла, двигай свои щи. Ух и ведьма же ты, Серафима!