412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Рейнольдс Прайс » Долгая и счастливая жизнь » Текст книги (страница 6)
Долгая и счастливая жизнь
  • Текст добавлен: 18 апреля 2017, 16:30

Текст книги "Долгая и счастливая жизнь"


Автор книги: Рейнольдс Прайс



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 12 страниц)

– Это Уилли, Розакок, скорей, это Уилли летит на самолете!

И тень самолета, как он ни был мал, накрыла весь двор, задела самый высокий дуб, а потом исчезла на севере. Едва стихло жужжание, Сестренка закричала:

– Там сидели трое, я видела!

И Мама сказала:

– Ну и бог с ними.

Розакок оглянулась и поглядела на полку, на фотокарточки и в зеркало. «Ну и бог с тобой, Розакок», – сказала она про себя.

Она надела зеленое зимнее платье и старые удобные туфли и не стала расчесывать волосы, спутавшиеся от страдания. Рядом с карточкой отца лежал ее черный кодак с наполовину отснятой летом пленкой. Она взяла его и сказала:

– Я иду к Мэри. Я обещала ей сфотографировать ребенка Милдред, чтоб послать дядям и теткам.

Мама подошла и стала оправлять постель, а Розакок открыла дверь.

– Ты так замерзнешь– сказала Мама. Тогда Розакок взяла плащ и платочек под шелк, а Мама сказала:

– По лестнице иди потише. Майло и Сисси сказали, что хотят вздремнуть. Ты же знаешь, как они «дремлют», а Сисси уж поперек себя толще…

Розакок это услышала. Она сняла туфли и прошмыгнула мимо двери, за которой были Майло и Сисси, и тихонько сошла по лестнице. Внизу она услышала с веранды голос Сестренки. Бумажная кукла-мать все еще убивалась о том, что у ее собственной плоти и крови завелись вши. Розакок улыбнулась и подумала: «Это самое смешное после Хейвуда Бетса и его гавайской рубашки». Но едва она подумала о нем, и об Уилли, и еще о ком-то, кто бы там ни летел с ними в Норфолк, как на нее снова навалилась щемящая тоска, от которой она старалась убежать, и тогда она сунула ноги в туфли и ринулась на черный ход и, уже сбежав со ступенек, почувствовала, что ей страшно хочется пить. Она опять поднялась обратно, на крыльцо, где Майло поставил ведро с родниковой водой, которое принес после обеда. Она мельком взглянула на номерной знак штата Нью-Джерси 1937 года, прибитый еще ее отцом над местом, где стояло ведро, и выпила ковшик воды, такой холодной, что у нее свело горло, мешая сделать глоток. Она все-таки проглотила, и от разлившегося внутри холода ей как будто бы стало легче. Она произнесла: «Я спокойненько пойду к Мэри и ни о чем не буду думать». И она сделала шаг вперед, быстро спустилась со ступенек и прошла четыре акра мертвых лиловых стеблей хлопка, потом маленькую сосновую рощицу, где была всего одна тропинка. Розакок шагала, держа голову прямо, не глядя на небо, где недавно летел самолет, и ни на что другое, что могло вызвать всякие мысли. Но от Мастианов до Мэри была целая миля, а пройти целую милю и ни о чем не думать довольно трудно.

И все-таки шаг за шагом она эту милю прошла, и было уже без чего-то четыре, когда она вышла на опушку рощицы, где стоял домик Мэри – три дощатые комнатки и крыша, от дождей потерявшая всякий цвет, узкая и заостренная вверху над белой, плотно убитой землей, похожая на кость, которую обсосало солнце. И ничто здесь не шевелилось, кроме струйки коричневого дыма, вьющейся из трубы, да индюка, который сразу же заметил Розакок.

– Мэри! – позвала Розакок, так как индюк славился своим злобным нравом. Он поглядел на нее, склонил набок ярко-красную голову и отступил, давая ей пройти. Мэри не откликалась, и Розакок поднялась на ступеньки крыльца, крикнула еще раз «Мэри!» – и открыла дверь. В этой большой низкой комнате, где жила Мэри, стояла тишина, было темно и пахло керосином. Может, все ушли в церковь к вечерне? Розакок вошла, решив острить записку, что она заходила, но не обнаружила ни клочка бумаги, кроме журнальных страниц, прибитых к стене, чтоб не так дуло. Розакок взглянула на кровать. Там, на перине, четыре подушки были составлены ящичком, а посередине, как в гнездышке, на толстом слое газет лежал на спинке ребенок Милдред, прижав к ушам крепко стиснутые кулачки. Его головенка завалилась набок и наполовину утонула в белой наволочке. Единственное байковое одеяло сбилось к ножкам, а рубашонка – больше ничего на нем и не было – задралась высоко на грудь, и в этой холодноватой комнате он лежал почти голышом. Стало быть, Мэри где-то тут поблизости, и надо ее подождать, подумала Розакок и подошла к ребенку. Он спал так крепко, что она нагнулась послушать, дышит ли он. Рот его был закрыт, но дышало в нем все – и страшное темячко, где череп как бы расступался и пульсировала беззащитная темная кожа, и вздутый животик, и даже пупок, почти такой же шишковатый, как маленькая штучка внизу, приникшая к тугому мешочку, – все вздымалось и опускалось. Непохоже было, что ему холодно, но Розакок все же решила его укрыть. Она опустила задравшуюся рубашонку и осторожно высвободила свившееся вокруг ножек одеяло. Этого оказалось достаточно, чтобы нарушить его сон. Не открывая глаз, он закряхтел и заелозил ножками по одеялу и медленно ухватился рукой за рубашку. Розакок отступила назад, чтобы он ее не увидел, если проснется, и взмолилась про себя, чтобы он не проснулся. Он перестал дергать ножками и кряхтеть тоже, и на минуту ей показалось, что он спит. Но вдруг он повернул голову и, открыв глаза, глядел прямо на Розакок, и его внезапный вопль вырвался из какого-то жуткого мирка, куда он уходил во сне, и в этом вопле было описание того мирка, бессловное и четкое, как лезвие ножа. Розакок измышляла всякие способы успокоить его, но все они сводились к одному – взять его на руки, орущего, опять заголившегося, а она ведь для него чужая. Но он смотрит прямо на нее, и, даже если он ее не видит, нельзя же, чтоб он так орал, и она снова опустила на нем рубашонку, подложила ему руки под голову и спинку и приподняла, но он тут же срыгнул и густое желтое молоко полилось по его шее прямо ей в руку. Она отдернула руку, словно обжегшись, и стряхнула молочные сгустки на пол, и быстро вытерла пальцы о постель Мэри. А ребенок закатывался криком. Розакок, глядя на него, сказала: «Маленький, я же не та, кто тебе нужен» – и побежала на крыльцо, пытаясь дозваться Мэри. На этот раз Мэри откликнулась.

– Тут я, Мэри. – Она шла к дому из уборной не торопясь и не улыбаясь.

– Иди же скорей, помоги ребенку, – сказала Розакок.

– А что вы сделали с ребенком Милдред, мисс Розакок?

– Ничего я не сделала, просто он болен.

– Он вовсе не болен, мисс Розакок. Это он так вас встречает.

– Я зашла сфотографировать его, а он проснулся.

– И вы его взяли на руки, да? Когда я только что его покормила? – На лице ее по-прежнему не было улыбки.

– Я хотела его унять, Мэри, не сердись.

– Да, мэм. Он срыгнул свой обед, да?

– Да.

Мэри нагнулась, подняла листок, лежавший на чисто подметенной земле, и, держа в руке, стала разглядывать, пока сзади к ней не подобрался индюк, но она услышала и напустилась на него: «Кыш, окаянный!» – и он заковылял прочь. В доме кричал ребенок, уже немножко слабее, но упорно, и Розакок нахмурилась. Мэри неторопливо поднялась на крыльцо, поддерживая рукой прямую спину, и сказала:

– Он все время срыгивает. Не знаю уж, как он будет расти, если питание в нем не задерживается.

– Мэри, поди уйми его.

– А чего вы боитесь его крика? Он на свет появился с криком и всегда кричит, пока я не приду и не утихомирю его. У него есть полное право кричать, мисс Роза, а вот вы почему до сих пор не привыкли к грудным ребятам? – Она улыбнулась и вошла в дом. – Заходите, мисс Роза. Сейчас я переодену его в чистенькое, и вы его снимете.

Но Розакок невмоготу было возвращаться в дом. Она поглядела на полинявшее вечернее небо.

– Пожалуй, сейчас уже темно, лучше я приду в то воскресенье.

Мэри остановилась на месте.

– Хорошо, мэм, как хотите… – И Розакок пошла к соснам. Не успела она отойти, как Мэри позвала ее обратно и отдала забытый ею кодак.

– Говорят, у мистера Уэсли теперь свой самолет.

– Кто это говорит, Мэри?

– Вчера вечером Эстелла встретила мистера Уэсли на дороге, и он сказал, что у него теперь восьмицилиндровый самолет, и он на нем приехал домой, он сегодня вечером уедет в Норфолк и чтоб мы смотрели, как он будет лететь.

– Да это не его самолет, Мэри. Уэсли просто попросился долететь сюда, и они уже улетели обратно.

– Понимаю, мэм. Как он поживает?

– Должно быть, хорошо. Я его с похорон не видела.

– Да, мэм, – сказала Мэри, вглядевшись в лицо Роза-кок (хотя та постаралась, чтобы па нем не отразилось и половины ее страданий), и, поняв, что больше ничего говорить не следует, молча смотрела, как Розакок направилась было домой, но остановилась и опять взглянула на небо.

– Я хочу пойти к его маме, Мэри. Может, она мне скажет, что я такого сделала.

И Мэри сказала только:

– Идите быстрее, мисс Роза, а то вас застанет ночь. – И ночь никак не могла поступить иначе, так как дом Биверсов стоял в двух милях отсюда, лицом к шоссе, а задом к лесу, который начинался возле домика Мэри. Розакок могла бы пойти сначала домой, взять машину и поехать по дороге (а по дороге тоже три мили), но ей пришлось бы долго объясняться с Мамой и отговариваться от ужина. А если она сейчас пойдет через лес, то, пока дойдет, Биверсы уже поужинают, она поговорит с ними, а потом позвонит Майло, и он приедет за ней. И Розакок пошла через двор Мэри в другую сторону, даже не заметив, что Мэри еще стоит в дверях, и скоро ее обступили деревья, постепенно заглушившие плач ребенка.

Пройдя больше половины пути, она уже не стремилась убежать от ребенка Милдред, а лес тем временем поредел, и вот оно, то место, где в начале весны был пожар, обугливший вразброс стоявшие сосны и открывший небу оголенную землю. Тут она остановилась и озадаченно подумала, куда же она бежит, как будто мать Уэсли может знать, что у него там в душе, и решила было повернуть назад. Ничего она не может сказать Биверсам такого, чтобы они поняли. Но если она пойдет обратно, скоро наступит черная непроглядь, и потому она сказала себе: «Я просто войду и как ни в чем не бывало попрошу разрешения позвонить домой и сказать Майло, чтобы он за мной приехал. Если они захотят поговорить, тогда пусть сами решают, что сказать». Она перевела дух и собралась идти дальше, но легкий ветерок в лицо вдруг открыл ей совсем неожиданное – ястреба, который кружил низко, чуть повыше деревьев, распластав темно-рыжие крылья, так устроенные, что на них можно часами парить в воздухе (если воздух держит и на земле есть за чем поохотиться), и его черные глаза уставились прямо на нее, а железный клюв, отчетливо видный на – фоне неба, раскрывался и смыкался, но ястребиного крика не слыхать – только какие-то дрожащие звуки, похожие на музыку, пробегают под ним, ветерок их то приносит, то уносит, как будто они для ястреба только и предназначены, и больше ни для кого, как будто их сотворил этот вечер, чтоб указывать ястребу путь в небе и помогать охоте, а для хищной птицы они были слишком нежные, эти звуки, слишком тоненькие и такие слабые, такие мимолетные, что Розакок привстала на цыпочки, стараясь расслышать получше, и приставила к уху ладонь, но ястреб это увидел и сомкнул тонкокостные крылья под собою таким долгим и медленным махом, что Розакок подумала – вот-вот они ее заденут, эти крылья, и даже приоткрыла рот, чтобы как-то приветствовать его, но ястреб полетел дальше, унося с собой и музыку, и ветерок. Она повернулась ему вслед и хотела что-то сказать, позвать его обратно, но губы ее двигались беззвучно, как его клюв. С птицей-кардиналом можно дурачиться хоть целый день, но что, например, скажешь такой птице, как ястреб? Ничего, на что бы ястреб ответил, и Розакок пошла дальше, подгоняемая ветерком, который дул ей теперь в спину, и не репетировала про себя, что она скажет Биверсам, не думала о том, какой вид ей принять, а рылась в памяти, стараясь определить обрывки музыки, которую унес с собой ястреб, и догадаться, откуда они взялись. Но память на музыку оказалась еще слабее, чем те звуки, и они засели в ее мозгу, разрозненные, одинокие, заволокли своей странной грустью все ее горести, упрятали их глубже всяких переживаний и уныния и дали ей свободу на этот короткий промежуток пути в наступающих сумерках, теплых, несмотря на начало ноября, и последний закатный свет упал на нежный, даже незаметный днем пушок на ее щеке перескочил на висок и на жестковатые, соломенного цвета волосы, откинутые назад трепещущим ветерком, а ноги ее топтали высокую траву, прихваченную заморозками, но еще зеленую и не поникшую, и она была свободна идти дальше или вернуться назад. Еще несколько шагов, и впереди показался дом Биверсов. Ветер повернул еще раз, и теперь в нем близко и вся целиком слышалась музыка. Теперь уж не повернешь назад, потому что там был Уэсли, это ясно как божий день, и он играл на своей флотской губной гармошке, а она-то считала, что он в Норфолке или по крайней мере летит на север в самолете Уилли Дьюк.

Дом Биверсов стоял наискось к дороге, на голой, расчищенной земле, но с трех сторон к участку подступал лес, словно охраняя его от дороги. Еще немного, сквозь деревья уже виднелась бы боковая стена дома, но, чтобы никому не попасться на глаза, Розакок обошла участок лесом и вышла почти к самой дороге. Потом она повернула, и прямо перед ней, ярдах в пятидесяти, была веранда и три ступеньки, и на верхней ступеньке младший брат Уэсли, Клод, сидел, подложив под себя руки, слушал музыку и смотрел в сторону Уэсли.

А Уэсли стоял в углу веранды, ближайшем к Розакок, опершись плечом о крайний столбик, лицом к дороге, но глядя вниз. Из-за деревьев Розакок видела лишь три четверти Уэсли – темно-синие брюки, которые он носил все лето, свободную белую рубашку, волосы, выгоревшие на солнце Океанского Кругозора, – все, кроме лица. Лицо наполовину закрывали руки, сложенные горстью и двигавшиеся вдоль гармошки, пока музыка не оборвалась. Потом пальцы на одной руке выпрямились, и снова началась музыка, не песня, не мотив и ни на что знакомое не похожая – такое она слышала только в детстве, когда старики негры играли на губных гармошках вроде этой, словно вспоминая свою Африку, где каждый из них был могущественным королем, или в то лето, когда Майло стал взрослым (и у него начала пробиваться борода цвета сухой травы-бородача) и он уже не делился с ней своими переживаниями и каждый вечер после ужина, прежде чем уйти из дому, сумерничал на веранде, насвистывая про свои тайны на мотивы, которые она никогда не могла разобрать, и обдумывал про себя, как провести эту ночь, когда она настанет (иначе говоря, прошагать три мили на свидание с Эббот, девушкой старше его, сиротой, которая жила у своего дяди: она уводила Майло в темные табачные сараи и слишком рано научила его всяким таким вещам, о которых другие люди не знают до конца своей жизни). Но она-то никогда не напевала Уэсли ничего подобного – он этому научился где-то еще, только не дома, может, на флотской службе. («Но если флотская служба такая грустная, – подумала она, – зачем же люди идут туда по собственной охоте?»)

Из всего, что было перед ее глазами – двор, дом, его младший брат, деревья над головой, – двигались только его руки. Ветер совсем затих, брат смотрел на Уэсли не шевелясь, как и она сама, а Уэсли стоял неподвижно, как оставленный поводырем слепец, он застыл в серых сумерках, как плавно изгибающаяся рыба зимой вдруг застывает во льду, и смотрел перед собой тусклыми, унылыми глазами, такой далекий от всего, что и не вернешь назад. Но все же его руки были в движении, руки и музыка, и это доказывало, что он в любую минуту может уйти, если ему захочется. (Откуда она могла знать, чего ему захочется?) А его брат что-то сказал, вернее, зашевелил губами. Как тот мальчик на карточке рядом с ее отцом (тот, что стоит слева, держит американский флаг, точно лилию, и молча кричит что-то ветру), она не услышала ни звука, но Уэсли все слышал. Он отвел руки от лица, и взглянул на брата, и засмеялся, и ответил «нет» на то, о чем его спросил брат, и они стали переговариваться, но слишком тихо, и она ничего не слышала, зато смеялись так, что Уэсли откидывал голову, и это она видела. «Он просто не знает, – думала она, – он не знает, какое у него лицо». Вскоре разговор прекратился, и Клод пошел в дом. Уэсли с минуту колебался, похлопывая гармошкой о ладонь и поглядывая на дорогу, как будто Розакок, невидимая, внушила ему желание удрать. «Есть же какой-нибудь способ, – подумала она. – Есть же какой-то способ удержать его здесь. Тем, кто выглядит вот так, им надо отдавать все, что у тебя есть. Все, что у тебя есть и чего они страшно хотят».

И она пошла к нему, ни о чем, кроме этого, не думая.

И с той секунды, как она пробилась сквозь деревья, он следил, как она приближалась своим всегдашним широким шагом, не показывая ничего такого, чего бы он не видел уже тысячу раз. Она смотрела в землю, и это значило, что она обдумывает, с чего начать разговор, и поэтому Уэсли может не беспокоиться. Он опять прижал гармошку ко рту, не собираясь играть, а просто так, чтобы что-то делать, и, когда она подошла к ступенькам и подняла на него глаза, он улыбнулся ей, так и держа руки у губ.

– Я услышала, как ты играл, – сказала она, показав назад, на лес. – Я была у Мэри, хотела снять этого ребенка, но он меня испугался, и я решила прогуляться сюда, ведь сегодня такая теплынь, и позвонить Майло, чтобы он за мной приехал. И за полмили я услышала твою музыку. Только я не знала, что это ты играешь. Я думала, ты уже улетел. – Она улыбнулась, и его ответный смех прозвучал сквозь гармошку жалобным визгом, на что Розакок немедленно откликнулась:

– Если ты со всем управляешься так здорово, как с гармошкой, никому из твоих друзей не придется тужить.

– А я никогда не учился, – сказал он, – то есть играть на гармошке. Так, кое-что подбирал по слуху в Норфолке.

– Я думала, ты сегодня уже там, иначе меня бы здесь не было.

– У меня завтра выходной, – сказал он.

– В самолете сидело трое, когда он улетел.

– Знаю, – сказал он. – Я уступил место мамаше Уилли. Черта с два я полетел бы обратно с Хейвудом Бетсом. Он такой же пилот, как я чечеточник. Так меня укачал, что я и сегодня провалялся до вечера.

– Да? А Мэри говорит, Эстелла вчера вечером повстречала тебя на дороге.

– Да, повстречала, – сказал он и плотно сжал губы, не так, будто он просто над ней пошутил, а с таким видом, словно он проехал по этим рельсам ровно столько, сколько хотел, и не пора ли ей переключить стрелку?

– Можно пройти к телефону? – спросила она. – Надо позвонить Майло, а то они подумают, что со мной что-нибудь стряслось.

– Я сам могу отвезти тебя домой.

– Да нет, спасибо, у меня что-то живот болит, и мне неохота кататься на мотоцикле.

– Мотоцикл в Норфолке. Ты что, думаешь, я приволок его сюда на самолете?

– Сделай мне одолжение, – сказала она. – Скажи: «Розакок».

– А в чем дело?

– Ну просто скажи. Пожалуйста.

Он выговорил «Розакок» таким голосом, будто показывал доктору свои миндалины.

– Спасибо, – сказала она. – Вот это мое имя. Ручаюсь, ты его ни разу не произнес с прошлого июля.

– Я не имею привычки разговаривать с деревьями и кустами, как некоторые, если ты это имеешь в виду.

– Нет, не это, но неважно. А ты по-прежнему Уэсли?

– Да, если только власти не изменили мне имя без моего ведома.

– Я просто проверяю. Я так мало знаю про тебя и твои дела, что иногда мне не верится, знаю ли я твое настоящее имя.

– Да, мэм, можете быть спокойны. Меня зовут Уэсли, это совершенно точно; так что же, повезет вас Уэсли домой или нет? Потому что, если повезет, ему надо пойти взять ключи.

– Если машина никому больше не нужна, я была бы очень благодарна, – сказала Розакок, думая, что это, наверное, ее последний шанс, думая, что каким-то образом она сумеет дать ему все, чего бы он там ни хотел, и еще думая, будто знает, чего он хочет. Она очень постарается, но, может, Уэсли уже ничего от нее и не хочет. «Он должен первый подать знак», – сказала она себе, и, пека он ходил за ключами, она соображала, какой это должен быть знак. Отсюда можно ехать двумя путями, и все зависит от того, куда Уэсли свернет, – это и будет знак. Если направо – там дорога плохая, но и самая короткая, – они поедут открытыми голыми полями и мигом будут у ее дома. Но если он свернет налево, то они поедут кружным путем – сначала целую милю под сводом деревьев, потом мимо церкви «Гора Мориа» и бездонных лесов мистера Айзека, там, где источник и где был олень, и дальше, за церковь «Услада», и еще дальше, за пруд, и там уже будет дом Мастианов.

Уэсли выехал с заднего двора в кофейного цвета «понтиаке» и, не включая фар, ждал, пока она сядет. Уже наступила ночь, но они прокатили по подъездной дорожке в темноте, как воры, и, только выехав на дорогу, остановились; Уэсли включил яркие фары, и машина медленно, будто сама собой, свернула налево. Знак был подан, и Розакок ждала, что будет дальше. Но самую темную милю они проехали в молчании, Уэсли держал баранку обеими руками, вглядывался в дорогу, будто ехал по незнакомой местности, а Розакок украдкой бросала взгляды на его лицо, озаренное лампочкой на щитке, когда он проезжал все места, где была возможность замедлить ход или остановиться – выбоины и колеи и даже укромные тропки, его любимые стоянки в прежние времена, когда они темными вечерами просиживали здесь не один час (и, конечно, почти не разговаривали, да и разговоры были тогда им ни к чему), он проехал и освещенную церковь «Гора Мориа», откуда слышалось громкое пение негров, а когда и пение замерло позади и они уже стали огибать начало мистер-айзековского леса, широким мысом подступавшего к дороге, Розакок сказала:

– Молчать всю дорогу я могла бы и у тебя за спиной на мотоцикле.

– А что ты хочешь мне сказать?

– Уэсли, ты же сам виноват, по крайней мере наполовину, – ты сказал, что мы поговорим. Ты мне в письме писал, что я что-то намудрила и лучше мы поговорим, когда ты приедешь.

– Мало ли что я пишу в письмах, всего не упомнишь.

– Ну, а я еще как помню. Я эти письма наизусть выучила, стараясь докопаться до смысла.

– Господи, Роза, да никакого такого смысла там не было. Просто писал, что при… – Они уже обогнули этот первый мысок, и лучи фар ровно стелились по дороге. Уэсли сказал: «Боже милостивый», а Розакок воскликнула: «Стоп!», потому что свет ударил прямо в оленя, который выскочил справа из леса, боком к машине, еще по-летнему рыжий, с жесткой, торчащей вверх щеткой белого хвоста, и, увидев их, он на долю секунды замер в прыжке, потом нагнул голову, извернулся, уже наполовину в воздухе, и скакнул обратно, в темноту, где он начал этот прыжок, а они не успели и слова сказать. Но едва он исчез (из виду, но не из их мыслей), треща ветками, словно целое стадо оленей, Уэсли остановил машину и сказал:

– Первый раз вижу такого, что на это решился.

– На что?

– Решился повести своих самок на водопой через дорогу. Еще ведь не поздно.

– Значит, это был самец?

– Ты что, не видела его рога?

– Наверно, видела, только он так быстро мелькнул. – Несколько секунд они сидели молча. Потом Уэсли протянул руку к зажиганию, и Розакок быстро, как пулемет, затараторила:

– Один раз я видела оленя, далеко за родником мистера Айзека, мы с Милдред были там девять лет назад. Может, это был тот самый, как думаешь?

– Навряд ли, – ответил он; машина не тронулась с места.

– А куда он хотел их вести – к роднику?

– Навряд ли, тот теперь засорен, но если пройти дальше – там много ручьев.

Это был самый мирный их разговор с прошлого июля. Розакок сочла это хорошим знаком и решила продолжать в том же духе.

– Как по-твоему, он опять попробует перевести их через дорогу?

– Думаю, да, если какое-то время не будет машин со светом. Сейчас он где-то там следит за нами, ждет, пока мы уедем.

– Жалко, мы не увидим, как они переходят дорогу, – сказала она.

– Здесь он, наверно, второй раз не пойдет, но мы можем подождать там, у тропинки к роднику, если у тебя есть время.

Она знала, что Мама и Майло сходят с ума от волнения, но ответила:

– Время есть. Завтра в девять утра на работу – вот и все мои дела.

Уэсли выключил фары, и, когда его глаза привыкли к темноте, он при тусклом лунном свете разглядел впереди заросшие колеи – здесь, бывало, мистер Айзек ездил к своему роднику. Он осторожно подвел к ним машину и развернулся лицом к дороге. Поставив машину на тормоза, он опустил ветровое стекло, оперся о баранку и прижал лоб к переднему стеклу, стараясь разглядеть деревья по ту сторону дороги и то, что в них притаилось.

Розакок полагала, что это ненадолго, что через минуту он зайдет настолько далеко, сколько она ему позволит. Чтобы убить время, она тоже стала смотреть вперед, но совсем не так, как Уэсли. Он ждал, и только, ни одной мысли не было у него в голове, кроме как посмотреть, что это за олень и сколько у него самок. Розакок думала: «У них с этим оленем есть что-то общее. Мало кто выжидает, – как они. Большей частью все рыщут и охотятся…»

Последние слова прозвучали в ее мозгу так отчетливо, что она не могла ручаться, не сказала ли она их вслух. Но если и сказала, то все равно, Уэсли был поглощен напряженным ожиданием. Он сидел не шевелясь. Тогда она закрыла глаза, решив думать о чем-либо другом, но вместо того увидела перед собой тот прохладный ноябрьский день семь лет назад, и тропинку, и пекановое дерево, на котором, как орел, стоял Уэсли и натряс ей орехов, когда она попросила, а сам орехами не интересовался, не такой уж, наверно, голодный был, мог бы и ею поинтересоваться, ведь достаточно взрослый (другие мальчишки его лет интересовались), но он даже не спросил, как ее зовут, не говоря уж о чем другом, он вежливо ждал, пока она уйдет и оставит его наедине со всем тем, что он видел, а перед его глазами расстилался почти весь округ Уоррен, но ей он сказал, что видит только дым, чтоб она поскорее ушла, а уйти от него было трудно даже тогда, когда возмужалость только еще нависала над ним, как грозовая туча. С закрытыми глазами она быстро перебирала в памяти все годы с Уэсли, пока наконец не сказала себе: «Мама прожила с моим отцом пятнадцать лет, она растила его детей, терпела его запои, а теперь помнит его только как серьезного мальчонку на фотокарточке. Вот так же я помню Уэсли – такого, как в тот первый ноябрьский день. Все другие воспоминания сводятся к тому же – он ждет чего-то, что должно случиться с ним, он может нарочно внушить кому-нибудь желание сделать что-то ласковое, например подойти и притронуться к нему, только чтобы сказать в ответ: „Что это тебе вздумалось?“ – и держится, как скованный, пока не смоется тот, кто его побеспокоил, и с тех пор для меня в нем ничего неожиданного нет. С самого начала я, хоть совсем девчонка, знала все наперед. Взять любого грудного ребенка, даже такого, как сын Милдред, – посмотришь на него и сразу видишь, хорошенький он будет в детстве или урод. А каким он станет, когда вырастет, никак не скажешь. Но в тот первый раз ведь яснее ясного было, что Уэсли стоит, обведенный прозрачной тенью взрослого мужского тела, и когда-нибудь границы этой тени он заполнит собой. Я видела это и, хоть была еще подростком, сразу поняла, что каким бы ни стал этот мальчик, не будет в его душе места для Розакок Мастиан. А он рос, и заполнял собой те границы, и лицо у него становилось таким, как я и думала, и, пока оно постепенно становилось таким, он приходил ко мне так много раз, и я позволяла ему целовать меня и трогать, и я говорила себе: „Он переменился, и это любовь“. Но все те разы я для него была все равно как вода для лодки – просто что-то такое, чем можно воспользоваться, чтоб куда-то добраться, до взрослости добраться, а там отхватить себе и Норфолк, штат Вирджиния, и флот Соединенных Штатов, и каждую охочую до штанов потаскушку, которая ляжет с ним и скажет „да“ там, где я говорила „нет“. И только поэтому Розакок начисто вылетела у него из головы. Я с самого начала знала, что так и будет, но для меня это было все равно. Я надеялась, что он переменится, но он не переменился, и это тоже мне было все равно».

– Уэсли, как считаешь, ты когда-нибудь переменишься? – спросила она вслух.

Он даже не повернул головы. Он прошептал мягко, будто просил об одолжении:

– Роза, никакой олень не придет, если мы начнем обсуждать за круглым столом личность Уэсли Биверса.

– Да, сэр, – ответила Розакок, но она уже обдумала все, что необходимо было обдумать. Она вынудила себя понять, как ей нужно поступить. И она ждала – не затем, чтобы посмотреть на оленя и его самок, она просто знала: если они пойдут через дорогу к ручью, они дадут ей возможность удержать Уэсли, чтобы он опять не сбежал от нее. Она ждала, глядя на свои темные колени и лежащие по бокам руки, почти неразличимые в темноте.

И наконец они перешли через дорогу, эти олени, чуть подальше того места, где первый раз показался самец. Она не видела, как они вышли, не слышала постукивания копыт, так изящно ступавших по утрамбованной дороге, пока Уэсли вдруг не подался вперед всем напряженным телом – она это почувствовала по пружинам сиденья, он ее даже не коснулся. Она взглянула туда, где его лоб был прижат к стеклу, проследила за его взглядом и увидела их в ту секунду, когда они вступали в лес мистера Айзека – три оленя, двигавшиеся осторожно, впритирку друг к другу, как часовые колесики, и она даже не успела рассмотреть, который из них самец, ведущий за собой остальных. Но они словно потянули ее за собой. Уэсли ощущал то же самое (он увидел их раньше нее), и так пристально глядел им вслед, что она прошептала: «Между ними и тобой стекло». Уэсли, смотри, ты продавишь его головой. Но олени скрылись, а Уэсли и не думал использовать возможность, которую они ему дали. Он Сказал только: «Ну вот, ты видела, он повел двух самок к ручью» – и потянулся к ключам, чтобы завести мотор.

Розакок положила руку ему на запястье.

– Такой теплый вечер, может, давай подождем, а потом пойдем следом, посмотрим, к тому ли источнику они пошли.

Он взглянул на ее руку, не на лицо, и понял, о чем она думает.

– Давай, если хочешь, – сказал он, – только близко мы к самцу все равно не подойдем.

– Если потихоньку, может, и подойдем.

Уэсли достал с заднего сиденья фонарик и открыл свою дверцу. Он обошел машину спереди и ждал, пока выйдет Розакок. Они сделали несколько шумных шагов в траве, омертвевшей от заморозков, потом углубились в лес и шли порознь, глядя перед собой, потом сблизились так, что пальцы их опущенных рук задевали друг друга, и тогда уж руки их соединились так естественно, что и не понять было, кто первый взял за руку другого. Дальше они шагали медленнее, потому что ноги вязли в сухой сосновой хвое и под черными соснами стояла тьма, а Уэсли ни разу не зажег свой фонарик. Змеи уже исчезли, как всегда в начале ноября. Оба знали дорогу. И оба знали, куда направлялись – вовсе не к роднику, потому что, когда они подошли к роднику, и Розакок потянула его за руку, и, считая, что нужно сказать что-то об оленях, шепотом спросила: «Они там?», то Уэсли только фыркнул носом, давая знать, что смеется (лицо его сливалось с чернотой), и Розакок сказала: «Посвети на родник, поглядим, чистая вода или нет», но он вел ее туда, где тропинка пропадала под толстым слоем листвы и старыми истлевшими сучьями, которые рассыпались в труху у них под ногами, а об оленях у них и мысли не было, и Розакок думала только об одном: «Где же мы остановимся?» – пока они не наткнулись на куст шиповника. Уэсли шел на шаг впереди и зацепился за куст, и Розакок сходу натолкнулась на его спину. Вот тогда только вспыхнул свет (понятно, Уэсли включил фонарик, но совершенно бесшумно) и открыл им кусок заросшей бородачом поляны. Уэсли отодрал от себя куст, свет погас, и они так и не увидели друг друга.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю