412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Рейнольдс Прайс » Долгая и счастливая жизнь » Текст книги (страница 11)
Долгая и счастливая жизнь
  • Текст добавлен: 18 апреля 2017, 16:30

Текст книги "Долгая и счастливая жизнь"


Автор книги: Рейнольдс Прайс



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 12 страниц)

И она спела его в этот вечер, после того как чествовали мистера Айзека, провожая его на покой, и преподнесли ему кресло-каталку, и Сэмми, утирая глаза, подвез его на почетное место сбоку кафедры, а Мама где-то у входа выключила весь свет, и невидимые участники представления заняли свои места, кашель почти утих, все, задержав дыхание, ждали, и священник в темноте читал речитативом: В той стране были на поле пастухи, которые содержали ночную стражу у стада своего. Вдруг предстал им ангел господень, и слава господня осияла их; и убоялись страхом великим. И сказал им ангел: «Не бойтесь; я возвещаю вам великую радость, которая будет всем людям».

Сестренка начала петь, невидимая, далеко за кафедрой, в помещении воскресной школы, и первые слова не долетали до прихожан, но она подходила все ближе, и вскоре каждое слово, как новенький лемех, врезалось в густую темноту, где слышали его все восемьдесят человек. Наконец, догоняя свою песнь, из передней боковой двери показалась Сестренка, а за ней целый рой подпевающих с закрытыми ртами девчонок, главным образом гаптоновских, все в марлевых балахонах, с дрожащими свечками, которые и составляли освещение церкви. Девочки изображали воинство небесное, а то, что пела Сестренка, было обращением к пастухам, и, когда она подошла к кафедре и девочки гурьбой столпились вокруг, стали видны и пастухи – Моултон Эйскью, Джон Артур Боббит и Брейси Овербой, растянувшиеся ничком на полу в махровых купальных халатах, с оструганной палкой возле каждого.

Едва на них упал свет, как они вскочили и тут же припали к полу, тряся от страха плечами, а Сестренка допела:

Пусть все сердца

Его вместят

И целый мир поет

[1]

.


И снова вступил священник: «Когда ангелы отошли от них на небо, пастухи сказали друг другу…». И Брейси произнес:

– Пойдем в Вифлеем и посмотрим, что там случилось, о чем возвестил нам господь.

Но Сестренкины девочки служили освещением. Они не могли уйти на небо и поэтому медленно повели за собой пастухов к месту для хора, где стоял Иосиф – Мэйси Гаптон и сидела дева Мария – Розакок с младенцем Иисусом – Фредериком Гаптоном восьми месяцев от роду, который лежал в корзине, поставленной на козлы. Пастухи остановились перед ними, Мама где-то у входа включила звезду над Иосифом и Марией, а ангелы окружили их сзади. Огоньки свечей перестали наконец прыгать в руках девчонок, и круг света, задев Розакок и Фредерика, растянулся дальше, до первых двух скамей и до почетного места, где сидел мистер Айзек. В центре круга пастухи опустились на колени. Каждый положил руку на край корзины-яслей, которая накренилась под этой тяжестью, и Джон Артур Боббит начал кивать головой. На третьем кивке пастухи запели нестройными и жиденькими голосами:

Покоится в яслях

Младенец святой

 На ложе убогом —

Соломе простой.


На репетиции их предупреждали не петь громко, чтобы не напугать ребенка, но, судя по началу, такая опасность не грозила, и все же Розакок наклонилась над Фредериком проверить, как он там. Он лежал на боку, отвернув от нее головку и подложив под щеку кулачок – больше ничего она не могла разглядеть, но казалось, он спал, и, казалось, безмятежно, и она повела взгляд дальше, за юных пастухов, к самому краю круга, где свет тускнел, и там, ярдах в десяти от нее, сидел в полумраке мистер Айзек. (Сэмми был где-то рядом с ним, в темноте.)

У него был долгий, полный событий день – как целая неделя (ведь еще же этот, съеденный кусочек мыла), и даже в полумраке она заметила, что лицо его неспокойно. Только лицо она и видела да серебристые спицы в колесах его кресла, но она все вглядывалась, пока ей не стало казаться, что она видит и другое, столь необходимое для нее именно сейчас: что его глаза устремлены на нее с выражением, какого она никогда у него не видела, не бессмысленным, как после двух ударов, и не прежним, непроницаемым; нет, он глядел на нее беспокойно, с недоумением, будто вот-вот отвернется, дернет Сэмми за рукав и через силу прошепчет: «Не понимаю», и укажет на нее. Она сказала себе: «Я должна попросить у него прощения за сегодняшний переполох, за то, что я его так расстроила». Непременно пойду к нему на рождество и скажу: «Мистер Айзек, я пришла просить прощения за то, что так вела себя у вас в воскресенье. Вы всегда были добры к нам, и мне очень совестно, что я вдруг убежала, и я знаю, вы меня поймете, если я скажу, что в те дни я была сама не своя. Я ношу такую тяжесть, которая одной мне не под силу, если вы понимаете, о чем я». Она все смотрела на него и думала: «Что он на это скажет»? Когда умер отец, он поздно вечером подъехал к нашему дому и послал за Мамой, и ждал ее на веранде, потом Мама пришла, и он дал ей пятьдесят долларов и сказал: «Эмма, там ему лучше».

И пока она думала, он сидел не шевелясь, как тот раз, когда он студил ноги в роднике и они наткнулись на него – она, и Майло, и Рэто, и Милдред Саттон. На лице у него дрожал свет свечей – гаптоновским девчонкам не стоялось на месте, – но она знала, что выражение его глаз не изменилось, что он не понимает, и так ушла в себя, что уже не видела его совсем. «Не могу же я просто попросить прощения, даже не объяснив, почему я так себя вела, – думала она. – Так что делать»? Стать у его затхлой постели и указать в боковое окно за пруд и сказать так громко, чтобы он услышал (и мисс Марина за дверью тоже): «Дело в том, мистер Айзек, что как-то вечером в начале прошлого месяца я выслеживала оленей в вашем лесу. Я думала, они шли к роднику, оказывается, нет, и я вышла на поляну, заросшую бородачом, которую вы, может, и не видели, и легла с одним знакомым мальчиком, мы пришли вместе. Я знаю его довольно давно, в ноябре было восемь лет. (Мы еще детьми познакомились в вашем лесу, там, где на повороте тропа огибает пекановое дерево.) Ну, словом, в тот вечер я, чтобы удержать его, отдала ему то, что, мне думалось, было ему нужно. Я считала, что это мой дар. Но это до того было непохоже на дар, что и сказать не могу. Просто я легла в темноте на спину, а его даже не видела, и он сделал, что полагалось, и то, что дал он, теперь во мне. Сейчас оно растет внутри меня, и у него нет другой фамилии, кроме Мастиан. Да, я удержала того мальчика. Но он больше мне не нужен. Все это время я жила надеждой, что придет день, и он изменится, пока еще не поздно, что он вернется домой, и успокоится, и научится разговаривать со мной, а может, даже и слушать, и мы проживем вместе долгую жизнь – он и я – и порой будем счастливы, и у нас родятся дети, лицом в него, и они будут носить его фамилию и откликаться, когда мы с ними заговорим. Такая у меня была надежда. А он не изменился. Он сказал, что сегодня повезет меня в Диллон, а после рождества возьмет в Норфолк, и всю жизнь я просижу в меблированной комнатушке, пока он будет продавать каким-то дуракам мотоциклы, и буду ждать ребенка, и подыхать от тошноты, и есть поджаренный хлеб и жесткую свиную печенку – больше ничего он себе позволить не сможет, стирать его рубашки, а в свободные минутки глазеть из окна на асфальтовую улицу и на людей с такими лицами, будто они ненавидят друг друга. Вот что он мне предлагает. Но это не значит, что он изменился, во всяком случае, не так, как я надеялась, и что же тут делать, лучше я останусь дома и буду сама расплачиваться. Радоваться нечему, вы понимаете, но я не прошу его разделить со мной беду, я сама ее на себя взвалила».

Тут мистер Айзек шевельнулся, и Розакок опять стала его видеть. Он повернул голову и кивнул, и губы его приоткрылись, он прошептал что-то в темноту, где был Сэмми, и, поскольку все это совпало с ее мыслями, она ждала, что он ткнет пальцем в ее сторону, но из темноты вынырнула рука Сэмми – одна только рука – и на секунду прикрыла руку мистера Айзека. Потом его живые пальцы метнулись ко рту, он опять повернул лицо к ней, сомкнул челюсти, и вид у него был почти довольный. Он грыз леденец под пение пастухов, и, как только проглотил, Сэмми наклонился вперед из темноты и утер ему подбородок носовым платком. Розакок только сейчас заметила, что на Сэмми тот самый синий шерстяной костюм, в котором он был на похоронах Милдред, и, пока на его лицо падал свет, она старалась разглядеть хоть какой-нибудь признак, доказывающий, что в ребенке Милдред есть и его кровь, но Сэмми управился слишком быстро и, прежде чем отодвинуться в темноту, бросил на нее быстрый взгляд и улыбнулся в знак того, что он все понимает.

И Розакок поняла, что из всего произнесенного мысленно ни одного слова она не скажет вслух мистеру Айзеку. Сказать ему – все равно что сказать Сэмми, Сэмми, который стоял в темноте и знал все; да и вообще, что ему до всего этого? Восемьдесят два года ему, хвастает, что умереть не может, а сам наполовину мертвый, а живая половина – непроницаемая, как всегда, и он надеется прожить до девяноста лет, чтобы не отстать от отца, и не понимает, прожив столько времени, не знает и половины всего, что знает она. «Он даже меня не знает, – думала Розакок. – За все эти годы он не запомнил меня и даже имени моего не знает. И в этом костюме он меня не узнал, да это, наверно, и к лучшему».

Пастухи пропели почти половину того, что полагалось. И чем ближе к концу, тем крепче их руки сжимали края корзины и больше силы набирали голоса, лившиеся над Фредериком и отвлекшие Розакок от ее мыслей.

Не молкнет мычанье,

Но кротко, без слез

Лежит и внимает

Младенец Христос.


Она ни разу не вспомнила о Фредерике с тех пор, как запели пастухи, и от страха у нее под волосами поползли мурашки. «Я забыла свой долг», – подумала она, и ее глаза медленно и осторожно опустились вниз. Но стоявший сзади Мэйси подвинулся вбок, и его огромная тень покрыла ребенка. Розакок решила, что Фредерик спокоен, и поглядела вперед, поверх пастухов, в глубь зала, туда, где Мама ожидала конца представления, чтобы включить свет, но там стояла такая же тьма, как и за стенами церкви, и Розакок прищурилась, стараясь найти в ней Маму. И она разглядела четыре черные фигуры у стены – там стояла Мама и еще трое в балахонах, и это были Майло, и Рэто, и Уэсли Биверс. Когда пастухи кончат петь, придут волхвы.

А голоса пастухов выводили:

Будь с нами, Иисусе,

Мы молим тебя,

Вовек не оставь нас,

Всегда нас любя.


И, чтобы куда-то девать глаза, в надежде отвлечься, глядя на что-то спокойное, Розакок пригнулась к корзине. Она ничего там не видела, пока почти не коснулась лицом края корзины. Но Фредерик видел ее все время. Слева от него пели пастухи, сзади стоял его папа, а свет шел от трех его родных сестренок, и все же он глядел только на нее. Она и понятия не имела, почему и давно ли он на нее смотрит, и сначала он был покоен, будто знал, кого видят его глаза, будто во всех его потаенных мыслях не было места никакому страху: он лежал серьезный, но спокойный, нетуго завернутый в гаптоновско-синего цвета одеяло, с голыми ручонками наружу, и только пальчики его двигались, словно легкий ветерок подымал их один за одним. Казалось, ему совсем не холодно, но Розакок решила, что надо бы укрыть его получше, и протянула руку. Он следил глазами за приближением этой руки, и, когда она коснулась одеяла, он перевел глаза на Розакок, пальчики сжались, а губы медленно сложились трубочкой с темным отверстием. Розакок отвела руку и лицо, и в голове у нее мелькнуло: «Ну, теперь надо ждать, что он вздумает – плакать или лежать тихо». Пастухи тоже увидели, что назревает угроза сорвать их пение, и с надеждой понизили голоса:

Любовью, заботой

Детей одаряй…


Но, судя по всему, Фредерик никого не собирался одарять заботой. Он держал их в напряжении, всем своим тельцем насторожившись против Розакок, но выжидал, словно предоставляя ей последнюю возможность дать то, что ему нужно, прежде чем зареветь на всю церковь. Розакок это понимала, но не решалась шевельнуться. Она не знала, чего он хочет, и мысленно сказала: «Что-то не везет мне с детьми». Она подняла голову и поглядела в полумрак, на переднюю скамью, где, по ее расчету, должна была сидеть Мариза, и глаза ее отчаянно взывали о помощи. Мариза действительно сидела там, окружая собою большой твердый живот, изможденная еще больше, чем мистер Айзек, и во все глаза смотрела, как представляют члены ее семейства – то есть те, что стояли, Мэйси и девочки. Фредерика в корзине она не видела, но всего час назад он высосал ее до капли и вдобавок проглотил десять капель парегорика, так что насчет него душа ее была спокойна и она даже не заметила взгляда Розакок.

Пастухи дотягивали свое песнопение:

И всех милосердно

Впусти к себе в рай.


После этого они сняли руки с корзинки – она опять покачнулась – и поднялись с колен, и Фредерик, внезапно успокоившись, повернулся к ним. Но пастухи свое дело кончили. Им пора было уходить. Они покивали Фредерику, изображая поклоны, и гуськом пошли за клирос, взяли со стула свечи и зажгли их от свечек в руках ангелов, отчего вокруг стало чуть светлее. Когда они удалились, Фредерик спокойно лежал на боку в наступившей тишине и так пролежал все время, пока голос священника выпевал:

«Когда же Иисус родился в Вифлееме Иудейском во дни царя Ирода, пришли в Иерусалим волхвы с востока и говорят: где родившийся царь иудейский, ибо мы видели звезду его на востоке и пришли поклониться ему… И се, звезда, которую видели они на востоке, шла перед ними, как наконец пришла и остановилась над местом, где был младенец».

Волхвы начали петь:

Мы волхвы из восточных стран,

В путь стремится наш караван,

Нам звездою золотою

Свет путеводный дан.


И казалось, при звуке этих отдаленных голосов Фредерик стал еще спокойнее. Пальцы его разжались, напряженно вытянутые ножонки немножко согнулись в коленках, но на Розакок он больше не смотрел, и это было к лучшему, потому что при этих первых словах что-то стиснуло ее сердце, а в глазах появилась тоска. Она видела дальнюю темную стену. Они все еще стояли в темноте, эти трое. Один стих они споют хором. Потом зажгут свечи, и поодиночке пойдут вперед, и каждый споет свой стих отдельно. Но пока они стояли, еле различимые в темноте, от одного их вида тоска во взгляде Розакок сгущалась, и, когда Мама чиркнула спичкой и поднесла ее к свече, лицо Розакок было совсем мрачным. Но эту первую свечу держал Рэто – она осветила только его лицо, – и, когда он, запев свой стих, промаршировал вперед, у нее чуть-чуть отлегло от сердца. Петь он не умел – никто и не ждал от него пения, – зато твердо знал слова, и, опустив глаза, с завыванием декламировал на ходу, в такт своим размашистым шагам:

Злато я несу тебе в дом:

Воссияй в венце золотом,

Ведай славу и по праву

Будь нам всегда царем.


Последние слова он произнес почти у клироса, а две темные фигуры в глубине зала послали ему вслед припев:

О звезда, среди ночи

Путь найти нас научи!

Пусть далеко нас с Востока

Поведут твои лучи.


Рэто шагал, пока не стукнулся носком ботинка о первую ступеньку клироса, и, упорно не подымая глаз, согнулся в поклоне и поставил на пол перед корзиной медную миску. Она изображала золото – приношение волхва. Затем он разогнулся, и отступил в сторону, и повернул лицо к Розакок. Она встретила взгляд его больших желтых глаз и подумала, что на ее памяти он первый раз смотрит ей прямо в лицо, и, сколько могла, смягчила тоскливое выражение, стараясь подладиться под его простую туповатую серьезность. И пока он исследовал ее лицо, она недоумевала: «Почему он на меня уставился? Неужели я так изменилась с тех пор, как мы ужинали?» И в теперешнем ее настроении – таком подавленном – она решила, что так оно и есть. Может, вообще никто ее не узнаёт. Может, никто на тех темных скамьях не видит ее такой, как, ей казалось, должны были видеть. Может, она настолько изменилась, что ее нельзя узнать, и не от костюма из голубого батиста, а от того, что она сделала однажды вечером, семь недель назад, от того, что сейчас зрело, свернувшись в темной глубине ее тела, меньше чем в десяти дюймах от сердца, и вбирало в себя ее кровь. Может, то лицо просвечивало сквозь ее собственное, и все его видели – бесформенное, слепое и безымянное лицо. Ища хоть какого-нибудь ответа, она снова посмотрела на мистера Айзека. Но если он и знал ее тайну, она умрет вместе с ним. А Сэмми знал. Сэмми, конечно, видел оба лица – и ее прежнее, и то, что проглядывало сквозь него, – но Сэмми скрывала темнота. А Гаптоны, Эйкоки, Смайли, Риганы, Овербаи, Мама и Майло, и сам Уэсли, и Фредерик, если б он повернулся к ней лицом, – что они все видят, о чем догадываются по ее лицу? А что, если встать сейчас под звездой и объявить: «Я – Розакок Мастиан, и я сегодня так на себя непохожа по той причине, что ношу ребенка, которого я зачала по ошибке и сейчас против воли питаю собственной кровью, но я все равно рожу этого ребенка и назову его в честь моего отца, если он будет мальчиком и останется в живых, и я постараюсь, чтоб он рос счастливым, и буду вам благодарна, если вы станете помогать мне чем сможете», что бы они на это сказали? Сначала не поверили бы, а потом, когда пришлось бы поверить, отвернулись от нее и не то что помогать, а и разговаривать с ней перестали бы, а у Мамы изболелась бы душа. Она опять взглянула на Рэто. Он по-прежнему не сводил с нее глаз, и неслышно, одними губами она сказала: «Привет, Рэто» – и попыталась улыбнуться, но у нее не вышло, и Рэто ничего не ответил, только опустил глаза, как будто того, что он видел, теперь хватит ему надолго.

И только с дальнего конца церкви пришло нечто, похожее на ответ. Мама опять зажгла спичку и осветила Майло, и он двинулся вперед. Он-то как раз пел, хоть и не понимал смысла того, что поет, да ему и дела не было:

Я ливан тебе подарю,

Благовонье воскурю…


и шел он так быстро, что у самого клироса ему осталось допеть еще две строчки:

Дым взовьется, гимн прольется

Господу и царю.


Потом все трое запели припев, Майло поклонился и преподнес свой дар. То, что он положил у корзины, для него было всего лишь дешевенькой коробкой для украшений, которую он шесть лет назад выиграл в механическую лотерею на заправочной станции (он отроду не нюхал благовоний), а Мэйси, которого он, выпрямившись, увидел первым, был просто черт-те как выряженный Мэйси, то же самое и Рэто, и пастухи, и ангелы, и его сестра Роза-кок, и сначала даже Фредерик. И по тому, как он с улыбочкой оглядел каждого (Сестренке он скорчил рожу, скосив глаза к носу), все поняли, что, когда кончится представление, Майло устроит им потеху, – все, кроме Розакок. Она сначала даже не видела его, не взглянула ему в лицо. Она, в сущности, не видела его лица с девятнадцатого ноября, с того утра, когда она обещала побыть с ним, когда они поехали в Роли, и она получила письмо от Уэсли, и прочла его в машине, и когда возле того помертвевшего поля и пеканового дерева она вдруг все поняла и, не сдержав слова, велела Майло отвезти ее домой, бросив его одного с его горем. И когда зазвучал припев, она поглядела на Фредерика, но Фредерик созерцал Майло или, может, огонек свечи в его руке, а Майло, должно быть, состроил ему смешную гримасу – Фредерик заболтал ножонками в воздухе, и хоть не улыбнулся, но поднял ручку. Розакок поняла – и кто угодно мог понять, – что он обращается к Майло, и тот, не переставая петь, протянул ему свободную руку, а Фредерик взял его смуглый палец, и сжал, и потянул ко рту. И тут Розакок не удержалась, и взглянула на Майло, и увидела прежнего Майло, того, что надрывал ей душу, и ее испугало его лицо – оно было не хмурое, а такое, как в тот вечер на кухне у Мэри, – и надо было немедленно что-то делать. Надо было отвлечь внимание Фредерика на себя. Она нагнулась к корзине и начала оправлять на нем одеяло, и, как она и надеялась, Фредерик повернулся к ней и выпустил палец Майло. Только этого она и хотела, но Фредерик рассчитывал на большее, и, когда она убрала свои руки, он хныкнул, правда негромко, и подозрительно съежился. Розакок застыла. Она внутренне напряглась, готовясь к тому, что сейчас произойдет, но Мэйси за ее спиной все это видел. Он нагнулся к ее уху:

– Роза, бери его на руки. Он нацелился орать.

Она услышала его шепот (все вокруг услышали его и оцепенели), но не шевельнулась. Покачав головой, она одними губами сказала: «Фредерик, я не та, что тебе нужна» – и, вспомнив, где однажды она сказала эти самые слова, про себя добавила: «Но на этот раз я не могу сбежать».

Припев кончился. Майло отступил в сторону, и Розакок взглянула в глубь зала.

Да, она не могла сбежать, не могла. Мама в последний раз чиркнула спичкой и протянула ее к свече. Вспыхнул огонек, и внезапно появилось лицо – лицо Уэсли Биверса, обрамленное черным платком, покрывавшим волосы, в черном халате, запахнутом у самой шеи.

Горький запах смирны поплыл,

Он грядущее возвестил.


Тоска в ее глазах обозначилась еще резче, а Фредерик захныкал громче прежнего. Она подумала: «Держись, Розакок. Ты же свободна» – и хотела было нагнуться к Фредерику, но медленно шедший Уэсли был уже в шести шагах, и ее точно сковало то, что она видела, – одно только лицо, плывущее к ней среди восьмидесяти человек на скамьях, озаренное свечой, лицо, в котором сливалось все – и рухнувшие развалины, и новая жизнь, которую он сотворил.

Скорбь, напасти, муки, страсти,

Холод и мрак могил.


Ее голова откинулась назад, губы приоткрылись, словно на нее налетела смертоносная хищная птица, и все, кто смотрел на нее – Мама и Майло, даже Мариза Гаптон, и даже Рэто, – заметили, как она с трудом втянула в себя воздух.

А Уэсли, пропев свой стих и опустив глаза, уже подходил к корзине. Наклонившись, он положил свой дар (масленку с крышкой) и отошел к клиросу, и, когда зазвучал припев, он устремил взгляд поверх Фредерика на Роза-кок, словно преподнося ей свое лицо, свой настоящий дар, единственное, чем он, сам того не зная, всегда ее одаривал; но сейчас, сквозь шесть футов воздуха, оно было для нее как нож, острием приставленный к коже, – эти глаза, видевшие то страшное выражение ее лица на поляне среди стеблей бородача (ее тайна, а потом ее ненависть) и видевшие других женщин (одному богу ведомо, сколько их), которые лежали, как она, но делали для него такое, о чем ей даже не догадаться, и эти уши под черным платком, слышавшие «да» от всех тех женщин, и этот рот, ни разу не сказавший слова «люблю» – по крайней мере ей. Он не был мрачен, но и не радовался – она это ясно видела; он просто ждал. Он угодил в ловушку и сделал то, что считал своим долгом, – вызвался исполнить свой долг, и теперь ждал, что она ему ответит. Но не успела она отрицательно покачать головой и дать ему свободу, как в пение вклинился еще один голос. Это наконец разразился ревом Фредерик, и Мэйси, который видел только дрожавшую спину Розакок, наклонился и прошептал:

– Давай его сюда, Роза. Я же его отец.

Ей было так худо, что хуже не бывает. И она это сознавала. И все же нашла в себе силы сделать попытку переправить Фредерика к отцу – не для того, чтобы спасти представление, а чтобы спасти себя, не броситься вон из церкви и не закричать. Ей как-то удалось подложить под Фредерика обе руки, и тогда она наклонилась и подняла его. Но как только он очутился в воздухе, рев сразу же прекратился. Розакок понимала, что класть его обратно пока нельзя, и понимала, что нельзя передавать его Мэйси, слишком уж нелепо это будет выглядеть, и потому положила Фредерика между раздвинутых колен. Но Фредерик был длинным и вдоль колен не умещался, тогда он стал поджимать ножки, пока не улегся, как следует, а головку она держала на весу в ладонях. Он легонько потолкал ее пятками в живот, но в общем был, казалось, доволен, и Розакок приказала себе: «Смотри на Фредерика. Думай о Фредерике». И она стала думать помедленнее, чтобы протянуть время: «Тебя зовут Фредерик Гаптон. Ты четвертый ребенок Маризы Гаптон, и, насколько мне известно, тебе восемь месяцев, значит, ты родился в апреле. Ты довольно-таки длинный для своего возраста, но длинный ты главным образом за счет шеи. У тебя безусловно гаптоновская шея – есть люди длинноногие, а вы все – длинношеие, а глаза у тебя папины, и уши торчат, как у папы. Но волосы у тебя, бедняжки, от Маризы, черные и прямые, как палки. И на младенца Иисуса ты похож не больше, чем наш Рэто».

Но он на нее не смотрел. Он глазел по сторонам, поворачивая головку в ее ладонях, как сова, и Розакок не мешала ему, но не следила, куда он смотрит. И без того было трудно уследить, как перелетал этот важный взгляд от одного лица к другому с быстротой молнии, и ждать, пока придет ее очередь. Впрочем, какое-то время Фредерик разглядывал волхвов. Они допевали свое обращение к звезде.

Пусть далеко нас с Востока

Поведут твои лучи.


И когда они умолкли, Сестренка и ее ангелы выступили вперед и очень громко запели «Тихую ночь». Но они не заинтересовали Фредерика, и, когда они пропели две строчки, он перевел глаза на Розакок и потянул к ней ручонки, силясь приподнять голову с ее колен, и лицо его ярко зарделось от натуги. Сначала она подумала: «Фредерик, я не та, за кого ты меня принимаешь» (имея в виду Маризу). Но руки тянулись к ней, и пальчики его шевелились, и он все пытался поднять голову; тогда Розакок нагнулась и притронулась щекой к его щеке – его была теплее, – и, подняв голову, почувствовала странный запах. Она старалась понять, чем это пахнет, и почему-то ей представился Лендон Олгуд, спящий в июльский день на скамье в церкви «Гора Мориа», и копающий могилку пять недель назад, и только недавно поковылявший обедать к Мэри с половиной Маминого остролистника в качестве уплаты за еду, Лендон, который явится к ним на рождество, как раз в годовщину того дня, когда он отморозил пальцы на ногах. Она опять наклонилась, уже не так близко. И поняла, что это такое – запах шел от Фредерика. Его дыхание благоухало перегориком, и по всем правилам он никак не должен был проснуться (даже сейчас глаза у него были усталые). Но ручонки тянулись к ней. Он хочет, чтобы она взяла его на руки, это совершенно ясно; Розакок вспомнила, как Мэри сказала про Следжа, что «ему только плечо подавай», и, уступая Фредерику, подняла его и прислонила к плечу, думая: «Так он будет видеть своего папу, и станет спокойнее, и, надеюсь, уснет». Но Фредерик не пробыл так и десяти секунд. Его по-прежнему ничуть не интересовали ни ангелы, ни даже огоньки их свечек, и головка его, тяжелая, как пять фунтов зерна, опустилась к ней на грудь. «Слава тебе господи, засыпает», – подумала Розакок и рукой приподняла его подбородок. Но не такой уж он был сонный и сумел показать, что это ему не нравится. Он опять стал клонить головку вниз – на этот раз медленнее, – а Розакок, дав ему волю делать что хочет, взглянула разок поверх сидящих на скамьях в темноту, где была невидимая Мама, но не стала всматриваться и думала только о том, какой он тяжелый, этот Фредерик (и с каждой секундой все тяжелее), и чувствовала, как его тепло проникает сквозь одеяло и голубой батист к ее захолодевшему боку, но вскоре и Фредерик, и она сама, и баптистская церковь «Услада», и все, кто в ней был, отошли куда-то далеко, и в голове ее стало легко и пусто, как никогда еще с тех пор, когда на краю поляны, заросшей метелками бородача, она средь бела дня увидела оленя, который высунулся из кустов, глядел на них и чего-то ждал (пока Милдред не вскрикнула: «Боже милостивый!»), а потом исчез, прошумев листвой.

Секунды бездумья промелькнули так же быстро, как тот олень. Ангелы после первого стиха умолкли, чтобы перевести дух, и Розакок очнулась, услышав в тишине звуки, которые издавал Фредерик. Он зарылся головой в батист на ее груди, как раз над тем местом, где сердце, и жевал – не жадно, не быстро, не больно (у него было три зуба), а просто мусолил ткань неторопливо, словно зная, что впереди у него еще вся ночь и целые годы, и веря, что в конце концов он добудет себе пищу, даже если для этого надо будет прогрызть не то что батист и ее белую кожу, а твердую гранитную скалу. Розакок подалась назад и отодвинула голову Фредерика, словно слюна его могла обжечь, и подумала: «Я не та, за кого он меня принимает». Но не успела она обезопасить себя и положить его иначе, как ей пришлось поднять глаза и хоть кое-как доиграть свою роль в представлении. Ангелы запели:

Тьма ушла, свет кругом…

Пенье ангелов звончей.


И это было знаком для пастухов. Они вышли из-за ангелов и Мэйси, спустились с двух ступенек клироса и опять стали на колени возле корзины, но на этот раз положили на нее руки. Из-за них-то и пришлось Розакок поднять глаза. Сейчас ей полагалось кивать пастухам и по возможности улыбаться. Она кивала, принимая хвалу младенцу, и даже пыталась улыбнуться, как бы в доказательство, что знает каждого из них – Моултона Эйскью, Джона Артура Боббита, Брейси Овербая, – знает их чуть ли не с пеленок, но они почему-то никак это не восприняли и не улыбнулись, а только вздернули подбородки и перевели глаза туда, где лежал Фредерик.

А он лежал у нее на груди, вцепившись в нее так крепко, что ручка его даже побелела, а открытый ротик прильнул к ее груди под тканью. Но подбородок его двигался все медленнее и глаза были закрыты. Розакок поняла, что он наконец добился своего, помедлила, потом сдалась: «Ну, раз тебе только это и нужно, чтоб заснуть, давай продолжай».

И он продолжал, с каждым движением подбородка все больше погружаясь в сон, и сосал все слабее, а дыхание его становилось все реже, теперь он посапывал носом, а веки до того отяжелели, что казалось, ему теперь долго их не поднять. «Любопытно, видит ли он сны?» – подумала Розакок, но на его непроницаемом личике ничего нельзя было прочесть. «А что ему снится, если он видит сны?» – спросила себя Розакок, и, пока ангелы доканчивали стих, она всматривалась в Фредерика, стараясь угадать. «Может, ему снится, как в апреле он родился на кровати Маризы и Мэйси и выскочил легко, как щеночек, но орал, пока его не обмыли и не приложили к груди Маризы. А может, он помнит, что было и раньше апреля, – она сосчитала месяцы в обратном порядке, – может, он вспоминает, как однажды в конце июля, когда весь день стояла жара, да и ночью было не легче, Мэйси метался в постели, мокрый, хоть выжимай, а потом пришла гроза и в воздухе посвежело, а когда гроза кончилась и снаружи заквакали лягушки, ему полегчало, и он тронул Маризу, и Мариза, даже не видя его в темноте, приняла его и затяжелела в четвертый раз».

Пока она думала, Фредерик перестал сосать и пальчики на ее груди разжались. Она опустила руку, поддерживавшую его гаптоновскую шею, чтобы ему было удобнее лежать. Его голова примостилась у нее на сгибе локтя так, словно ее рука самой природой была ему предназначена для сна. Он повернулся к ней лицом, ушки, казалось, оттопырились еще больше, а волосы жестко прижались к ее рукаву, и она снова подумала: «Если младенец Иисус был похож на тебя – бедная дева Мария!», – но тут она заметила в нем скрытое и жуткое биение жизни на обоих висках и такое отчетливое в горячих голубых жилках на веках и торчащих ушках – в нем, как в неизвестном семечке, было заложено все, чем он станет потом, развалины, которые он породит, и новые жизни. «Интересно, может ли это ему сниться? – подумала Розакок. – Сниться, что он вырастет, и когда-нибудь (стоя на поляне или на пекановом дереве) увидит девушку, которая придется ему по душе, и он будет проверять себя, пока не убедится, что это любовь, и потом все ей скажет, и введет в свой дом, а однажды вечером сделает ей ребенка, у которого будет его фамилия и сходство с ним и с девушкой и, может, даже с Маризой и Мэйси? А вдруг ему сейчас все это снится?»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю