Текст книги "Пасынки вселенной. Сборник научно-фантастических произведений"
Автор книги: Рэй Дуглас Брэдбери
Соавторы: Гарри Гаррисон,Дэниел Киз,Роберт Энсон Хайнлайн,Айзек Азимов,Роберт Шекли,Эрик Фрэнк Рассел,Пол Уильям Андерсон,Генри Каттнер,Артур Чарльз Кларк,Филип Киндред Дик
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 55 страниц)
Но, как бывало обычно со Штраусом, опера «Побеждена Венера» отняла немало времени. Писать черновик было дьявольски трудно, и на новое рождение это походило гораздо больше, чем то мучительное пробуждение в лаборатории Баркуна Криса, скорее похожее на смерть. Однако Штраус обнаружил, что у него целиком сохранилась прежняя способность почти без усилий писать с черновика партитуру; ему не мешали ни сетования Синди, ни ужасающий грохот сверхзвуковых ракет, с быстротой молнии проносившихся над городом.
Он кончил за два дня до начала репетиций. Репетиции должны были идти без его участия. Исполнительская техника в эту эпоху настолько тесно сплелась с электронным искусством, что его собственный опыт (его, короля капельмейстеров!) никому не был нужен.
Он не спорил. За него все скажет музыка. А пока приятно отвлечься от многомесячной работы. Он снова вернулся в библиотеку и стал неспеша перебирать старые стихи, бессознательно ища тексты для песни. Новых поэтов он обходил: они ему ничего не скажут, он это знал. Но американцы его эпохи, думал он, возможно, дадут ему ключ к пониманию Америки 2161 года, а если какое-нибудь из их стихотворений породит песню – тем лучше.
Поиски эти действовали на него необычайно благотворно, и он ушел в них с головой. В конце концов одна магнитофонная запись пришлась ему по душе: надтреснутый старческий голос с гнусавым акцентом, выдающим уроженца штата Айдахо 1910 года – периода юности Штрауса. Поэт читал:
…души людей великих
По временам сквозь нас проходят,
И растворяемся мы в них, и наша суть —
Лишь отражения их душ.
Вот только что был Данте я, и вдруг
Я – некий Франсуа Вийон, король баллад и вор,
Или один из тех, таких святых,
Что их имен не смею написать,
Дабы кощунствующим не прослыть.
Всего на миг – и пламени уж нет…
Вот час, когда мы быть перестаем,
А те, душ повелители, живут.
Он улыбнулся. Сколько твердят об этом со времен Платона! И в то же время стихотворение было как бы о самом Штраусе, оно словно объясняло ситуацию, в которую он оказался вовлечен, и, кроме всего прочего, оно волновало. Пожалуй, стоит сделать из него гимн в честь своего второго рождения и в честь провидческого гения поэта.
Внутренним слухом он услышал торжественный трепет аккордов, от которых перехватывало дыхание. Начальные слова можно дать патетическим шепотом; потом – полный драматизма пассаж, в котором великие имена Данте и Вийона встанут, звеня, как вызов, брошенный Времени… Он начал писать, и только потом, уже кончив, поставил кассету на стеллаж.
«Доброе предзнаменование», – подумал он.
И настал вечер премьеры. В зал потоком хлынула публика, в воздухе без видимой опоры плавали камеры стереовидения, и Синди уж вычислял свою долю от дохода клиента при помощи сложных подсчетов на пальцах; главное правило здесь состояло, по-видимому, в том, что один плюс один в сумме дают десять. Публика, заполнившая зал, была самой разношерстной, как будто собралась посмотреть цирковой аттракцион, а не послушать оперу.
Как ни странно, в зале появилось также около пятидесяти бесстрастных, аристократичных психоскульпторов, одетых в свои облачения – черно-алые робы того же покроя, что и их хирургические одеяния. Они заняли целый ряд кресел впереди, откуда гигантские фигуры стереовидения, которым вскоре предстояло заполнить «сцену» перед ними (настоящие певцы будут находиться на небольшой эстраде в подвале), должны были казаться чудовищно огромными; но Штраус подумал только, что они, наверное, об этом знают, – и мысли его переключились на другое.
Когда в зале появились первые психоскульпторы, шум голосов усилился, и теперь в нем ощущалось возбуждение, природа которого была непонятна Штраусу. Ломать над этим голову он, однако, не стал; он был слишком занят борьбой со своим собственным волнением перед премьерой, от которого за столько лет жизни ему ни разу не удалось избавиться.
Мягкий, неизвестно откуда лившийся свет потускнел, и Штраус поднялся на возвышение. Перед ним лежала партитура, но он подумал, что едва ли она понадобится. Между музыкантами и микрофонами высовывались рыла неизбежных камер стереовидения, готовых понести его образ к певцам в подвале.
Публика умолкла. Наконец-то пришло его время! Дирижерская палочка взметнулась вверх, потом стремительно ринулась вниз, и снизу, из оркестра, навстречу ей мощной волной поднялась первая тема.
На какое-то время его внимание целиком поглотила нелегкая задача следить за тем, чтобы большой оркестр слаженно и послушно следовал всем изгибам музыкальной ткани, возникающей под его рукой. Но по мере того как его власть над оркестром крепла, задача эта стала немного легче, и он мог оценить звучание целого.
А вот со звучанием целого явно было что-то не то. Отдельных сюрпризов, конечно, можно было ожидать: то или другое место звучало при исполнении оркестром иначе, чем он рассчитывал. Такие вещи случались с каждым композитором, даже если у него за плечами был опыт целой жизни. Порой певцы, начиная трудную фразу, становились похожими на канатоходца, который вот-вот свалится с каната (хотя на самом деле ни один из них ни разу еще не сфальшивил; с лучшей группой голосов ему не приходилось работать).
Но это были детали. Беда заключалась в звучании целого. Теперь у композитора угасало радостное волнение премьеры (оно, в конце концов, не могло продержаться весь вечер на одном и том же уровне) – более того, пропадал даже интерес к тому, что доносилось до его слуха со сцены и из оркестра. К тому же им постепенно овладевала усталость. Дирижерская палочка в руке становилась все тяжелее и тяжелее. Когда во втором акте прорвался бурлящий и блещущий страстью поток звуков, Штраусу стало скучно, так скучно, что им овладело острое желание вернуться к письменному столу и поработать над песней.
Второй акт кончился; впереди только один. Аплодисменты прошли мимо его ушей. Двадцатиминутного отдыха в дирижерской уборной едва хватило, чтобы восстановить силы. Он был ошеломлен. Казалось, что музыку написал кто-то другой, хотя он ясно помнил, как писал каждую ее ноту.
И вдруг в середине последнего акта он понял.
В музыке нет ничего нового. Все тот же старый Штраус – но только слабее, ниже прежнего, как будто какой-то злой волшебник вдруг превратил его в усталого старого неудачника, в ту карикатуру на него, которую критики выдумали в самые лучшие его годы. По сравнению с продукцией композиторов, подобных Краффту, «Побеждена Венера» в глазах этой публики несомненно была шедевром. Но он-то знал, что тогда критики ошибались; однако теперь вся его твердая решимость порвать со штампами и вычурностью, вся его тяга к новому обернулись ничем, когда на пути их встала сила привычки. Возвращение к жизни его, Штрауса, означало в то же время возвращение к жизни всех этих глубоко укоренившихся рефлексов его стиля. Стоило ему взяться за перо, как они овладевали им совершенно автоматически, не более доступные контролю, чем палец, отдергиваемый от пламени.
К глазам его подступили слезы. Тело у него молодое, но сам он старик… да, старик. Еще тридцать пять лет такой жизни? Никогда, никогда! Все это уже сказано им сотни лет назад. Быть осужденным на то, чтобы еще полвека снова и снова повторять самого себя голосом, который звучит все слабее и слабее, зная, что даже это жалкое столетие рано или поздно поймет, что от величия остался лишь пепел? Нет, никогда, никогда!
Пришибленный, он не сразу понял, что опера кончилась. Стены сотрясал восторженный рев публики. Знакомый шум: точно так же ревели на премьере «Дня мира» в 1938 году. Здесь аплодировали человеку, каким он был когда-то, а не тому, которым, как с беспощадной ясностью показала «Побеждена Венера», он стал теперь, – о, будь у них уши, чтоб слышать! Аплодисменты невежества – неужели ради них был проделан весь его тяжкий труд? Нет. Он их не примет.
Он медленно повернулся лицом к залу. И с удивлением – с удивительным облегчением – понял, что аплодировали совсем не ему.
Аплодировали доктору Баркуну Крису.
Крис раскланивался, встав со своего места, оттуда, где расположилась секция психоскульпторов. Психоскульпторы, стоявшие неподалеку, отталкивали друг друга, чтобы скорее пожать ему руку. Все новые и новые руки тянулись к нему, пока он пробирался к проходу между рядами и пока шел по проходу к сцене. Когда же он поднялся к дирижерскому пульту и сам стиснул вялую руку композитора, публика, казалось, обезумела.
Крис поднял руку, и в один миг в зале воцарилась напряженная тишина.
– Благодарю вас, – проговорил он громко и отчетливо. – Леди и джентльмены, прежде чем мы расстанемся с доктором Штраусом, давайте снова скажем ему, какое огромное удовольствие все испытали, слушая его новый шедевр. Я думаю, что такое прощание будет наилучшим.
Овация длилась пять минут и продолжалась бы еще пять, если бы Крис не прекратил ее.
– Доктор Штраус, – продолжал он, – в тот миг, когда я произнесу некую формулу, вы осознаете, что вы – Джером Бош, человек, родившийся в нашем столетии и живущий своей жизнью. Искусственно введенные в вашу психику воспоминания, заставившие вас надеть на себя личину великого композитора, исчезнут. Мы очень хотели бы, чтобы Рихард Штраус остался с нами и прожил среди нас еще одну жизнь, но законодательство, регулирующее психоскульптуру, не позволяет нам навсегда исключить из жизни донора, который имеет право на свою собственную долгую жизнь. Я говорю вам об этом для того, чтобы вы поняли, почему сидящие здесь люди делят свои аплодисменты между вами и мной.
Слова Криса прервал гул одобрения.
– Искусство психоскульптуры (создание искусственных личностей ради эстетического наслаждения), возможно, никогда более не достигнет такой вершины. Вам следует знать, что как Джером Бош вы абсолютно лишены каких бы то ни было музыкальных способностей; мы потратили Умного времени на поиски донора, который был бы неспособен запомнить даже простейший мотив. И, однако, в такой малообещающий материал нам удалось вложить не только личность, но и гений великого композитора. Гений этот принадлежит исключительно вам, той личине Джерома Боша, которая считает себя Рихардом Штраусом. Это не заслуга человека, добровольно предоставившего себя для психоскульптуры. Это ваш триумф, доктор Штраус, и мы чествуем вас.
Теперь овация вышла из берегов. Криво улыбаясь, Штраус смотрел, как кланяется доктор Крис. Эта их психоскульптура – достаточно утонченный, на уровне века, вид жестокости; но само по себе стремление к такого рода вещам существовало всегда. То самое стремление, которое побуждало Рембрандта и Леонардо превращать трупы в произведения искусства.
Что ж, утонченная жестокость заслуживает столь же утонченного воздания: око за око, зуб за зуб – и неудача за неудачу.
Нет, не стоит говорить Крису, что в Рихарде Штраусе, которого он создал, гения так же мало, как в сушеной тыкве. Он и так подшутил над собой, этот скульптор: он сумел подделать великого композитора, но никогда не поймет, насколько пуста музыка, которая будет теперь храниться на лентах стереовидения. Домашнее задание по музыкальной критике Крис выполнил хорошо, по музыке – неудовлетворительно; он воссоздал Штрауса, каким его знали критики. Что ж, ради бога, если это его устраивает…
Но на какой-то миг словно мятежное пламя вспыхнуло в его крови. Я – это я, подумал он, я останусь Рихардом Штраусом до самой смерти и никогда не превращусь в Джерома Боша, неспособного запомнить даже самый простой мотив. Его рука, все еще державшая дирижерскую палочку, резко поднялась вверх, но для того ли, чтобы нанести удар, или для того, чтобы его отвести, – этого он сказать не мог.
Он дал ей снова упасть и поклонился – не публике, а доктору Крису.
Он ни о чем не жалел, когда Крис повернулся к нему, чтобы произнести слово, которое должно было снова погрузить его в мир забвения, – только о том, что теперь ему уже не придется положить те стихи на музыку.
ЭРИК Ф.РАССЕЛ
ПРОБНЫЙ КАМЕНЬ[19]19
Печатается по изд.: Судьбы наших детей. – М.: Радуга, 1986.
[Закрыть]
Сверкающий голубовато-зеленый шар с Землю величиной, да и по массе примерно равный Земле – новая планета точь-в-точь соответствовала описанию. Четвертая планета звезды класса С-7; бесспорно та, которую они ищут. Ничего не скажешь, безвестному, давным-давно умершему косморазведчику повезло: случайно он открыл мир, похожий на их родной.
Пилот Гарри Бентон направил сверхскоростной астрокрейсер по орбите большого радиуса, а тем временем два его товарища обозревали планету перед посадкой. Заметили огромный город в северном полушарии, градусах в семи от экватора, на берегу моря. Город остался на том же месте, другие города не затмили его величием, а ведь триста лет прошло с тех пор, как был составлен отчет.
– Шаксембендер, – объявил навигатор Стив Рэндл. – Ну и имечко же выбрали планете! – Он изучал официальный отчет косморазведчика давних времен, по следам которого они сюда прибыли. – Хуже того, солнце они называют Гвилп.
– А я слыхал, что в секторе Боттса есть планета Плаб, – подхватил бортинженер Джо Гибберт. – Более того, произносить это надо – как будто сморкаешься. Нет уж, пусть лучше будет Шаксембендер – это хоть выговорить можно.
– Попробуй-ка выговорить название столицы, – предложил Рэндл и медленно произнес – Щфлодриташаксембендер. – Он прыснул при виде растерянного лица Гибберта. – В буквальном переводе – «самый большой город планеты». Но успокойся, в отчете сказано, что туземцы не ломают себе язык, а называют столицу сокращенно: Тафло.
– Держитесь, – вмешался Бентон. – Идем на посадку.
Он яростно налег на рычаги управления, пытаясь в то же время следить за показаниями шести приборов сразу. Крейсер сорвался с орбиты, пошел по спирали на восток, врезался в атмосферу и прошил ее насквозь. Чуть погодя он с ревом описал последний круг совсем низко над столицей, а за ним на четыре мили тянулся шлейф пламени и сверхраскаленного воздуха. Посадка была затяжной и мучительной: крейсер, подпрыгивая, долго катился по лугам. Извиваясь в своем кресле, Бентон заявил с наглым самодовольством:
– Вот видите, трупов нет. Разве я не молодец?
– Идут, – перебил его Рэндл, приникший к боковому иллюминатору. – Человек десять, если не больше, и все бегом.
К нему подошел Гибберт и тоже всмотрелся в бронированное стекло.
– Как славно, когда тебя приветствуют дружественные гуманоиды. Особенно после всех подозрительных или враждебных существ, что нам попадались: те были похожи на плод воображения, распаленного венерианским ужином из десяти блюд.
– Стоят у люка, – продолжал Рэндл. Он пересчитал туземцев. – Всего их двадцать. – И нажал на кнопку автоматического затвора. – Впустим?
Он сделал это не колеблясь, вопреки опыту, накопленному во многих чужих мирах. После вековых поисков были открыты лишь три планеты с гуманоидным населением, и эта планета – одна их трех; а когда насмотришься на чудовищ, то при виде знакомых человеческих очертаний на душе теплеет. Появляется уверенность в себе. Встретить гуманоидов в дальнем космосе – все равно что попасть в колонию соотечественников за границей.
Туземцы хлынули внутрь; поместилось человек двенадцать, а остальным пришлось ожидать снаружи. Приятно было на них смотреть: одна голова, два глаза, один нос, две руки, две ноги, десять пальцев – старый добрый комплект. От команды крейсера туземцы почти ничем не отличались, разве только были пониже ростом, поуже в кости да кожа у них была яркого, насыщенного цвета меди.
Предводитель заговорил на древнем языке космолингва, старательно произнося слова, будто с трудом вызубрил их у учителей, передававших эти слова из поколения в поколение.
– Вы земляне?
– Ты прав как никогда, – радостно ответил Бентон. – Я пилот Бентон. На этих двух кретинов можешь не обращать внимания – просто бесполезный груз.
Гость выслушал его тираду неуверенно и чуть смущенно. Он с сомнением оглядел «кретинов» и снова перенес свое внимание на Бентона.
– Я филолог Дорка, один из тех, кому доверено было сохранить ваш язык до сего дня. Мы вас ждали. Фрэйзер заверил нас, что рано или поздно вы явитесь. Мы думали, что вы пожалуете к нам гораздо раньше. – Он не сводил черных глаз с Бентона – наблюдал за ним, рассматривал, силился проникнуть в душу. Его глаза не светились радостью встречи; скорее в них отражалось странное, тоскливое смятение, смесь надежды и страха, которые каким-то образом передавались остальным туземцам и постепенно усиливались. – Да, мы вас ждали много раньше.
– Возможно, нам и следовало прибыть сюда гораздо раньше, – согласился Бентон, отрезвев от неожиданной холодности приема. Как бы случайно он нажал на кнопку в стене, прислушался к почти неразличимым сигналам скрытой аппаратуры. – Но мы, военные астролетчики, летим, куда прикажут и когда прикажут, а до недавнего времени нам не было команды насчет Шаксембендера. Кто такой Фрэйзер? Тот самый разведчик, что обнаружил вашу планету?
– Конечно.
– Гм! Наверное, его отчет затерялся в бюрократических архивах, где, возможно, до сих пор пылится масса других бесценных отчетов. Эти сорвиголовы старых времен, такие следопыты космоса, как Фрэйзер, попадали далеко за официально разрешенные границы, рисковали головами и шкурами, привозили пятиметровые списки погибших и пропавших без вести. Пожалуй, единственная форма жизни, которой они боялись, – это престарелый бюрократ в очках. Вот лучший способ охладить пыл каждого, кто страдает избытком энтузиазма: подшить его отчет в папку и тут же обо всем забыть.
– Быть может, оно и к лучшему, – осмелился подать голос Дорка. Он бросил взгляд на кнопку в стене, но удержался от вопроса о ее назначении. – Фрэйзер говорил, что чем больше пройдет времени, тем больше надежды.
– Вот как? – Озадаченный Бентон попытался прочитать что-нибудь на меднокожем лице туземца, но оно было непроницаемо. – А что он имел в виду?
Дорка заерзал, облизнул губы и вообще всем своим видом дал понять, что сказать больше – значит сказать слишком много. Наконец он ответил:
– Кто из нас может знать, что имел в виду землянин? Земляне сходны с нами и все же отличны от нас, ибо процессы нашего мышления не всегда одинаковы.
Слишком уклончивый ответ никого не удовлетворил. Чтобы добиться взаимопонимания – а это единственно надежная основа, на которой можно строить союзничество, – необходимо докопаться до горькой сути дела. Но Бентон не стал себя затруднять. На это у него была особая причина.
Ласковым голосом, с обезоруживающей улыбкой Бентон сказал Дорке:
– Надо полагать, ваш Фрэйзер, рассчитывая на более близкие сроки, исходил из того, что появятся более крупные и быстроходные звездолеты, чем известные ему. Тут он чуть-чуть просчитался. Звездолеты действительно стали крупнее, но их скорость почти не изменилась.
– Неужели? – Весь вид Дорки показывал, что скорость космических кораблей не имеет никакого отношения к тому, что его угнетает. В вежливом «Неужели?» отсутствовало удивление, отсутствовала заинтересованность.
– Они могли бы двигаться гораздо быстрее, – продолжал Бентон, – если бы мы удовольствовались чрезвычайно низкими запасами прочности, принятыми во времена Фрейзера. Но эпоха лозунга «Смерть или слава!» давно миновала. В наши дни уже не строят гробов для самоубийц. От светила к светилу мы добираемся в целом виде и в чистом белье.
Всем троим стало ясно, что Дорке до этого нет дела. Он был поглощен чем-то совершенно другим. И его спутники тоже. Приязнь, скованная смутным страхом. Предчувствие дружбы, скрытое под черной пеленой сомнений. Туземцы напоминали детей, которым до смерти хочется погладить неведомого зверя, но страшно: вдруг укусит?
Общее отношение к пришельцам было до того очевидно и до того противоречило ожидаемому, что Бентон невольно попытался найти логическое объяснение. Он ломал себе голову так и – этак, пока его внезапно не осенила мысль: может быть, Фрэйзер – до сих пор единственный землянин, известный туземцам, – рассорился с хозяевами планеты, после того как переслал свой отчет? Наверно, были разногласия, резкие слова, угрозы и в конце концов вооруженный конфликт между этими меднокожими и закаленным во многих передрягах землянином. Наверняка Фрэйзер отчаянно сопротивлялся и на целых триста лет поразил воображение аборигенов удачной конструкцией и смертоносной силой земного оружия.
По тому же или подобному пути шли, должно быть, мысли Стива Рэндла, ибо он вдруг выпалил, обращаясь к Дорке:
– Как умер Фрэйзер?
– Когда Сэмюэл Фрэйзер нашел нас, он был немолод. Он сказал, что мы будем его последним приключением, так как пора уже пускать корни. И вот он остался с нами и жил среди нас до старости, а потом стал немощен, и в нем угасла последняя искра жизни. Мы сожгли его тело, как он просил.
– Ага! – сказал Рэндл обескураженно. Ему в голову не пришло спросить, отчего Фрэйзер не искал прибежища на своей родной планете – Земле. Всем известно, что давно распущенный Корпус Астроразведчиков состоял исключительно из убежденных одиночек.
– Еще до смерти Фрэйзера мы расплавили и использовали металл корабля, – продолжал Дорка. – Когда он умер, мы перенесли все, что было на корабле, в храм; там же находится посмертная маска Фрэйзера, его бюст работы лучшего нашего скульптора и портрет в полный рост, написанный самым талантливым художником. Все эти реликвии целы, в Тафло их берегут и почитают. – Он обвел взглядом троих астронавтов и спокойно прибавил: – Не хотите ли пойти посмотреть?
Нельзя было придумать более невинный вопрос и задать его более кротким тоном; тем не менее у Бентона появилось странное чувство, словно под ногами разверзлась вырытая для него яма. Это чувство усиливалось из-за того, что меднокожие ждали ответа с плохо скрытым нетерпением.
– Не хотите ли пойти посмотреть?
««Заходи, красотка, в гости», – мухе говорил паук».
Инстинкт, чувство самосохранения, интуиция – как ни называй, нечто заставило Бентона зевнуть, потянуться и ответить утомленным голосом:
– С огромным удовольствием, но мы проделали долгий-предолгий путь и здорово измотались. Ночь спокойного сна – и мы переродимся. Что, если завтра с утра?
Дорка поспешил рассыпаться в извинениях:
– Простите меня. Мы навязали вам свое общество, не успели вы появиться. Пожалуйста, извините нас. Мы так давно ждали, только поэтому и не подумали…
– Совершенно не в чем извиняться, – заверил его Бентон, тщетно пытаясь примирить свою инстинктивную настороженность с искренним, трогательным огорчением Дорки. – Все равно мы бы не легли, пока не установили с вами контакт. Не могли бы глаз сомкнуть. Как видите, своим приходом вы избавили нас от многих хлопот.
Чуть успокоенный, но все еще пристыженный тем, что он считал недостатком такта, Дорка вышел в шлюзовую камеру и увел за собою спутников.
– Мы оставим вас, чтобы вы отдохнули и выспались, и я сам позабочусь, чтобы вам никто не досаждал. Утром мы вернемся и отведем вас в город. – Он опять обвел всех троих испытующим взглядом. – И покажем Храм Фрэйзера.
Он удалился. Закрылась шлюзовая камера. А в голове у Бентона звонили колокола тревоги.
Присев на край пульта управления, Джо Гибберт растирал себе уши и разглагольствовал:
– Чего я терпеть не могу, так это торжественных приемов: громогласные приветствия и трубный рев массовых оркестров меня просто оглушают. Почему бы не вести себя сдержанно, не разговаривать тихим голосом и не пригласить нас в мавзолей или куда-нибудь в этом роде?
Стив Рэндл нахмурился и серьезно ответил:
– Тут что-то нечисто. У них был такой вид, точно они с надеждой приветствуют богатого дядюшку, больного оспой. Хотят, чтобы их упомянули в завещании, но не желают остаться рябыми. – Он посмотрел на Бентона. – А ты как думаешь, грязнуля небритый?
– Я побреюсь, когда один нахальный ворюга вернет мне бритву. И я не намерен думать, пока не соберу нужных данных. – Открыв замаскированную нишу чуть пониже кнопки, Бентон вынул оттуда шлем из платиновой сетки, от которого отходил тонкий кабель. – Эти-то данные я сейчас и усвою.
Он закрепил на себе шлем, тщательно поправил его, включил какие-то приборы в нише, откинулся на спинку кресла и, казалось, погрузился в транс. Остальные заинтересованно наблюдали. Бентон сидел молча, прикрыв глаза, и на его худощавом лице попеременно отражались самые разнообразные чувства. Наконец он снял шлем, уложил на место, в тайник.
– Ну? – нетерпеливо сказал Рэндл.
– Полоса частот его мозга совпадает с нашими, и приемник без труда уловил волны мыслей, – провозгласил Бентон. – Все воспроизведено в точности, но… прямо не знаю.
– Вот это осведомлённость, – съязвил Гибберт. – Он не знает!
Не обратив внимания, Бентон продолжал:
– Все сводится к тому, что туземцы еще не решили, любить ли нас или убить.
– Что? – Стив Рэндл встал в воинственную позу. – А с какой стати нас убивать? Мы ведь не сделали им ничего плохого.
– Мысли Дорки рассказали нам многое, но не все. В частности, рассказали, что с годами Фрэйзера почитали все больше и больше, и в конце концов это почитание переросло чуть ли не в религию. Чуть ли, но не совсем. Как единственный пришелец из другого мира, он стал выдающейся личностью в их истории, понимаете?
– Это можно понять, – согласился Рэндл. – Но что с того?
– Триста лет создали ореол святости вокруг всего, что говорил и делал Фрэйзер. Вся полученная от него информация сохраняется дословно, его советы лелеются в памяти, его предостережениями никто не смеет пренебречь. – На миг Бентон задумался. – А Фрэйзер предостерегал их: велел опасаться Земли, какой она была в его время.
– Велел он им при первом же случае снять с нас живых кожу? – осведомился Гибберт.
– Нет, этого он как раз не говорил. Он предупредил их, что земляне, те, которых он знал, сделают выводы не в их пользу, это принесет им страдания и горе, и может случиться так, что они будут вечно сожалеть о контакте между двумя планетами, если у них не хватит ума и воли насильно прервать вредный контакт.
– Фрэйзер был стар, находился в последнем путешествии и собирался пустить корни, – заметил Рэндл. – Знаю я таких. Еле на ногах держатся, ходят вооруженные до зубов и считают себя молодцами, а на самом деле весь заряд давно вышел. Этот тип слишком много времени провел в космосе и свихнулся. Пари держу: ему нигде не было так хорошо, как в летящем звездолете.
– Все может быть. – В голосе Бентона послышалось сомнение. – Но вряд ли. Жаль, что мы ничего не знаем об этом Фрэйзере. Для нас он только забытое имя, извлеченное на свет божий из письменного стола какого-то бюрократа.
– В свое время и я стану тем же, – меланхолически вставил Гибберт.
– Так или иначе, одним предупреждением он не ограничился; последовало второе – чтобы они не слишком-то спешили нас отвадить, ибо не исключено, что тогда они потеряют лучших своих друзей. Характеры людей меняются, поучал Фрэйзер туземцев. Любое изменение может послужить к лучшему, и настанет день, когда Шаксембендеру нечего будет бояться. Чем позднее мы установим с ним контакт, утверждал он, тем дальше продвинемся на пути к будущему, тем выше вероятность перемен. – Бентон принял озабоченный вид. – Учтите, что, как я уже говорил, эти взгляды стали равносильны священным заповедям.
– Приятно слышать, – заворчал Гибберт. – Судя по тому, что Дорка наивно считает своими затаенными мыслями – а может, то же самое думают и все его соотечественники, – нас либо вознесут, либо перебьют, в зависимости от того, усовершенствовались ли мы по их разумению и соответствуем ли критерию, завещанному чокнутым покойником. Кто он, собственно, такой, чтобы судить, дозрели мы до общения с туземцами или нет? По какому признаку намерены определить это сами туземцы? Откуда им знать, изменились ли мы и как изменились за последние триста лет? Не понимаю…
Бентон перебил его:
– Ты попал своим грязным пальцем как раз в больное место. Они считают, что могут судить. Даже уверены в этом.
– Каким образом?
– Если мы произнесем два определенных слова при определенных обстоятельствах, то мы пропали. Если не произнесем – все в порядке.
Гибберт с облегчением рассмеялся.
– Во времена Фрэйзера на звездолетах не устанавливались мыслефоны. Их тогда еще не изобрели. Он не мог их предвидеть, правда?
– Безусловно.
– Значит, – продолжал Гибберт, которого забавляла простота ситуации, – ты нам только скажи, какие обстоятельства представлял себе Дорка и что это за роковые слова, а мы уж придержим языки и докажем, что мы славные ребята.
– Все, что зарегистрировано насчет обстоятельств, – это туманный мысленный образ, указывающий, что они имеют какое-то отношение к этому самому храму, – объявил Бентон. – Храм определенно будет испытательным участком.
– А два слова?
– Не зарегистрированы.
– Отчего? Разве он их не знает? – чуть побледнев, спросил Гибберт.
– Понятия не имею. – Бентон не скрывал уныния. – Разум оперирует образами, значением слов, а не их написанием. Значения облекаются звуками, когда человек разговаривает. Поэтому не исключено, что он вообще не знает этих слов, а может быть, его мысли о них не регистрируются, потому что ему неизвестно значение.
– Да это ведь могут быть любые слова! Слов миллионы!
– В таком случае вероятность работает на нас, – мрачно сказал Бен-тон. – Есть, правда, одна оговорка.
– Какая?
– Фрэйзер родился на Земле, он хорошо изучил землян. Естественно, в качестве контрольных он выбрал слова, которые, как он считал, землянин произнесет скорее всего, а потом уж надеялся, что ошибется.
В отчаянии Гибберт хлопнул себя по лбу.
– Значит, с утра пораньше мы двинемся в этот музей, как быки на бойню. Там я разину пасть – и не успею опомниться, как обрасту крылышками и в руках у меня очутится арфа. Все потому, что эти меднолицые свято верят в западню, поставленную каким-то космическим психом. – Он раздраженно уставился на Бентона. – Так как, удерем отсюда, пока не поздно, и доложим обстановку на Базе или рискнем остаться?
– Когда это флот отступал? – вопросом же ответил Бентон.
– Я знал, что ты так ответишь.
Гибберт покорился тому неизбежному, что сулил им завтрашний день.
Утро выдалось безоблачное и прохладное. Все трое были готовы, когда появился Дорка в сопровождении десятка туземцев – может быть, вчерашних, а может быть, и нет. Судить было трудно: все туземцы казались на одно лицо.
Поднявшись на борт звездолета, Дорка спросил со сдержанной сердечностью:
– Надеюсь, вы отдохнули? Мы вас не потревожим?
– Не в том смысле, как ты считаешь, – вполголоса пробормотал Гибберт. Он не сводил глаз с туземцев, а обе руки его как бы случайно лежали у рукоятей двух тяжелых пистолетов.
– Мы спали как убитые. – Ответ Бентона против его воли прозвучал зловеще. – Теперь мы готовы ко всему.