Текст книги "Расплетая радугу: наука, заблуждения и тяга к чудесам"
Автор книги: Ричард Докинз
Жанр:
Философия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 23 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
Знание убило солнце, сделав из него газовый шар с пятнами… Мир разума и науки… это сухой и бесплодный мир, населенный абстрактными умами.
Я почти отказываюсь признать, что мой любимейший из всех поэтов – этот бессвязный ирландский мистик Уильям Батлер Йейтс. В старости Йейтс искал тему и искал ее напрасно, вернувшись, наконец, в отчаянии к переписыванию старых тем своей недавней зрелости. Как грустно опускать руки, потерпев крушение среди невежественных мечтаний, будучи покинутым среди волшебства и чудных ирландцев своей высоко ценимой молодости, когда в часе езды от «башни» Йейтса Ирландия разместила наибольший на то время астрономический телескоп. Это был 72-дюймовый рефлектор, построенный до рождения Йейтса Уильямом Парсонсом, третим графом Росс, в Бир-Касле (где он был в настоящее время восстановлен седьмым графом). Что мог бы сделать единственный взгляд на Млечный путь через окуляр «Левиафана из Парсонстауна» для разочарованного поэта, который, будучи молодым человеком, написал эти незабываемые строки?
Тише, сердце, тише! Страх успокой;
Вспомни мудрости древней урок:
Тот, кто страшится волн и огня
И ветров, гудящих вдоль звездных дорог,
Будет волей ветра, волн и огня
Стерт без следа, ибо он чужой
Одинокому мужеству бытия.
Из цикла «Ветер среди тростника»(1899)
Это могло бы служить прекрасными последними словами для ученого, как могло бы теперь, когда я думаю об этом, быть собственной эпитафией поэта:
«Хладно взгляни
На жизнь и на смерть.
Всадник, скачи!»
Но, как и Блэйк, Йейтс не был любителем науки, отмахиваясь от нее (нелепо), как от «опиума предместий» и призывая нас «Уехать из города Ньютона.» Это грустно, и подобные вещи заставляют меня писать мои книги.
Китс также жаловался, что Ньютон разрушил поэзию радуги, объяснив ее. В более общем смысле подразумевается, что наука – убийца поэзии, сухая и холодная, унылая, самонадеянная и лишенная всего, чего мог бы пожелать молодой романтик. Доказать противное – одна из целей этой книги, и я здесь ограничусь непроверяемым предположением, что Китс, как Йейтс, мог бы быть еще лучшим поэтом, если бы обратился к науке за частью своего вдохновения.
Указывалось, что медицинское образование Китса могло позволить ему выявить смертельные симптомы своего собственного туберкулеза, когда он, предвещая недоброе, ставил диагноз по собственной артериальной крови. Наука для него не была добрым вестником, поэтому совсем не удивительно, что он нашел утешение в обеззараженном мире классических мифов, забывшись среди свирелей Пана и наяд, нимф и дриад, так же как Йейтс среди их кельтских аналогов. Какими бы сильными поэтами я не считал обоих, простите мой интерес, но признали ли бы греки свои легенды у Китса или кельты свои у Йейтса. Так ли помогли этим великим поэтам их источники вдохновения, как могли бы? Отяготило ли предубеждение против разума крылья поэзии?
Я утверждаю, что дух восхищения, который вел Блэйка к христианскому мистицизму, Китса к аркадскому мифу, а Йейтса к Фениям и феям, является тем же самым духом, который движет большими учеными; духом, который, если вернуться к поэтам в научном облике, мог бы вдохновить еще большую поэзию. В подтверждение я привожу менее возвышенный жанр научной фантастики. Жюль Верн, Г. Дж. Уэллс, Олаф Стэплдон, Роберт Хайнлайн, Айзек Азимов, Артур Ч. Кларк, Рэй Бредбери и другие использовали поэзию и прозу, чтобы пробудить романтику научных тем, в некоторых случаях явно связывая их с древними мифами. Лучшая научная фантастика кажется мне самостоятельной важной литературной формой, снобистски недооцененной некоторыми знатоками литературы. Несколько уважаемых ученых познакомились с тем, что я называю духом чуда, благодаря прежнему увлечению научной фантастикой.
На нижнем краю рынка научной фантастики тем же самым духом злоупотребляли в пользу более темных целей, но мост к мистической и романтической поэзии все еще можно усмотреть. Как минимум одна основная религия, саентология, была основана автором научной фантастики, Л. Роном Хаббардом (чья статья в «Оксфордском словаре цитат» гласит: «Если Вы действительно хотите заработать миллион… самый быстрый способ – это основать Вашу собственную религию»). Ныне мертвые последователи культа «Врата Рая», вероятно, вовсе не знали, что это словосочетание появляется дважды у Шекспира и дважды у Китса, но они знали все о «Звездном пути» и были им одержимы. Язык их вебсайта – нелепая карикатура неправильно понятой науки, переплетенная с плохой романтической поэзией.
Культ «Секретных материалов» был оправдан как безопасный, потому что это, в конце концов, всего лишь беллетристика. На первый взгляд, это законное оправдание. Но регулярно повторяющаяся беллетристика – мыльные оперы, полицейские сериалы и т. п. – справедливо критикуются, если, неделя за неделей, они систематически дают одностороннее представление о мире. «Секретные материалы» – телесериал, в котором каждую неделю два агента ФБР сталкиваются с тайной. Одна из них, Скалли, предпочитает рациональное, научное объяснение; другой агент, Малдер, любит объяснения, которое либо являются сверхествественными, либо, по крайней мере, прославляют необъяснимое. Проблема с «Секретными материалами» состоит в том, что регулярно и упорно сверхествественное объяснение, или, по меньшей мере, конец спектра Малдера, обычно оказывается ответом. Говорят, что в последних эпизодах поколебалась уверенность даже скептической агента Скалли, и неудивительно. Но тогда это не это просто безобидная беллетристика? Нет, я думаю, оправдание отдает фальшью. Вообразите телесериал, в котором два полицейских каждую неделю расследуют преступление. Каждую неделю есть один черный подозреваемый и один белый. Один из этих двух детективов всегда предвзят по отношению к черному подозреваемому, другой предубежден к белому. И, неделя за неделей, оказывается, это делает черный подозреваемый. Итак, что же в этом плохого? В конце концов, это всего лишь беллетристика! Какой бы шокирующей она ни была, я полагаю, аналогия совершенно справедлива. Я не говорю, что пропаганда сверхъестественного столь же опасна или противна как расистская пропаганда. Но «Секретные материалы» систематически обеспечивают антирациональное представление о мире, которое, в силу своей постоянной регулярности, коварно.
Другая низкосортная форма научной фантастики сводится к фальшивым мифам в стиле Толкиена. Физики водят компанию с волшебниками, инопланетяне сопровождают принцесс, оседлавших единорогов, космические станции с тысячами иллюминаторов вырисовываются из того же тумана, что и средневековые замки с воронами (или даже птеродактилями), кружащими вокруг их готических башенок. Подлинная или преднамеренно видоизмененная, наука заменена волшебством, что является легким выходом.
Хорошая научная фантастика не имеет никакого отношения к сказочным магическим заклинаниям, а опирается на соблюдение закономерностей в мире. Существует тайна, но вселенная не является ни фривольной, ни склонной к обману в своем непостоянстве. Если Вы кладете кирпич на стол, он остается там, если его ничто не двигает, даже если Вы забыли, что он там. Полтергейсты и эльфы не вмешиваются и не швыряют его ради озорства или каприза. Научная фантастика может подправлять законы природы, продуманно и желательно по одному закону за раз, но она не может отменить само подчинение законам и оставаться хорошей научной фантастикой. Выдуманные компьютеры могут стать осознанно злыми или даже, в мастерской научной комедии Дугласа Адамса, параноидальными; космические корабли могут лететь со сверхсветовой скоростью к отдаленным галактикам, используя некоторые предполагаемые технологии будущего, но в основном соблюдается научное приличие. Наука допускает тайну, но не волшебство; причудливость сверх дикого воображения, но никаких заклинаний или чар, никаких дешевых и легких чудес. Плохая научная фантастика утрачивает свой контроль над умеренным подчинением законам и заменяет на «вседозволенное» распутство волшебства. Худшая из худших научных фантастик идет рука об руку с «паронормальным», другим, ленивым внебрачным ребенком ощущения чуда, которое должно побуждать истинную науку. Популярность этого вида псевдонауки, по крайней мере, кажется, предполагает, что ощущение чуда является широко распространенным и глубоким, насколько бы неуместно оно не было приложено. В этом единственное утешение, которое я могу найти в одержимости СМИ паранормальными явлениями на рубеже тысячелетий; с чрезвычайно успешными «Секретными материалами» и с популярными телешоу, в которых обычные фокусы ложно представлены как нарушение закона природы.
Но давайте вернемся к приятным комплиментам Одена и нашей инверсии их. Почему некоторые ученые чувствуют себя подобно бедным викариям среди литературных герцогов, и почему многие в нашем обществе так их воспринимают? Студенты, адаптирующиеся к науке в моем университете, иногда высказывали мне (с сожалением, поскольку в их когорте сильно давление со стороны других студентов), что их предмет не считается «крутым». Это мне проиллюстрировала умная молодая журналистка, которую я встретил на недавней серии дискуссий телевидения Би-Би-Си. Она казалась почти заинтригованной встречей с ученым, поскольку призналась, что когда жила в Оксфорде, она не была знакома ни с одним. В ее кругу на них смотрели издали как на «серых людей», особенно жалея их за привычку вставать с кровати до обеда. Из всех абсурдных крайностей у них было посещение лекций в 9:00 и затем работа в течение утра в лабораториях. Большой гуманист и гуманный государственный деятель Джавахарлал Неру, как и подобает первому премьер-министру страны, который не может позволить себе бездельничать, имел более реалистическое представление о науке.
Только наука может решить проблемы голода и бедности, антисанитарии и безграмотности, суеверий и ослабления обычаев и традиций, огромных ресурсов, растрачиваемых впустую, или богатой страны, населенной голодными людьми… Кто же может позволить себе игнорировать науку сегодня? На каждом шагу мы должны искать ее помощи. Будущее принадлежит науке и тем, кто дружит с наукой [4]4
Корректируя копию в августе 1998, я не могу не отметить печального представления того, что чувствовал бы Неру в связи с решением Индии провести ядерные испытания, в одностороннем порядке и вопреки мировому мнению, что они являются отвратительным злоупотреблением наукой и осквернением его памяти и памяти Махатмы Ганди.(прим. автора)
[Закрыть](1962).
Однако, уверенность, с которой ученые иногда заявляют, как много мы знаем и как полезна наука иногда может переходить в высокомерие. Выдающийся эмбриолог Льюис Уолперт однажды признал, что наука иногда высокомерна, но он мягко заметил, что у науки есть определенные достижения, чтобы быть высокомерной. Питер Медавар, Карл Саган и Питер Аткинс, все говорили что-то подобное.
Высокомерно или нет, мы, по крайней мере, отдаем дань уважения идее, что наука продвигается опровержением ее гипотез. Конрад Лоренц, отец этологии, характерно преувеличил, когда сказал, что надеялся опровергнуть по крайней мере одну любимую гипотезу ежедневно перед завтраком. Но верно то, что ученые, больше чем, скажем, адвокаты, доктора или политические деятели, завоевывают авторитет среди своих коллег, публично признавая свои ошибки. Одно из формирующих событий в мои Оксфордские студенческие годы произошло, когда приглашенный лектор из Америки представлял доказательства, которые окончательно опровергли любимую теорию глубоко уважаемого пожилого представителя нашего отдела зоологии, теорию, на которой мы все были воспитаны. В конце лекции старик поднялся, шагнул к передней части зала, тепло пожал американцу руку и объявил в эмоциональном порыве: «Мой дорогой товарищ, я хочу поблагодарить Вас. Я был неправ эти пятнадцать лет.» Мы хлопали в наши ладоши до покраснения. Есть ли какая-либо другая профессия, настолько готовая признавать свои ошибки?
Наука прогрессирует, исправляя свои ошибки, и не делает тайны из того, чего она все еще не все понимает. Но люди зачастую воспринимают наоборот. Бернард Левин, будучи обозревателем в лондонской «Таймс», время от времени публиковал тирады против науки, и 11 октября 1996 года он написал одну, озаглавленную «Бог, я и доктор Докинз» с подзаголовком «Ученые не знают, и я не знаю – но я, по крайней мере, знаю, что я не знаю», над которым была карикатура, изображающая меня в виде Адама Микеланджело, встретившегося с указующим перстом Божим. Но, как решительно возразил бы любой ученый, суть науки – знать, что мы не знаем. Именно это ведет нас к познанию. В предыдущей статье от 29 июля 1994, Бернард Левин высмеял идею кварка («Кварки идут! Кварки идут! Спасайте свои жизни…») После дальнейших острот о «благородной науке», давшей нам мобильные телефоны, складные зонтики и мульти-полосатые зубные пасты, он впадал в ложную серьезность:
Вы можете съесть кварки? Вы можете разложить их в своей кровати, когда начнутся холода?
Такого рода вещи на самом деле не заслуживают ответа, но Кембриджский металловед сэр Алан Коттрелл дал ему два предложения, в письме в редакцию несколько дней спустя.
Сэр: г-н Бернард Левин спрашивает: «Можете ли вы съесть кварк?» По моей оценке он съедает 500 000 000 000 000 000 000 000 001 кварков в день… С уважением…
Признание, что Вы не знаете, является достоинством, но торжествующего незнания предметов в таком масштабе, весьма справедливо, не допустил бы никакой редактор. Обывательская научная безграмотность в некоторых кругах до сих пор считается утонченностью и умом. Как еще объяснять следующую небольшую шутку недавнего редактора лондонской «Дэйли Телеграф»? Газета сообщала об ошеломляющем факте, что треть британского населения все еще полагает, что Солнце вращается вокруг Земли. В этом месте редактор вставил примечание в квадратных скобках: «[А разве нет? Ред.]» Если бы опрос показал, что треть населения Британии верят, что Шекспир написал «Илиаду», ни один редактор шутливо не притворялся бы, что не знает Гомера. Но социально приемлемо хвастать незнанием науки и гордо заявлять о некомпетентности в математике. Я отмечал это достаточно часто, чтобы звучать заунывно, поэтому позвольте мне процитировать Мелвина Брэгга, одного из наиболее справедливо уважаемых в Великобритании обозревателей по этим предметам, из его книги об ученых «На плечах гигантов» (1998).
Есть все еще те, кто достаточно нарочиты, чтобы сказать, что они не знают ничего о науках, как будто это каким-то образом делает их выше. Это выставляет их довольно глупо, и это помещает их в отбросы той надоевшей старой британской традиции интеллектуального снобизма, которая рассматривает все знание, особенно науку, в качестве «ремесла».
Сэр Питер Медавар, этот сумасбродный Нобелевский лауреат, которого я уже процитировал, сказал нечто подобное о «ремесле», наглядно высмеивая британское отвращение ко всему практическому.
Говорят, что в древнем Китае мандарины позволяли своим ногтям – или во всяком случае одному из них – вырастать столь необыкновенно длинными, что это явно делало их непригодными для любой ручной деятельности, таким образом давая всем ясно понять, что они были существами, слишком чистыми и возвышенными, чтобы заниматься такой работой. Это знак, который не может не привлекать англичан, превосходящих все другие нации в снобизме; наше брезгливое отвращение к прикладным наукам и профессиям играло большую роль в доведении Англии до того положения в мире, которое она занимает сегодня.
«Рубежи науки» (1984).
Антипатия к науке может становиться весьма раздражительной. Полушайте гимн ненависти к ученым романистки и феминистки Фей Велдон, также в «Дэйли Телеграф» от 2 декабря 1991 года. (Я ни на что не намекаю этим совпадением, поскольку в газете есть энергичный научный редактор и прекрасно освещаются научные темы):
Не рассчитывайте, что мы похожи на вас. Вы обещали нам слишком много и не смогли выполнить. Вы даже не пробовали ответить на вопросы, которые все мы задавали, когда нам было шесть. Куда делась тетя Мод, когда она умерла? Где она была прежде, чем родилась?
Заметьте, что это обвинение – прямая противоположность обвинению Бернарда Левина (что ученые не знают, когда они не знают). Если бы я дал простой и прямой ответ и на эти вопросы о Тете Мод, меня, конечно, назвали бы высокомерным и самонадеянным, выходящим за пределы того, что я имел возможность знать, выходящим за пределы науки. Мисс Велдон продолжает:
Вы думаете, что эти вопросы упрощенные и неудобные, но именно они нас интересуют. И кого волнует, что было приблизительно через полсекунды после Большого взрыва; что было за полсекунды до него? И по поводу кругов на полях?… Ученые просто не могут обратиться лицом к понятию изменяющейся вселенной. Мы можем.
Она никогда не дает ясно понять, кто эти поголовные, антинаучные «мы», и она вероятно, к настоящему времени сожалеет о тональности своего фрагмента. Но стоит обеспокоиться, откуда берется такая открытая враждебность.
Другим антинаучным примером, хотя в данном случае, возможно, воспринимаемым как забавный, является отрывок из Э. Э. Гилла, веселого, способного на все фельетониста в лондонской «Санди таймс» (8 сентября 1996 года). Он говорит о науке как об ограниченной экспериментом, и скучными, тяжелыми ступенями эмпиризма. Он сравнивает ее с искусством и театром, с магией огней, волшебной пылью, музыкой и аплодисментами.
Звезды звездам рознь, любимая. Некоторые – унылые, скучные закорючки на бумаге, а некоторые – невероятные, остроумные, подстегивающие мысли, невероятно популярные…
«Унылые, скучные закорючки» – ссылка на открытие пульсаров Белл и Хьюишем в Кембридже в 1967 году. Гилл делал критический обзор телевизионной программы, в которой астроном Джоселин Белл Бурнелл вспоминала трепетный момент, когда она впервые узнала, глядя на распечатку радиотелескопа Энтони Хьюиша, что она видела нечто до настоящего времени неслыханное во вселенной. Молодая женщина на пороге карьеры, «унылые, скучные закорючки» на рулоне бумаги говорили с нею тонами революции. Ничто не ново под солнцем: целая новая разновидностьсолнца, пульсар. Пульсары вращаются настолько быстро, что оборот, на который нашей планете требуется 24 часа, у пульсара может занять долю секунды. Все же лучу энергии, который приносит нам новости, разносящемусяся во все стороны подобно свету маяка с такой удивительной скоростью, и отсчитываюшему секунды более точно, чем кристалл кварца, может потребоваться миллионы лет, чтобы достигнуть нас. Любимая, как скучно, как безумно эмпирично, моя дорогая! Дайте мне волшебную пыль в представлении в любое время.
Я не думаю, что такая сердитая, мелкая неприязнь следует из общей тенденции убивать гонца за дурную весть или обвинять науку в политических злоупотреблениях, как водородная бомба. Нет, враждебность, которую я процитировал, звучит лично для меня мучительным, почти угрожающим, беспокойным, ужасным оскорблением, потому что наука представлена как слишком трудная, чтобы с нею совладать. Достаточно странно, я не посмел бы зайти так далеко как Джон Кэри, профессор английской литературы в Оксфорде, когда он написал в предисловии к своей замечательной «Faber Book of Science» (1995):
Ежегодные полчища, соперничающие за места на курсах гуманитарных наук в британских университетах и горстка абитуриентов на естественные науки свидетельствует об отказе от естественных наук среди молодёжи. Хотя большинство преподавателей опасается говорить об этом прямо, по общему мнению, кажется, курсы гуманитарных наук популярны, потому что они легче, и большинство студентов гуманитариев просто не соответствуют интеллектуальным требованиям курса естественных наук.
Некоторые из более точных наук могут быть трудными, но ни для кого не должно составить труда понять циркуляцию крови и роль сердца в ее перекачке. Кэри рассказывал, как он цитировал строки Донна группе из 30 старшекурсников, последний год изучающих английский в большом университете: «Вы знаете, как кровь, текущая к сердцу, / Проходит от одного желудочка в другой?» Кэри спросил их, как на самом деле течет кровь. Ни один из этих 30 не смог ответить, а один неуверенно предположил, что это могло происходить «благодаря осмосу». Это не просто неправильно. Еще более потрясающе, это скучно. Скучно по сравнению с правдой, что общая длина круглых капилляров, через которые сердце качает кровь, от желудочка до желудочка, составляет больше 50 миль. Если 50 миль трубки упакованы в человеческом теле, Вы можете легко определить, как тонко и замысловато должно быть разветвлено большинство этих трубок. Я не думаю, что какой-нибудь настоящий исследователь мог бы отказаться признать это захватывающей мыслью. И в отличие, скажем, от квантовой теории или теории относительности, это, конечно, нетрудно понять, хотя в это может быть трудно поверить. Таким образом, я придерживаюсь более доброжелательного мнения, чем профессор Кэри, и задаюсь вопросом, не подвели ли этих молодых людей ученые, недостаточно вдохновившие их. Возможно, упор на практические эксперименты в школе, несмотря на то, что это отлично устраивает некоторых детей, может быть ненужным или решительно контрпродуктивным для тех, кто столь же умен, но умен иначе.
Недавно я сделал телевизионную программу о науке в нашей культуре (это была, фактически, программа, разобранная Э. Э. Гиллом). Среди полученного мною множества благодарных писем, было одно, начинавшееся колко: «Я учитель кларнета, чьим единственным воспоминанием о науке в школе был длительный период изучения бунзеновской горелки.» Письмо заставило меня задуматься, что можно наслаждаться концертом Моцарта, не умея играть на кларнете. Фактически, вы можете учиться, чтобы стать опытным знатоком музыки, не будучи в состоянии сыграть и ноту на каком-либо инструменте. Конечно, музыка прекратилась бы, если бы никто никогда не учился ее играть. Но если бы каждый рос, считая, что музыка была синонимом ее исполнения, подумайте, насколько относительно бедными были бы многие жизни.
Разве мы не могли бы учиться думать о науке таким же образом? Конечно важно, чтобы некоторые люди, в действительности одни из самых цепких и умных, учились науке как практическому занятию. Но не могли бы мы также изучать науку как нечто такое, что читаешь и радуешься, подобно тому, как слушать музыку, а не как отрабатывать музыкальные упражнения для пяти пальцев, чтобы ее играть? Китс избегал комнаты для вскрытия, и кто может в этом его упрекнуть? Так же как и Дарвин. Возможно, если бы его обучали менее практическим способом, то Китс бы более симпатизировал науке и Ньютону.
Именно здесь я искал бы точку соприкосновения с самым известным британским журналистским критиком науки, Саймоном Дженкинсом, бывшим редактором «Таймс». Дженкинс более грозный противник, чем другие, которых я процитировал, потому что он знает, что говорит. Он с готовностью признает, что научные книги могут быть вдохновляющими, но он возмущен высокой научной планкой, поднятой в современных программах обязательного образования. В записанной на пленку беседе со мной в 1996, он сказал:
Я могу вспомнить лишь очень немного научных книг из прочитанных мною, которые я бы назвал полезными. То, чем они были, замечательно. Они фактически заставили меня чувствовать, что мир вокруг меня гораздо более полное, намного более замечательное, намного более удивительное место, чем я когда-либо понимал каким он был. Это было для меня чудом науки. Вот почему научная фантастика сохраняет свое неотразимое обаяние для людей. Именно поэтому движение научной фантастики в биологию столь интригует. Я думаю, что наука имеет замечательную историю, которую следует рассказать. Но она не настолько полезна. Она не так полезна, как курс бизнес-исследований или полезно право или даже курс политэкономии.
Взгляд Дженкинса, что наука бесполезна, является настолько особенным, что я пройдусь по нему. Обычно даже самые строгие критики признают, что наука полезна, возможно слишком полезна, в то же самое время пропускают более важный момент Дженкинса, что она может быть замечательной. Для них наука в ее полезности подрывает нашу человечность или разрушает тайну, на которой, как иногда думают, процветает поэзия. Для другого созерцательного британского журналиста, Брайана Апплеярда, писавшего в 1992 году, наука наносит «ужасный духовный ущерб». Она «убеждает нас отступиться от самих себя, своей истинной сущности». Это возвращает меня к Китсу и его радуге, и приводит нас к следующей главе.