Текст книги "Аллилуйя женщине-цветку"
Автор книги: Рене Депестр
Жанр:
Короткие любовные романы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 8 страниц)
Аллилуйя тебе, мощно, мажорно пульсирующая жизнь!
Аллилуйя твоему трепетному терпению, радостному затаиванию в ночи – в ночи, проходящей под знаком женщины! Приветствую тебя и показываю всему миру, чтобы он почитал тебя. Из любви к тебе я готов пройти пустыни и дикие леса, взойти на костер, сесть на электрический стул, войти в камеру пыток. Я рассажу ветвистые деревья твоего мятежа на всех улицах и площадях, чтобы под сенью их обрели новую веру те, кто видит в тебе геометрию мрака.
Ты не звезда и не запретный плод, ведущий и ломающий нашу судьбу. Ты не гробница, не гибкая топь, не источник печалей и потерь. Я не пророк твой, не раб, не господин твой, я очарованный путник, переживший тебя в себе и возглашающий, что твои ритмы и вибрации подчиняются тем же самым законам, которые поднимают бури, чередуют ночи и дни, заставляют луну, звезды, дожди и снега обещать и давать людям все плоды, произрастающие на земле.
Ты, только ты поддерживаешь единство и неотъемлемость жизни вопреки всем превратностям и предрассудкам, в которых прозябают и погрязают столь многие рожденные на свет.
Песнь последняя
Наша связь длилась целых два года. Мы всегда устраивали так, чтобы оказаться вместе в горах в конце каждой недели. Моя учеба совсем от этого не страдала, а наоборот, как бы обрела крылья, что совершенно успокаивало моих родителей. В те дни, когда нас сопровождала бабушка, я спал на веранде на раскладушке. У бабушки после несчастного случая парализовало ногу, и она не могла ходить по тропинке на пляж. Так что мы с Зазой предавались любви или прямо в морс, или среди скал, где полно укромных мест.
Наши долгие отлучки сердили Цезаря (бабушка Цецилия стала носить это мужское имя после смерти отца Изабеллы, генерала Цезаря Рамоне, моего дедушки, которого расстреляли в холмах под Жакмелем во время какого-то мятежа). Когда мы возвращались с пляжа с блестящими глазами, неловкие в движениях, притихшие и преображенные, как деревья после ливня, Цезарь глядела на нас подозрительно. Но ее подозрения не шли дальше невнятного бормотания для самой себя. Тем не менее мы были осторожны. В ее присутствии мы избегали всякого взгляда, слова, жеста, который бы нас выдал. Я был благовоспитанным племянником, составляющим компанию милой тетушке.
В конце концов нам стало недоставать наших еженедельных встреч в горах. Частенько после полудня по выходе из лицея я заскакивал к ней, прежде чем вернуться домой. Она жила в нижнем городе, в вилле, утопающей в зелени. Последние метров двести надо было пройти, спускаясь по узкой ступенчатой улочке. Такие улочки составляют прелесть старого Жакмеля. Впоследствии всякий раз, когда в каком-нибудь иностранном городе я спускался по ступеням подобной улицы, мне всегда, даже в полуденный зной, грезились свежесть и полумрак и Заза, великолепно обнаженная, ждущая меня. Мы уходили в наши небеса. Эти свидания мы называли моим «вторым курсом философии», и трудно было сказать, кто на этих предвечерних занятиях был учеником, а кто учителем: мы соревновались в изобретательности и фантазиях.
Однажды ветреным октябрьским вечером, когда я корпел над греческим текстом, пришла ужасная весть: горит кинотеатр «Паризиана». Весь Жакмель сбежался на пожар. Когда примчался я, кинотеатр пылал факелом под сильным ветром с залива. Изу Рамоне нигде не видели. Имя ее переходило из уст в уста. Где она? Дома? Один всем известный городской дурачок сказал, что заметил, как она вбежала в запасной выход, услышав крики в зале. Когда огонь погасили, из пепелища вытащили неузнаваемый обугленный труп, и только браслет позволил опознать в нем Изу Рамоне, мою Зазу.
На следующий день ее хоронил весь город. Нескончаемым потоком шли в слезах люди, которые любили ее, называли королевой, героиней, чудом. Я видел и растерянные глаза тех, кто завидовал ей, клеветал на нее, язвил по ее поводу, а теперь не знал, как ему простить самого себя перед этой кучкой обугленных костей под горой роз.
На церковной церемонии старый отец Наэло, окруженный служками, свечами и всем тем, что требуется для пышных похорон, выступил с кратким надгробным словом. Он сказал, что Изабелла Рамоне была щедрой благотворительницей прихода и что душа в ее теле была столь прекрасной, что даже святой Филипп и святой Яков, покровители Жакмеля, просветляли свои лики, когда видели и слышали ее в церкви. Ужасный конец, который она претерпела, – лишь видимость, за которой кроется благое желание Господа взять ее к себе из этого мира. В Его царстве она вновь обрела свое благолепие и, как утренняя освежающая речная вода, утишает и целит изъязвленные руки и ноги нашего Искупителя.
Процессия двинулась в последний путь по улицам Жакмеля. Я заметил, как смешно выглядит множество мужчин, старающихся помочь нести гроб, который был легче покинутого птичьего гнезда.
И вот земля мигом поглотила ее вместе со всеми ее цветами.
Мы возвращались. И как будто чуть раньше времени вечерние сумерки сгустились над живыми и мертвыми. Надвигалась первая ночь города, лишенного своей звезды. В домах ужинали и говорили только о Зазе: о ее жизни, красоте, доброте, чуткости, о ветре, огне и угольях, в которые она превратилась, уйдя навсегда вместе со своим кинематографом.
Я замкнулся в себе вместе с моим горем. Но я знал, что в тысячах голов, склоненных над вечерней трапезой, живет сейчас и будет жить образ моей женщины-цветка, что о ней будут рассказывать легенды и мифы и что восхищение ею пребудет вовеки.
Розена в горах
Как прекрасны на горах
ноги благовестника,
возвещающего благое.
Исайя
1
В том году я решил стать благочестивым. Призвание это било из меня, как вода из родника. Однажды ноябрьским днем я растворил двери маленькой семинарии-колледжа Сен-Марсьяль, основанного братством Святого Духа, и попросил провести меня к отцу Джеймсу Маллигену. Мне сказали, чтобы я подождал в приемной, потому что тот еще не кончил вести урок. Этот ирландский миссионер пользовался в городе репутацией человека мудрого и ученого. Он преподавал философию еще в одном колледже на улице Миракль. Встретил он меня ласково и сразу повел в свою комнату. Там пахло лавандой и свежим постельным бельем. Все стены были уставлены книгами. Стопки их также высились на столике у изголовья кровати и даже в молельном углу. Свежие розы на письменном столе оживляли разложенные там тетради и папки. За окном на ветвях залитого солнцем дерева щебетали птицы. Совсем не келья святого, какой я ее воображал. И все же чистота и скромный уют комнаты заставляли думать именно о святости ее обитателя.
Усаженный на стул, я тотчас стал излагать причины моего визита. Я долго объяснял, почему я решил прийти в монашеское братство, а не в обыкновенное училище, готовящее приходских священников. Я чувствую, говорил я, призвание всю мою жизнь вставать в два часа утра, поднимаясь из заранее заготовленного гроба вместо постели, и не произносить больше трех слов в неделю. Идеал для меня – орден траппистов, лествичников, но траппистского монастыря нет в стране. Если весь мир – юдоль плача и слез, то Гаити – самое увлажненное слезами место. Рожденный гаитянином, я вижу в святости образа жизни единственный способ привлечь внимание Христа к этой земле, лишенной ласки и утешения.
Больше часа я развивал свои идеи, жестикулируя и не закрывая рта. Отец Маллиген сказал, что нет ничего лучшего, как ответить на призыв собственной души. Он согласен со мной: родиться на Гаити – несчастье. Он понимает, почему я готов к величайшим страданиям и самоотречению, и добавил, что мятежное пламя, пожирающее меня, не испепелило во мне детскую чистоту. Мое лицо, как ему кажется, очень не похоже на банальные физиономии молодых людей, которым он преподает философию. К счастью, он не предугадывает во мне ни будущего торговца импортными товарами, ни будущего сенатора или государственного секретаря. Мое призвание, проявленное в мятежной форме, – вступить на великую стезю, ведущую к сану служителя Господа. Сам Бог определил меня для своих замыслов в этой жестокой и беспросветной стране. Когда он говорил все это, морщинки в уголках его ирландских глаз лучились радостью.
– Идите, сын мой, навстречу таинству и силе вашего внутреннего призвания. Но не спешите. Благочестие – это растущее дерево, перед которым – вечность Создателя. Остерегайтесь нетерпения, ибо оно – стрела, пущенная из лука сатаны.
Затем он расспросил меня о моих родителях, об обстановке моего житья в Порто-Пренсе.
В семье я был старшим из семи детей. Отец умер рано, с тех пор прошло уже немало лет, и мы тогда остались буквально без гроша. Перепробовав дюжину всяческих профессий, мать в конце концов стала зарабатывать шитьем. С утра до ночи она крутила зингеровскую машинку, чтобы обеспечить наш кров, еду, одежду, школу.
В нашем доме, в квартале Бычья Голова, было две комнаты и не было ни электричества, ни водопровода. Отхожее место во дворе представляло собой будку с плохо пригнанными досками, так что все было видно насквозь. Когда оно переполнялось нечистотами, звали золотарей, которые работали лопатами и погружались в выгребную яму по пояс. Все ямы очищались ими одновременно, за ночь, и вся Бычья Голова глядела на рассвете, как уезжает грузовик, доверху наполненный зловонным грузом. Детишки представляли себе золотарей в виде чудовищ с крыльями грифов и мордами шакалов. Когда же обнаруживалось, что золотари – просто люди, в них бросали камни, пустые бутылки и отпускали всякие словечки.
Меня собирались отдать учить на закройщика или сапожника, но мать воспротивилась. Она хотела, чтобы я кончил школу и поступил на медицинский факультет. Она мечтала увидеть меня в халате врача в больнице какого-нибудь богатого квартала Порто-Пренса. Мечта ее была настолько сильна, что, как она говорила, когда зингеровская машинка уже совершенно превратится в металлолом, она пойдет продавать сама себя торговцам, снующим по морским пляжам. Она высказывала это с яростной твердостью в голосе, и порой это слышали даже люди, приходившие к нам. Тем не менее уважения к ней они не теряли, потому что в нашем квартале большинство женщин ради куска хлеба не стыдятся переспать с кем-нибудь за деньги.
Я так доверился отцу Маллигену, что даже рассказал ему, как в мертвые сезоны, когда шитье матери никому не требовалось, она пополняла семейный бюджет, гадая на картах каменщикам, жестянщикам, домашней прислуге, котельщикам, проституткам, ворам и другим обитателям Бычьей Головы, которые целый день чередой тянулись к ней. Она также гадала по руке, разглядывая ладони, чаще всего ненатруженные ввиду безработицы. А еще она умела совершенно преображаться, притворяясь одержимой духом вуду. Она вытягивала лицо, делала его черты жесткими и измененным голосом вещала советы и рекомендации клиентам, которые слушали ее, охваченные благоговейным страхом. А как только они уходили, мать звонко смеялась вместе с нами, но печальные глаза ее всегда застилались слезами.
Раз в год она усаживала всю свою ребятню на грузовичок, раскрашенный яркими красками, и мы ехали в сторону Круа-де-Бука. Там, где дорога делится на две, мы высаживались и шли пешком с добрый десяток километров на ферму Дорелии Дантор. У этой знаменитой мамбо, колдуньи, мы проводили два-три дня, и каждый из нас поочередно подвергался «волшебному омовению»: в воду загодя клали листья апельсинового дерева и цветки жасмина, добавляли миндального молока и тертого миндаля и немножко вина. Дорелия купала нас также в настое из чеснока, лука, чебреца и листьев дерева какао с добавкой маниоковой муки, подсоленного кофе и тростниковой водки. Она заставляла нас проглатывать снадобья и отвары, изготовленные из разных ароматических растений, или же протягивала каждому большой стакан с пальмовым маслом, которое предварительно кипятила вместе со стружками хозяйственного мыла!
Чтобы сделать нашу кровь еще более горькой и отвратить от нее злых духов, она приказала нам однажды съесть тараканов, зажаренных на касторке и приправленных чесноком и мускатным орехом. Такое лечение должно было заставить всякую невзгоду, всякий дурной глаз или неприродную, какую-нибудь напрасно нажитую болезнь заранее отпрянуть от нас с быстротой кролика.
Иногда приходили двое мужчин, хватали кого-нибудь из нас за ноги и несколько секунд раскачивали вниз головой над ритуальным костром. Одновременно под бой барабанов и пение прислужниц колдуньи все присутствовавшие выкрикивали имена Геде-Нибо, генерала Большого Леса, капитана Малулу, хозяина кладбищ Бумбы. Все эти боги были нам знакомы так же хорошо, как муравьи и крысы нашего дома в Бычьей Голове. Церемония в их честь длилась всю ночь. Верховодила Дорелия, одетая во все красное, с жестяной треуголкой или китайской шляпой на голове, с ватой в ушах и ноздрях. Однажды вечером она сорвала с себя все свои наряды и дала лизнуть голое тело языкам пламени. После этого мистического соития на ее гладкой коже не было ни малейшего ожога.
Вот эта последняя деталь из моих признаний побудила отца Маллигена спросить меня насчет моего сексуального опыта. Вкусил ли я уже грех плоти? Я рассказал ему все, что знал. Я жил в среде, где люди не стыдятся своих интимных частей тела и пользуются ими наилучшим образом, то есть и говорят обо всем этом и соответственно поступают с чувством полной свободы. Мальчики и девочки гордятся своими пипочками, когда узнают, что эти вещи служат источником блага для их уравновешенности и здоровья. Каждый очень рано постигает значение месячных у девушек, округлости их ягодиц и грудей, линии поясницы и бедер; у юношей – значение детородного органа и его принадлежностей, эрекции, оргазма и спермы. Такое открытие совершенно не вызывает чувства какой-то виновности, а наоборот, вселяет радостную уверенность в себе представителям обоих полов. Вхождение в мир плотских отношений совершается самым естественным образом, при случайных встречах и после предварительных ласканий в сумеречных закоулках квартала.
Но правда, истинная, хотя и невероятная правда заключалась в том, что я еще ни разу не целовался, вернее – не делал того, что условно называют поцелуем. О половом акте я знал все, что можно было знать. Я застигал парочки, занимающиеся любовью. Это зрелище представлялось мне вполне нормальным и очень красивым, и всякий раз у меня дух перехватывало. Иногда я занимался мастурбацией, один или в группе, не испытывая ни страха, ни отвращения, а, скорее, радуясь. Иногда, как и большинство моих товарищей по играм, я смазывал себе член маслом какао в надежде, что он станет толще и длиннее. Один или два раза – за городом – я пытался совокупиться с козой или телкой, но никакого энтузиазма не выказал. Если не считать этого половинчатого и преждевременного опыта, я еще не совершал ничего настоящего – ни единого подлинного и полновесного акта с девушкой. И если акт любви есть грех, то у меня не было никакой заслуги в том, что я пока не согрешил; если целомудрие есть добродетель, я был целомудрен невольно, а не по умыслу.
Отец Маллиген сказал, что хотя я целыми годами погрязал в язычестве, я не утратил невинности, и это служит свидетельством того, что ростки моего призвания восходят на благодатной почве. Когда Господь хочет облечь высокой миссией какого-нибудь из своих избранников, он часто преднамеренно и долго испытывает его душу и тело в миазмах греха. История церкви изобилует примерами людей, которые прошли длинный путь по болотам, не оставив на себе ни единого пятна. Так случилось и со мной. Теперь мне надо решительно отвернуться от языческих беснований вуду и превратить мою невинность в один из краеугольных камней моей будущей судьбы.
Затем мы поговорили о практических сторонах моего призвания. Я был первоклассником в лицее Песьон и должен был проучиться еще два года в этом светском колледже, прежде чем приступить к богословским занятиям. Силен ли я в латыни? Отец Маллиген взял томик Сенеки и попросил меня перевести отрывок, выбранный наугад. Текст оказался трудным, и в общем я провалился. А ведь я был одним из лучших учеников класса. Меня это крайне смутило. Отец Маллиген закрыл книгу и сказал, что не надо расстраиваться. Ни для кого не секрет, что учащиеся лицея Песьон не блещут знанием латыни и греческого. Преподаватели этого безбожного заведения, наверное, занимаются какими-нибудь другими делишками. Но он готов помочь мне восполнить пробел. Он охотно будет давать мне по три урока латыни в неделю. Больше того: каждый год он проводит жаркие летние месяцы в приюте, устроенном братством Святого Духа в горах. Мне просто надо поехать туда с ним на будущее лето. Тогда я быстро преуспею в латыни, а также буду помогать ему в его церковных делах. Когда я ушел и оказался на улице, радость моя не знала границ. У меня призвание, я призван, вокатус! Гаитянским вечером это латинское словечко просто переполняло меня.
2
В тот день, о котором теперь пойдет речь, мы все трое сидели на веранде домика, утопающего в зелени, в сотне шагов от часовни Ламарка. Около месяца тому назад мы покинули Порто-Пренс. Отец Маллиген молча курил специальную сигару, помогающую пищеварению. Я помогал Розене провеивать рис к обеду. Старик попросил мать одного из своих учеников подыскать ему прислужницу на каникулы. Ему и нашли Розену Розель.
Ей исполнилось девятнадцать лет, кожа ее по цвету и запаху напоминала гвоздику и корицу. Она кончила школу, и в более благоприятной обстановке ее королевская осанка, красота, способности нашли бы лучшее применение. В то лето все видевшие ее произносили не иначе как медленно и по слогам: о-сле-пи-тель-на! А если вы преподаватель философии в религиозном заведении или будущий монах братства Святого Духа, вам пришлось бы много раз повторять «Аве Мария», чтобы остудить пыл.
– Я думал, пришлют простую хозяюшку в летах, – говорил отец Маллиген, – а нам дали юную львицу. Биологический скандал! Горе тем, кто его хочет подстроить!
Скандал действительно уже незримо присутствовал. Он витал в воздухе днем и ночью под одной крышей с нами. Он дышал одним воздухом с нами, готовил нам пищу, стирал и гладил белье, убирал постели, накрывал на стол, и очень часто Розена-скандал бывала единственной коленопреклоненной прихожанкой в часовне, когда я помогал отцу Маллигену служить утреннюю мессу. И вот сейчас, на веранде, скандал с глазами львицы провеивает рис, подрагивая плечами и грудями над нашими душами, которые бдительно и таинственно оберегаются Спасителем.
– Завтра базарный день, – заметил старик.
– Да, завтра четверг, – откликнулась Розена. – Кто на этот раз пойдет со мной, вы, батюшка, или Ален?
– У Алена задание по латыни. Пойду я, как и в прошлый раз, – повелительным тоном произнес старик.
– Возьмем мула? – предложила Розена.
– Хорошая мысль, Розанчик. Можно будет купить связку бананов с мускусом.
– А может, еще и козленка, – добавила Розена.
– О, будут отменные кусочки на рашпере! – в предвкушении воскликнул старик.
– С иньямом, луковичками, соусом року, перчиком! – подхватила Розена.
Рынок находился примерно в часе хорошей, непрогулочной ходьбы, начиная от отрога, на котором возвышалась часовня. Я сопровождал Розену в первый четверг по нашем прибытии сюда. Мы отправились сразу после мессы. На еще незнакомом пути мы ориентировались на крестьянок, которые со всех горных троп стекались к рынку. Одни шли пешком, другие ехали на ослах, шерстистых, с копытами, блестящими от росы. По дороге мы то и дело вспугивали овсянок, диких голубей и даже несколько пар цесарок, которые взлетали, шумя крыльями и сминая траву. Там и сям за холмами выступали хижины, откуда доходил до нас приятный аромат разливаемого кофе. Мы шли широким шагом и молча. Розена смело шагала впереди меня своей неподражаемой поступью, не обращая никакого внимания на колючки, которые время от времени царапали ее длинные голые ноги. Ее гибкая походка чувственно волновала весь ее стан, но утром я вкусил церковную облатку, и поэтому все ее изгибы и вибрации лишь умиляли меня как невинного агнца Божия.
На рынке она проявила свой талант мгновенно находить самые лучшие арбузы, самые свежие яйца, самые подходящие для отменных салатов баклажаны, помидоры, огурцы. Я заметил также, что ни одна торговка в мире не заставила бы ее заплатить слишком дорого за курицу или четверть связки инжира и бананов. Возвращались мы нагруженные, как ослы, и делали передышки после каждого подъема в гору, а день сиял, как львиные глаза Розены Розель.
– Ты правда хочешь быть священником? – спросила она, когда мы присели отдохнуть.
– Да, у меня такое призвание.
– А что люди чувствуют, когда у них при-зва-ни-е?
– Ну, это такая пелена, как бы изнутри застилающая глаза на все лишнее и ненужное. Нравится все скромное и нежное.
– Как это?
– Надо сохранить на всю жизнь то, что в тебе от детства и что почти все взрослые быстро теряют. Надо днем и ночью исполнять невидимые и неслышимые веления Господа и подавлять в себе суетные желания плоти.
– Ты уже научился говорить, как кюре с кафедры. Значит, Господь запрещает тебе иметь дело с женщинами?
– Да, обет целомудрия берут на всю жизнь.
– А наши вуду, они ведь тоже боги, почему они свободно занимаются любовью? Ты же знаешь, что у Дамбаллы-Уэдо есть жена. И вообще он же мужчина-негр, разве он так сделан не для чего, зазря? А взять Агуэ-Таройо. Он знаменит не только своими морскими подвигами, но и тем, что погружал свое не деревянное весло в пучину живой плоти Эрзули-Фредды.
– У наших богов только земные заботы, и наша вера в них – практическая. Наши боги честолюбивы, а к тому же пьянствуют, обманывают, развратничают. Они очень любят поесть, попить, поплясать, поблудить. Такие они разгульные! А ведь надо душу спасать.
– Да-да. Набил тебе голову папаша Маллиген всякими глупостями. Но это его дело, если он хочет держать самый нужный кусочек своего собственного мяса в холодильнике Святого Духа. А я считаю, что наши боги правы, раздвигая ножки у жизни, когда того хотят.
– Ты говоришь языком язычницы, Розена!
– Язычницы? Ах, как хорошо быть язычницей с макушки до пят? Что в этом дурного? Ты же видишь, как выплавил меня жар язычества, – сказала она, поглаживая ладонью собственное тело. – «Душа, душа», – вы выпускаете изо рта это словечко, как сигарный дымок. Я не стыжусь, что я женщина и что под платьем у меня целая пекарня. Погляди-ка! – она расстегнула лифчик. – Почему мне надо краснеть за высокие груди? А мои бедра? – продолжала она, задирая юбчонку чуть не до пояса. – Ты думаешь, они несут дурные вести этим горам?
Все вдруг перемешалось и закрутилось: деревья, груди, небо, взорвавшиеся от радости горы, тропинка, бедра и ляжки то ли сияющего дня, то ли Розены. Во мне поднималось желание сейчас же впиться губами в ее рот, а в штанах твердел тот самый бродяга, которого утром мне удалось смирить и смягчить. Я прирос к месту, где сидел, сжав кулаки, опустив голову, и слезы холодили мои пылающие щеки.
– Прости, Ален, – разжалобилась она. – Я не хотела тебя обидеть. Но вся эта штука, когда она меня схватывает, сильнее меня. Как только я родилась, мне натерли стручковым перцем подошвы ног и все чувствительные места. Извини меня!
Она отерла мне лицо. На лбу у нее и на руках блестели крохотные жемчужинки пота. Она почти прижалась ко мне, я чувствовал исходящий от нее аромат корицы, ее горячее дыхание и видел, что погибель моя приобретает цвет и блеск ее глаз. Она обладала сатанинской силой обольщения, а груди ее прямо-таки душили меня, перехватывали дыхание.
– Помиримся, братец, – утешала она меня. – Обещаю больше об этом не говорить. Скажи, мирный пастушок, будущий пастырь, ты заключаешь мир с Розеной?
– Да, – ответил я, не глядя на нее.
И вот теперь она очищает рис и высыпает его в большую миску. Но это невинное занятие, как и все прочее, что она делала, было как бы насыщено электричеством. В прошлый четверг на рынок с ней ходил старик. Наверное, она тоже испытывала на нем свои чары. Я заметил перемену в их отношениях. Между ними установилось что-то вроде добродушной фамильярности. Он называл ее Розанчиком и позволял себе отпускать шутки насчет ее кокетства. Он стал обращать внимание на свой внешний вид, больше не носил сутану и не засучивал штанины, даже когда колол дрова. Он прихорашивал и держал в порядке бородку и усы, каждый день менял рубашку и опрыскивал себя лавандой после ванны. Морщинки в уголках глаз постоянно лучились. Он отказался от помочей и гордо носил гаванский кожаный ремень с пряжкой, где были выгравированы его инициалы. Когда Розена накрывала на стол и наклонялась разливать суп, я всегда ждал, что он скользнет глазами по ее лифчику, хотя тотчас отгонял всякие подозрения, недостойные моей набожности. Тем не менее подозрения возникали вновь и вновь. Прошлой ночью, когда я вдруг проснулся и стал молча молиться в смятенной душе, я увидел, как старик поднимается с постели. От Розены нас отделяла тонкая перегородка, и было слышно, как она переворачивается с боку на бок и что-то бормочет во сне. Старик сначала повернулся ко мне и, видя, что я не шевелюсь, взгромоздился на стул и приник к щели между перегородкой и потолком. После такого созерцания он снова улегся и зажег сигарету. Я понимал, почему он снова настоял на том, чтобы сопровождать Розену на рынок.
После того моего случая с Розеной я в тот же день признался во всем отцу Маллигену на исповеди. Прежде всего он похвалил меня за то, что я во всеоружии чистоты отразил нападение демонов плоти. Затем он упрекнул меня в отсутствии ловкости, тактической хитрости. Впредь я должен вести себя как опытный и искушенный пастырь. Душа такой язычницы, как Розена, – это клубок ниток, который надо искусно распутать. И делать это надо умелыми руками. Не следует сразу встречать в штыки греховные побуждения девушки, а надо сделать вид, что ты ее понимаешь, поиграть пламенем, чтобы медленно и мудро стишить его и обратить все ее побуждения и чувства к Богу. «Прелесть не заразительна, дитя мое, – сказал он. – Надо только проявлять терпение». Бог оросил этой дьявольской росой мой путь, чтобы испытать выносливость возрастающей травы моей жизни. Я должен молиться и молиться, чтобы влага, падающая из самого дьявольского уголка неба, не показалась мне благословенной в один прекрасный день. Я обещал следовать его советам. А получилось-то, когда я тогда проснулся ночью, что священнослужитель, человек, который, наверное, запросто может позвонить по телефону самой Богоматери, поднялся с постели, взлетел с кошачьей ловкостью под потолок и долго насыщался видом беззащитной наготы Розены. Наверняка этот четверг будет решающим днем. Старик и Розена завалятся на мягкую горную траву. Они перемешаются друг с другом, как зерна риса, и сатана своими сильными руками начнет провеивать их на веялке жаркого гаитянского лета.
3
Через пару часов я спускался вместе с Розеной к реке по крутой тропе между папоротниками. Розена опять была впереди. И опять ее изгибы, еще более резкие и волнистые, волновали мою кровь. Я нес пустые ведра. Обычно она ходила за водой одна, после полудня, и возвращалась в мокром платье, без передника, сияющая свежестью. В это время старик читал свой требник на веранде, а я стоял в часовне на коленях, повернувшись к алтарной лампе. И вот я услышал шаги за спиной: вошла Розена, стуча сандалиями по цементному полу и смело внося дух язычества в сакральный храм моего уединения.
– Извини, что помешала. Помоги мне нести ведра.
– Отцу Маллигену не понравится, если я пойду с тобой на речку. Он меня накажет.
– Вы мне осточертели, ты и твой рыжий бог.
– Розена, ты забываешь, где находишься!
– Пардон. – Она перекрестилась. – Но все-таки ты, наверное, очень боишься, что тебя сожрут черти.
– Дело не в этом. Батюшка запретил мне находиться с тобой наедине.
– Это с каких же пор?
– С того дня, когда ты показала мне…
– А-а-а, ты попадешь в ад, потому что видел мои…
– Розена, не здесь, умоляю!
– Пардон. – Она снова перекрестилась и даже опустилась на колени. – Будь любезен все-таки, помоги Розене.
– Хорошо, пойду. Иди вперед, я мигом за тобой.
– Спасибо, святой Ален из Бычьей Головы! – звонко рассмеялась она прямо в часовне.
Чем ближе к реке, тем круче становился спуск и выше и тенистее папоротники. Тропинка вдруг оборвалась на берегу, усыпанном галькой, гладкой и многоцветной. Река здесь делала петлю, и получался обширный бассейн. В некоторых местах не достать дна. Не успели мы прийти, как я сразу принялся наполнять ведра. Розена стояла рядом и глядела на меня взглядом двух карбункулов, пламенеющих насмешливой чувственностью. Наполнив ведра, я ухватился за ручки, намереваясь двинуться обратно.
– Ты что, не хочешь искупаться?
– Нет, я уже окунулся как раз тут в четыре утра.
– И вода тебя больше не соблазняет?
– Нет, Розена.
– Тогда подожди меня. Отвернись. Я немножко поплескаюсь.
Я поставил ведра, повернулся к ней спиной. Мне был слышен шелест снимаемого платья. И вот она шумно заплескалась и зарезвилась.
– Вода чудесная!
Я не отвечал. Я чувствовал себя смешным. Мне не хотелось молиться. Моя излюбленная и часто заглатываемая «Аве Мария» теперь своей тяжестью давила желудок и вызывала какое-то подташнивание. Кровь била молотом в глаза, в щеки, в руки и, особенно, в пах. Я внезапно обернулся: Розена стояла в самом мелком месте реки, вода по колено, и улыбалась.
– Ну, Иисусик, решайся!
Я молчал, не отрывая от нее глаз. Ни на что на свете я не глядел еще с таким восхищением. Она не укрывалась, и мой взгляд буквально впитывал ее, как губка. Я чувствовал себя ужасно неловко с дрожащими руками и в штанах, где в известном месте образовалось вздутие. Чтобы как-то выйти из затруднения, я наклонялся, подбирал гальку и бросал в ее сторону, делая вид, что играю. Она снова погрузилась в воду и появилась подальше и поглубже, хохоча и крутя головой.
– Ну чего ты не идешь? Боишься?
Я держал в руке камешек, и на лице моем выражалось и смятение, и вожделение. Розена сделала несколько шагов в мою сторону и стала плескать в меня водой.
– Крещу тебя во имя моих губ, грудей и моего святого духа, – хохотала она, продолжая кропить меня и поливать.
Я отступил к береговому обрыву. Она тоже сделала несколько шагов. Заостренные груди плыли над поверхностью. Еще шаги ко мне, еще плескание. Вдруг, словно орел, распустивший крылья к бою, она бросилась на меня с яростью, чуть не с рычанием. И меня, одетого, что-то само понесло к черному пламени чудесного треугольника, который я узрел так близко. Я опрокинул Розену в речку, и мы оба повалились на песчаное ложе, на мелкоте, столкнув вместе наши тела, а наши руки и губы отчаянно, как утопающие, искали друг друга. Она выпрямилась, высвободилась и побежала по воде против течения. Я зашлепал за ней в набухших башмаках и настиг ее под навесом из папоротников, где она растянулась на песке, заложив руки за голову. Я скинул к черту мою одежонку и прыгнул на нее, как наездник на лошадь, сжав ногами ее бедра.