Текст книги "Ночь огня"
Автор книги: Решад Гюнтекин
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
Что касается Афифе, она, скорее всего, была не в состоянии говорить. Иногда она не спеша начинала какую-то фразу, но вдруг замолкала, задыхаясь от рыданий.
На какое-то мгновение шум внезапно утих. Я услышал звук шагов: кто-то медленно вошел в маленький коридор рядом с гостиной и приблизился к двери моей комнаты. Человек постоял там пятнадцать-двадцать секунд, а затем так же осторожно вернулся назад. Только в этот момент они вспомнили, что в доме есть посторонний. Лишь исключительная серьезность ситуации могла заставить их забыть об этом.
Обсуждение в гостиной продолжилось шепотом, а через некоторое время в доме вновь воцарился прежний покой.
На следующее утро Селим-бей и старшая сестра вместе зашли в мою комнату. По их усталым лицам было понятно, что ночь выдалась тяжелой.
Я почувствовал, что оба немного смущаются при мне, и попытался спасти положение, сделав вид, что ничего не слышал, а тому, что слышал, не придал никакого значения.
– Я хотел спросить у вас, что случилось ночью? Я слышал голоса, но, естественно, ничего не понял, потому что говорили по-гречески. Вот только мне почудился голос Афифе-ханым.
– Да, в полночь внезапно приехала младшая сестра, – ответил Селим-бей.
Я попытался подыграть ему:
– Судя по тому, как поздно она приехала, что-то произошло. Надеюсь, она здорова?.. Никакой аварии не произошло?
Старшая сестра ухватилась за возможность дать внятное разъяснение ночным событиям и вмешалась в разговор:
– Да... Повозка очень плохая... Животные, так сказать, сумасшедшие... Заболели все...
Селим-бей рассердился на старшую сестру, которая при помощи своего слабого турецкого попыталась вывернуться из затруднительного положения, и по-гречески упрекнул ее, чеканя каждый слог. Потом, словно извиняясь передо мной, он сказал:
– Вы нам не чужой, вы наш брат. Я сказал старшей сестре, что лгать вам не стану, это противоречит моей натуре... Произошел семейный конфликт. По этой причине Афифе была вынуждена отправиться в путь, даже не послав нам телеграмму. К счастью, она встретила знакомого. Вчера под утро они выехали из Айдына и непременно хотели добраться сюда к вечеру... Никакой аварии не было...
Бедный Селим-бей посчитал, что обманывать меня, прибегая к случайной лжи, не в его привычках. Но дальнейшие беседы на эту тему противоречили не менее важным семейным принципам, которые требовали сохранить тайну. Поэтому никто не рассказал мне, что за причина вынудила младшую сестру поспешно выехать, даже не предупредив. Да я и не спрашивал.
Под конец разговора я заявил, что чувствую себя очень хорошо и хочу наконец вернуться в церковный квартал. На это Селим-бей, пользуясь правом главы семьи, резко осадил меня, да так, что вся моя смелость испарилась:
– Я вам сообщу, когда придет время возвращаться.
XIII
Афифе зашла ко мне под вечер и, остановившись в изножье кровати, спросила, как я себя чувствую.
Ее лицо казалось спокойным. По красным пятнам на ее коже и мелким завиткам на мокрых волосах я понял, что после ночного скандала она долго приводила себя в порядок.
Старшая сестра не заходила ко мне с обеда. Наверное, она утешала младшую, посадив ее, как ребенка, между своими коленями и часами играла с этими кудрями.
Когда Афифе вошла в комнату, ее глаза сияли, а в голосе слышались веселые нотки, которые немало удивили меня. Полагаю, она рассчитывала на такой эффект и, может быть, даже репетировала перед трюмо, разглядывая себя, до того как появиться на пороге комнаты.
Но я был не менее искусным актером, хотя и лежал в постели. Я повторил перед ней маленький спектакль, который утром сыграл для Селим-бея и старшей сестры, и сделал вид, что, кроме собственных бед, меня ничто не интересует.
По тому, как она обеими руками держалась за спинку кровати, становилось ясно: она собирается сразу уйти. Но я стал жаловаться на свою ногу, и она изменила решение. Медленно подойдя к окну, Афифе села в кресло, в котором обычно сидела ее сестра.
Несчастный случай, произошедший со мной, еще не потерял для нее актуальности. С неподдельным интересом она слушала подробности моего падения в горах, как я провел первую ночь в палатке и как доверил свое лечение бригадиру. Однако через некоторое время ее взгляд стал рассеянным, а движения вялыми.
Казалось, ее лицо худеет чуть ли не на глазах, на лбу и в уголках губ обозначились морщинки, а вокруг глаз появились темные круги. В завитке ее кудрей я разглядел седину. Я был готов поверить, что волосы седеют у меня на глазах, но физически это невозможно.
Иногда Афифе вздрагивала, словно пробуждаясь ото сна, и выпрямлялась, после чего повторяла мои последние слова или задавала вопрос, пытаясь таким образом убедить меня, что все слышала.
Наконец она поняла, что больше не может бороться с возрастающей рассеянностью, встала и, поблескивая глазами, как и в момент появления, начала перебирать книги на комоде.
Когда она попросила дать ей какой-нибудь роман, я предложил «Рафаэля» и немедленно пожалел об этом. Протягивая ей книгу, я одновременно как будто пытался забрать ее назад. К счастью, «Рафаэль» Афифе не приглянулся. Может быть, роман показался ей слишком толстым, а возможно, ей не понравились засаленные страницы. Вместо него она взяла небольшую книгу в красном переплете, название которой я сейчас не помню, и вышла из комнаты.
Дни проходили один за другим. Семейный конфликт, должно быть, тайно продолжался. Но в атмосфере дома не осталось ни малейшего признака или намека на него. Дурные новости с Крита волновали Селим-бея в первую очередь. Доктор комментировал новости, вступал в полемику и клеймил правительство с особым волнением, которое присуще людям, лично в проблем)' не вовлеченным и в истории никак не замешанным. Старшая сестра с тем же энтузиазмом монополиста хлопотала по хозяйству, готовясь к зиме.
Повязав голову черной тряпкой на манер греческой крестьянки и подоткнув подол юбки, она сновала из дома в сад и обратно. Из-за долгого пребывания на солнце ее руки и ноги покраснели. Она отдавала приказания прочистить печные трубы, заготавливала виноградные листья и мариновала маслины, руководила сбором последних ягод, подвязывала рябиновые грозди, выкладывала для просушки домашнюю лапшу, толченые помидоры и какой-то виноградный мармелад мусталивра, похожий на наш суджук с грецким орехом.
Служанка Мина, которая в ходе семейного совета пользовалась теми же привилегиями, что и полноправный член семьи, и свободно выражала свое мнение, не обращая внимания на предостерегающие окрики Селим-бея «sopa», теперь вновь вернулась на позиции прислуги, с которой не очень-то считаются.
Что касается Афифе, за несколько дней она почти пришла в себя. Разразившаяся буря оставила на ее лице только легкий след удивления, словно она долго качалась на волнах бушующего моря, а потом, выйдя на берег, начала спотыкаться. Но это удивление никак не проходило.
Еще давно я заметил, что маленькие дети питают странную слабость к тем, кто на два-три года постарше. Они впадают в необычайный восторг и гораздо легче признают авторитет старших детей, чем взрослых.
Младшая сестра производила на меня похожее впечатление. С первого дня, когда нас пригласили в гости, я относился к ней с гораздо большим пиететом [48]48
Желание и готовность выражать почтение (в том числе религиозное) кому-либо или чему-либо.
[Закрыть], чем требовалось, и так сильно смущался при разговоре, что даже путал слова.
Наконец серьезность и степенность, доставшиеся ей от Селим-бея и старшей сестры, казались мне таинственными признаками взрослого человека и совершенно обескураживали.
Недавно возмужавший юноша боится, что им будут пренебрегать, что он покажет себя смешным перед лицом красивой, статной женщины. Этот страх, подобный болезни, возможно, тоже сыграл свою роль. Я и представить себе не мог, что между мной и Афифе может завязаться дружба (такая же, как между мной и Селим-беем, старшей сестрой и каймакамом). Когда нам приходилось долгое время оставаться наедине, я, как ученик, который имеет возможность запросто поговорить с директором во время специальной школьной экскурсии, боялся не найти нужных слов и выставить себя дураком.
Ей тоже было непросто выбрать правильную манеру поведения, общаясь с необычным существом, которое не похоже ни на ребенка, ни на взрослого человека. Наверное, именно каждый раз, когда она приходила, едва спросив о моей больной ноге, Афифе бралась за спинку кровати с таким видом, будто тотчас уйдет. Впрочем, хотя мы не пытались найти тему для беседы, всякий раз, будто самопроизвольно, завязывался разговор. Афифе начинала прохаживаться по комнате, а затем садилась в кресло своей сестры. Иногда она покидала мою комнату, когда за окнами становилось совсем темно и уже горели лампы, тогда как в момент ее прихода яркое солнце заставляло придвигать кресло ближе к углу.
Книги, которые каймакам приносил мне, а я предлагал Афифе, были классической темой наших бесед. Их вкус и аромат никогда не приедался, как не мог наскучить шербет [49]49
Восточный прохладительный напиток из фруктовых соков с сахаром; фруктовый сироп.
[Закрыть]из осенних фруктов, приготовленный старшей сестрой, который она хранила в большом эмалированном горшке.
В наше время критика еще не вошла в моду. Мы принимали прочитанные «сказки» в их первозданном виде, лишь пересказывая друг другу полюбившиеся отрывки.
Своей говорливостью Афифе отличалась и от брата, и от сестры. Начиная разговор, она легко находила слова и могла долго рассуждать о любом случайном вопросе, перескакивая с одного на другое. Не знаю, как бы я относился к подобным словам, если бы услышал их от кого-то еще. Вероятно, нашел бы довольно примитивными, ведь мой образовательный уровень и умение рассуждать так или иначе превосходили ее способности. Но, как я уже говорил, возраст, статус замужней женщины с ребенком и, в некоторой степени, неспешные манеры, характерные для членов семьи Склаваки, заставили меня изначально признать ее авторитет, поэтому каждое произнесенное ею слово я встречал с восторгом. В силу привычки я перестал бояться молчания, которое порой возникало. Афифе, как и ее сестра, в минуты безделья доставала из кармана какое-то кружево и начинала его плести.
Как-то раз я спросил, что это будет.
– Да ничего, просто воротник, – спокойно ответила она.
– Для вас?
– Нет, для малыша... Отправлю в Измир.
В ее голосе и движениях не произошло никаких перемен, но я весь покраснел, считая, что допустил бестактность.
Когда Афифе замолкала, повернув голову к солнцу и склонившись над кружевом, я открывал книгу и принимался за чтение. Но вскоре мой взгляд начинал скользить между строк, а глаза с готовностью отрывались от книги при малейшем ее движении.
Именно так было удобнее всего разглядывать ее лицо. Стоило взглянуть на нее в профиль, и ее красота принимала совсем друтие очертания. Из окна горизонтально падал свет, оттеняя щеку и одновременно ясно и чисто очерчивая линию лба, в верхней части которого пробивались легкие, как птичий пух, волоски. Тонкий прямой греческий нос с узкими крыльями казался прозрачным, так что можно было различить все косточки.
Мораль ребенка не так прочна, как принято считать. В такие минуты мои мысли об Афифе совершенно не вписывались в систему злополучных принципов Селим-бея ни по форме, ни по нравственному обличью.
Ход моих рассуждений всегда был приблизительно таким: Афифе замужняя женщина, у нее есть ребе: нок. По всей вероятности, он не спустился с неба в плетеной корзине. А значит, не стоило сравнивать Афифе с образом смиренной Девы Марии в обрамлении свечей, который висел на стене у тетушки Варвары.
Кто знает, сколько раз за четыре года замужества в час заката она оставалась один на один с мужем. И что происходило между ними...
Должно быть, в такие минуты свет точно так же вычерчивал линии ее профиля, плавно струясь по лицу и поблескивая масляной позолотой. А крылья ее носа были такими же прозрачными. Края полуопущенных ресниц излучали то же сияние, в уголках рубиново-красных губ и на краешке верхних зубов лежали еще два ярких блика...
Тогда я был уверен, что столкнулся с одной из непостижимых загадок мироздания. Ведь как мог Рыфкы-бей прожить хотя бы один вечер вдали от этой молодой женщины?
Впрочем, Рыфкы-бей с его черными усами на немецкий манер и кудрями, расчесанными на прямой пробор (так он выглядел на фотографии в ее комнате), очень скоро пропадал, и мы с Афифе оставались наедине.
Но однажды вечером Афифе внезапно вздрогнула, словно прогоняя невидимого жучка, гуляющего по лицу, и подняла глаза. Я был застигнут врасплох и так смутился, что больше никогда не смел так внимательно ее разглядывать.
Каймакам по-прежнему через день приходил проведать меня и всякий раз впадал в необычайный восторг, когда заставал Афифе у моей кровати.
Однажды он не смог сдержаться:
– Я восхищаюсь культурой этих выходцев с Крита. Как хорошо, что хотя бы в кругу семьи они смогли избавиться от этого ужасного обычая, который запрещает женщинам находиться в обществе мужчин. Посмотри, как вы хорошо смотритесь, словно брат и сестра! Глаз радуется, и душа поет, Аллах свидетель... Если человек весь день видит только усы и бороды, его тошнить начинает...
Афифе тоже симпатизировала каймакаму. Стоило ей увидеть старика, как ее лицо принимало детское выражение, она начинала без умолку болтать и все время смеялась, что бы он ни сказал. Порой бедняга читал нам бейты Фузули, пытаясь передать всю скорбь, заключенную в стихах, и вдруг замечал ее смеющееся лицо.
– Доченька, чему тут смеяться? – кричал он в притворной ярости.
Как-то раз он пересказывал эпизод какого-то романа, в котором умирающая героиня обращается к своему возлюбленному с последними словами. Бедолага так увлекся, что у него на глазах выступили слезы и он проговаривал все слова голосом девушки из романа. Афифе, сидящая у него за спиной, не смогла сдержать приступ смеха, на что каймакам очень обиделся и, ядовито усмехаясь, произнес:
– Слава Аллаху, что мы удостоены высшей привилегии вызывать улыбку на лицах этих Склаваки. Обычно они такие серьезные, словно собрались совершать намаз. К тому же господин братец снисходит до нас не чаще раза в месяц или в год. Да и то, когда решает улыбнуться, только краешек губ приподнимает.
Бедная младшая сестра была совсем не виновата. Она смеялась над абсурдностью ситуации, когда маленький бородатый старичок, изображая больную девушку, разговаривает ее голосом и плачет, как она.
Впрочем, каймакаму очень нравилось смешить Афифе, и иногда он даже начинал паясничать, только чтобы она засмеялась.
Периодические визиты каймакама не только не отдаляли нас друг от друга, а, напротив, сближали. Во-первых, стоило ему появиться, наше настроение тут же менялось, из разговора исчезало ощущение неловкости. Во-вторых, мы без труда следовали тропинкам, которые он прокладывал в ходе беседы, и говорили о том, что никогда бы не стали обсуждать наедине. К тому же в такие часы превосходство младшей сестры надо мной стиралось. На какое-то время мы становились ровесниками и друзьями.
Наконец смех совершенно преображал Афифе. Можно сказать, что старик-каймакам помог мне понять, какой недостаток у этой молодой и красивой женщины. Я чувствовал в ней некоторый изъян, но не мог понять, что же это такое.
Иногда каймакаму хотелось задеть младшую сестру за живое, и он позволял себе другие проделки. В основном мы обсуждали книги. Рассказывая о любовных приключениях неких мужчины и женщины серьезным, скорбным голосом, каймакам порой пускался в неприличные подробности и даже домысливал сюжет.
Когда Афифе слушала все это, улыбка на ее губах увядала, лицо бледнело, она склонялась над работой, если держала ее в руках, или же отворачивалась в сторону, покусывая нижнюю губу. Я тоже конфузился, делал вид, что наклоняю голову, но в то же время краем глаза наблюдал за ней, испытывая странное удовольствие от страданий бедняжки. Какое-то время игра продолжалась, а затем каймакам, тараща глаза, с поддельным удивлением восклицал:
– Чего вы только улыбаетесь, почему не смеетесь?.. Что за серьезность такая?.. А! Я понял, прости, доченька, прости. Запамятовал, что среди нас женщины, и, наверное, начал вдаваться в излишние подробности... Не взыщите, я уже старик, иногда забываю, где нахожусь.
Однажды каймакам набросился на меня. Да так, что я на несколько дней потерял сон.
Моя нога уже почти не болела. Но Селим-бея беспокоила одна косточка, которая иногда ныла, стоило нажать на нее пальцем.
– Почему эта боль не проходит, должна была уже пройти, – говорил он.
По этой причине он не разрешал мне вернуться в свой дом в церковном квартале. Тем временем я начал сильно тяготиться своим положением, особенно когда понял, что занимаю комнату Афифе.
Как-то раз я пожаловался на это каймакаму, но он покачал головой и подмигнул мне:
– Ах ты, проказник. Припозднился, спешишь к девушкам из церковного квартала, не правда ли?.. – Затем, обращаясь к Афифе, продолжил: – Госпожа моя, не узнает кто, но дом тетушки Варвары – точно дворец султана. Со всех сторон щебечут девушки... Молодой господин собрал вокруг себя полдюжины барышень всех размеров и цветов и, да простит меня Аллах за такие слова, предается пороку. Из-за прядей его темно-русых волос и шелковых галстуков может даже произойти убийство... Девушки рвут на себе волосы от любви и терпят побои от матерей, когда дело всплывает на поверхность. Скажешь, неправда? Тогда опровергни! Ты удивлен, откуда я все это знаю... Я же каймакам! Каймакам, а не пугало огородное... У меня на глазах могут разорить государственную казну, а я и не замечу. Но проделки бабника я замечаю сразу. Разве я лгу? Конечно, ты припозднился, теперь беги на сломанной ноге за своей Риной, или как ее там зовут, а ее мамаша узнает и тоже сломает дочери ногу. Будете шатаясь ходить в Турунчлук на прогулки при луне, оба хромые. Давай оправдывайся, а я расскажу еще о парочке твоих грехов.
Я не мог не только оправдываться, но даже пальцем пошевелить. Силы меня покинули. На мою голову низвергался поток воды. Это могло произойти при ком угодно, но только не при Афифе!..
К счастью, она тоже сочла слова каймакама совершенно неуместными. Нахмурив брови, она произнесла:
– Не может быть, это клевета. Мурат-бей не такой... К тому же он еще ребенок...
XIV
Наконец, когда однажды Селим-бей надавил на больную косточку моей ноги, я, сжав зубы, сказал, что ничего не чувствую. В тот же день после обеда я вернулся к себе, в церковный квартал.
По подсчетам тетушки Варвары, которые она производила, учитывая каждую пятницу и загибая пальцы на руках, я пробыл в гостях двадцать восемь дней. Увидев меня в экипаже, старая дева завопила тонким голоском, как обманутая возлюбленная:
– Уходи, не желаю тебя более... Иди, откуда пришел!..
Впрочем, она не позволила мне идти самостоятельно и, как невеста в книге каймакама «Сын воина», под руки повела меня по ступеням.
Бедная тетушка стремилась показать, что прекрасно знает, как ухаживать за больными, и поэтому никак не хотела верить в мое выздоровление, насильно пытаясь уложить меня в постель.
В церковном квартале будто случился небольшой праздник. Все соседи, а в первую очередь староста и главный священник, пришли меня проведать.
Мои подруги прогуливались по дому в праздничных платьях и подавали мне знаки из прихожей, пока я разговаривал со старшими. На какое-то мгновение мелькнуло остроносое личико Рины и тут же пропало.
Я думал, что сильно соскучился по многолюдному гомону за время долгого одиночества в доме у Селим-бея, но, вопреки надеждам, толпа не обрадовала меня. С нетерпением я ждал того часа, когда смогу остаться один в своей комнате.
Ближе к полуночи тетушка Варвара закрыла калитку за последним гостем на тяжелый засов и пришла ко мне, чтобы, сидя в кресле напротив, почесать языком. Из предисловия стало ясно, что она собирается говорить о Кегаме, ведь мы так долго не упоминали о нем.
Однако расположение моей кровати и кресла у окна напротив напомнили мне о золоченом профиле младшей сестры, который в свете солнца становился прозрачным и одновременно огненным. Карикатурная физиономия старой девы никогда раньше не раздражала меня, но теперь ее лицо показалось мне настолько омерзительным, что я не мог этого выносить.
С чувством брезгливости, сродни тому, которое испытывают некоторые нервные женщины во время беременности, я прикрыл глаза и выставил бедную тетушку за дверь, заявив, что хочу спать.
За несколько дней до этого я понял, что люблю Афифе. Но по-настоящему мне удалось осознать только ночью, когда я остался один в своей комнате. Как странно, я считал, что мимолетное вожделение к стамбульской Мелек, здешней Марьянти и другим и есть настоящая любовь. Но лучшие годы моей юности сожгло именно это чувство, которое в самом начале казалось безобидным и мягким, как простая симпатия. Я не знаю, такова ли истинная любовь. Полагаю, в моем случае это все же была она. Ведь за всю жизнь никто другой не заставил меня пережить даже что-то отдаленно напоминающее приступы отчаяния, которые начались той ночью...
Когда мне было уже лет сорок пять, я думал иначе и часто насмехался над собой. Эту эпоху называют зрелостью и расцветом мужественности. Мы стремимся дать волю страсти к материальным благам, занять солидное положение в обществе, выглядеть внушительно и властвовать. Человек в таком возрасте считает любовь уделом совершенных умов и душ, которые способны рассуждать и делать выводы. Следуя привычке, мы не воспринимаем всерьез ни один порыв юности, а значит, и любовь молодых, чья жизнь только начинается.
Но теперь я так не думаю. Я двигался по жизни размеренно, поступательно, прочертил все изгибы судьбы и теперь чувствую приближение к тому времени, когда смогу гораздо лучше понять юную душу. Когда юноша со всей остротой ощущает новую жизнь и одновременно закладывает основу своего будущего, его посещает любовь, которая заставляет его сходить с ума. Она несет в себе огонь, вихрем немыслимых проявлений нарушает хрупкое равновесие молодого сознания, дразнит бесчисленными насмешками. А уходя, оставляет за собой тяжелую тоску и скуку, с которой начинается долгое выздоровление. Если это чувство, отнимающее по меньшей мере три-четыре года жизни, не есть настоящая любовь, то я даже не знаю, какую любовь назвать таковой. Впрочем, я не буду слишком настаивать. Вероятно, я просто пережил продолжение или вторую, более тяжелую фазу своей необъяснимой болезни, которая началась до того, как я сломал ногу, и продолжилась после небольшого перерыва. Прежде всего, сходство симптомов обеих болезней было очевидно. Оба раза все началось с приступов ложной жалости и сострадания, которые терзали мое сердце. В обоих случаях кризис наступал безо всякой видимой причины, подчиняясь временному ритму, его признаки нарастали и спадали, словно волны во время прилива и отлива. Кроме того, я испытывал одно и то же безразличие, словно мое тело противилось любому движению и действию. Я видел, как чернила по капле выливаются из перевернутой чернильницы, но не имел ни малейшего желания протянуть руку и поднять ее. Если бы врач решил в тот момент проверить мое физическое состояние, думаю, он бы обнаружил, что все мои внутренние органы, начиная с сердца и желудка, работают очень медленно.
Единственной видимой причиной, единственной темой моих бесконечных страданий теперь стала одна лишь Афифе. Отец и мать теперь практически для меня не существовали. Порой я даже не удосуживался открыть и прочесть их письма.
Под утро я забывался тяжелым сном, но вдруг подпрыгивал, тараща глаза, словно у меня в голове зажигалась лампочка. Глядя на занавески, за которыми начинали белеть первые предрассветные блики, я чувствовал непонятный ужас и тоску. Блики постепенно разрастутся, их станет больше, солнце будет долго двигаться по небу тяжелой походкой, совершая полный оборот, но Она не появится.
Почему же я не понимал, какое великое счастье выпадает на мою долю всякий раз, как Афифе входила ко мне в комнату, почему не остался еще на несколько дней, ведь все было в моих руках! Мысли об этом сводили меня с ума.
На этом этапе болезни ночь пугала меня гораздо меньше, чем день. Некоторые врачи говорят, что неврастения и прочие нервные недуги связаны с солнечным светом, ведь ночное освещение намного мягче и спокойней. Но не следует забывать, что под влиянием того же приглушенного света, будь то во сне или наяву, мысли лихорадочно сменяют одна другую. Форма сучка на потолочной доске кажется настолько зловещей, что лицо искажается от ужаса, а состояние между сном и явью приносит такие плоды, что вырастает новый мир – мир безумца, состояние которого сродни божественному исступлению, о подобном говорили в старину.
С другой стороны, ночь – это запертый ларец, дающий надежду. Ведь неизвестно, в какие цвета будет окрашен следующий день.
Любовь более чем тридцатилетней давности до сих пор таит в себе загадки, которые мне так и не удалось разгадать. Афифе всегда относилась ко мне спокойно. Винить ее было не в чем. Ведь в силу характера в ее манерах не имелось ни малейшего намека на кокетство, которое позволило бы мне мечтать и надеяться. Напротив, она довела свою степенную серьезность до крайности, напоминая сестру-всезнайку, которая стремится показать свое главенство.
Не помню, чтобы она хоть одним словом упомянула о самой большой трагедии своей жизни, хотя в тот момент переживала ее в полной мере. Казалось, если бы я осмелился сам спросить о чем-то, она удивленно взглянула бы мне в лицо и ответила серьезным ледяным голосом: «Дети не должны интересоваться подобными вещами!» – заставляя меня закрыть рот.
В самом деле, Афифе ни одним своим движением не спровоцировала меня. Она не стремилась к сближению. Может быть, именно это необъяснимое расстояние между нами выводило меня из себя и заставляло видеть ее совсем по-другому. В каком-то загадочном свете.
Моя жизнь с патологической неизбежностью вращалась вокруг нее, постоянно преобразуя и обожествляя любую деталь, связанную с ней. Доказать это было несложно: стоило мне разлучиться с Афифе на какое-то время, при следующей встрече я обязательно замечал, что она осунулась и подурнела, а ее лицо изменилось.
Я не могу понять, почему я по собственной воле долгое время избегал наших встреч, пока никто не мог ни о чем догадаться.
Селим-бей без оговорок считал меня членом семьи и каждый раз, столкнувшись со мной, упрекал: «Что же вы не приходите, как вам не стыдно!» Даже если бы он этого не делал, я мог бы с милой улыбкой наглеца раз в несколько дней появляться у их дверей, повторяя: «Что поделать. Я к вам привык, никак не могу без вас». Несомненно, меня бы принимали с радостью. Но какой-то детский, необъяснимый страх не позволял мне это сделать. По вечерам я, как вор, крался вдоль холма позади их дома, надеясь увидеть ее хотя бы издалека.
Я все время думал об Афифе, ее лицо частенько мелькало перед моим мысленным взором. Пока я болел, лежа у них в доме, старшая сестра подсовывала мне альбомы с фотографиями, в одном из которых были портреты Афифе. Я никак не мог простить себе, что не украл один из них. Так как портрета у меня не было, я брал книгу, которую она подолгу держала в руках, клал ее на сигаретный столик рядом с кроватью и представлял, когда на книжных страницах начнут вырисовываться ее руки, контуры тела и лицо.
Образ получался скорее воображаемым, потерявшим отчетливость очертаний. Точно карандашный рисунок, который долго передавали из рук в руки. Чтобы вновь увидеть ее лицо, я иногда прибегал и к другим методам.
Например, в дождливый зимний день направлялся во внутренний садик монастыря, туда, где я впервые увидел ее. Часами я ломал голову, чтобы придумать благовидный предлог, хотя в этом не было необходимости.
Дерево, у которого Афифе стояла, прислонившись в Ночь огня, стало для меня своеобразной реликвией, к которой я не мог приблизиться без дрожи. Не обращая внимания на капли дождя, стекающие с голых веток, я глядел на лужи, наполненные гниющими листьями, и пытался угадать, где же горел костер, через который она прыгала.
Одним воскресным утром я по той же причине вместе с толпой людей пришел в церковь. Делая вид, что слушаю церковные песнопения, которые квартальные дети исполняли под аккомпанемент гармоники отставного военного аптекаря по имени Аристиди-эфенди, я бродил в толпе. Я пытался разглядеть среди колонн младшую сестру в сером дорожном плаще с поднятым воротником и черном платке с золотыми колечками на концах, закрывающем волосы до самых ушей. Наверное, стремление бродить по темным, полуразрушенным закоулкам в погоне за мечтой было в значительной степени навеяно «Рафаэлем», некоторые отрывки которого я уже знал наизусть.
Нога почти совсем перестала болеть. Лишь после долгих прогулок косточка, которая беспокоила Селим-бея, начинала ныть, поэтому я все еще ходил с тростью. Моя одежда становилась все небрежней, а страсть, что сжигала меня изнутри, отражалась в манере поведения.
Как-то вечером я возвращался с горы, расположенной позади дома Селим-бея. Нога болела сильнее, чем обычно, поэтому я присел на скамью у калитки, сделав вид, что хочу снять грязные ботинки.
Напротив меня, упершись руками в бока и внимательно глядя мне прямо в глаза, стояла тетушка Варвара.
– Что-то не так с твоей ногой, – с подозрением сказала она.
С притворным смехом я начал возражать.
Но она вдруг рассердилась:
– Чего тут скрывать? Я заметила, когда ты шел. Ты серьезно хромаешь.
– Это тебе показалось. Ведь у меня в руках трость...
– Зачем же ты таскаешь с собой трость, если нога не болит?
– Мне нравится. Трость роскошная вещь...
– Избавь Аллах от такой роскоши... Кто знает, где ты опять шлялся... Посмотри, на что похожи твои ноги, – вздохнула тетушка. Подобрав юбки, она присела на корточки и начала развязывать шнурки на моих ботинках, одновременно приговаривая: – Ты стал таким странным... Мне совсем не нравится. Если так пойдет и дальше, я попрошу кого-нибудь написать твоему отцу. Ведь знаешь, все меня обвиняют. Говорят: «Ты не следишь за Кемаль-беем». А в чем же моя вина... Кемаль-бей меня за человека не считает, что же я могу поделать?
– Кто же это говорит, госпожа?
– Как «кто»?.. Сестры Селим-бея!..
Я задрожал:
– Где ты их видела?
– Да здесь... Я забыла тебе сказать. Два дня назад они приезжали в гости к дочерям Аристиди... И зашли сюда. Так на тебя жаловались, что слов нет. Совсем к ним не заходишь... Как будто ты должен их постоянно навещать... По правде говоря, я тоже сетовала на тебя. Сказала, что ты совсем не бываешь дома. Они расстроились. А на самом деле... просто у них появился предлог, чтобы обвинить меня... Дескать, я не могу на тебя повлиять... А что я могу поделать, если со мной не считаются?..




























