Текст книги "Писательские судьбы"
Автор книги: Разумник Иванов-Разумник
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 5 страниц)
Но ведь все это имена, известные еще задолго до "советской литературы"; они то и дали ей те произведения, которые так или иначе (главой, абзацем, названием) войдут в историю русской литературы. Нарочно не упоминаю десятков имен второстепенных поэтов того же поколения, вроде паточного Рождественского (ставшего верным Личардой власть имущих); острого Пяста (умершего после ссылки непримиримым в 1941 году), – автора ряда ненапечатанных поэм; Павла Антокольского, талантливого эпигона – и еще многих и многих других поэтов "до-революционного" поколения.
Инне из них замолчали, иные "продали шпагу свою" (впрочем, не шпагу, а перо), иные погибли – расстрел, тюрьма, концлагерь, ссылка; но перечисление еще десятков и десятков имен "до-революционных" поэтов не прибавило бы ничего к тому основному положению, что все "историческое" в советской поэзии было сделано людьми до-советского поколения.
Действительно, какие же имена поэтов можно назвать в противовес выше названным, – кого можно перечислить, как поэтов "советского поколения"? Назвать и перечислить можно бы многих, – ведь в одной Москве было, как говорили, зарегистрировано 1.600 поэтов; но ведь мы говорим но о казенной регистрации, а о поэтах, вошедших в историю "советской литературы", или "имеющих войти" в оную. Выше я назвал – далеко не полностью – ряд имен старших и младших богатырей русской поэзии "до-советского" поколения. Да,
То был век богатырей,
Но смешались пташки,
И полезли из щелей
Мошки да букашки,
разные Герасимовы, Александровские, Уткины, Кирсановы, Светловы и прочие, и прочие, и прочие (имена же их, Ты, Господи, веси, – хотел было прибавить я, если бы Господу Богу было хоть малейшее дело до этих имен).
Однако, если постараться припомнить, да к тому же скромно ограничиться малым, то вот три имени, о которых еще кое-что можно сказать.
Первый – Павел Васильев, поэт не без таланта, губивший себя чрезмерной поэтической многоречивостью; эпигон Клюева, он был тоже причислен к "кулацким поэтам", за что и попал на три года в Суздальский изолятор. Прав на "историю литературы" у него еще нет никаких; но горькая его участь заслуживает всяческого уважения и сожаления. Если судьба пощадит его, а он сумеет много и серьезно поработать над своим дарованием, то из него может еще выработаться хороший поэт. Но и тогда до Клюева ему, как до звезды небесной, далеко.
Второй – Сельвинский, бойкий и ловкий версификатор, поэт не без остроумия, но такой же эпигон Маяковского, как Павел Васильев – Клюева. Когда Маяковский посмертно вошел в силу и славу, то подражателей у него оказалось – несть числа, и какой-нибудь Николай Асеев, старый "до-революционный" поэт, всегда бывший на задворках поэзии, тут вдруг нашел путь и к славе, и к ордену хорошим политическим поведением и слепым подражанием стилю Маяковского. Сельвинский в этом отношении несколько выше: он – эпигон Маяковского, но с попытками на самостоятельность, иногда и удающимися, но не Бог весть какими интересными. Не думаю, чтобы в будущей истории русской поэзии ему было отведено больше абзаца.
Наконец – третий... Вот этот третий и есть то единственное исключение, которое, как и всегда, только подтверждает правило. Третий, а в сущности первый и единственный – Василий Казин, автор тоненькой брошюрки – сборника стихов "Рабочий Май". В ней все его права на бессмертие, так как после нее он – партийный коммунист – отошел от поэзии: петь то, что в душе пелось – он не мог; петь то, что свыше приказывалось – не хотел, и предпочел совсем отойти от литературы. После этой первой и последней книжки стихов написал очень немного (поэму – "Любовь и лисья шуба") и ушел с головой в партийную работу. И это не малая потеря для русской поэзии, так как "Рабочий Май" подавал большие надежды.
Казин – единственный глубоко даровитый "советский поэт" и даже "пролетарский поэт" (рабочий от станка): но в Пролеткульте, юношей, он прошел большую поэтическую школу у преподававшего тогда (в самом начале революции) в этом учреждении Андрея Белого... И пролетариату не обойтись без "буржуазной" преемственности!
Заканчивая этим краткий путь по вершинам "советской поэзии", повторю тот вывод, который высказал в начале: за все двадцать пять лет этой поэзии все ценное в ней дано людьми до-советского поколения, старшими и младшими богатырями предыдущей эпохи. Казалось бы – за четверть века революция могла бы взрастить свое собственное поколение поэтов, но – не взрастила, и по понятной причине: там, где слово заковано в цепи – нет места росту новых сил. Так обстоит дело с "советской поэзией"; интересно поговорить и о советской художественной литературе прозаической.
Перечел написанное выше – и не жду такого возражения: почему это, говоря о советской поэзия, я не упомянул про такого ее кита, как Демьян Бедный? Не жду потому, что к поэзии Демьян Бедный не имеет ни малейшего отношения.
II. ПРОЗА
Общая формула – "все ценное в советской художественной литературе дано людьми до-революционного поколения – вполне оправдывающая себя в отношении советской поэзии, возбуждает с первого взгляда большие сомнения, когда речь заходит о советской художественной прозе. Действительно, за четверть века такая плеяда имен молодых талантливых беллетристов и так мало имен писателей предыдущего литературного поколения! Но, конечно, дело не в количестве, а в весе: небольшой рассказ, например, очерк Михаила Пришвина "Охота за счастьем", на весах критики и истории литературы может оказаться "томов премногих тяжелей", хотя бы, например, многотомного и вполне бездарного романа Панферова "Бруски".
Но это лишь случайный пример; вообще же надо сказать, что эта область оценок в высшей степени субъективна, а потому я нисколько не претендую на общезначимость своих суждений. Должен сказать сразу: не принадлежу ни к числу читателей, огулом отрицающих "советскую литературу ибо де, что доброго из Назарета, – ни к числу читателей, склонных приподнято относиться к достижениям советских беллетристов и сравнивать Зощенко с Гоголем. Считаю, однако, что "золотой век" русской прозы начала ХХ-го столетия – прошел, что десятилетие, в котором могли появиться такие "эпохальные" романы, как "Мелкий бес" Федора Сологуба и "Петербург" Андрея Белого – не повторится, что после золотого века пришел, как и следовало ожидать, серебряный (хорошо еще, если не медный), что и в области художественной прозы
... смешались шашки,
И полезли из щелей
Мошки да букашки.
Счету нет, сколько этих мошек и букашек расплодилось в советской беллетристике, – и, конечно, упоминать о них здесь не приходится. Как-то, в начале тридцатых годов меня привело в восторг заглавие одной журнальной критической статьи: "Творчество Ивана Уксусова".
Был такой "пролетарский беллетрист", написал два-три рассказа, повесть, роман и погибе имя его без шума; и в Советском Союзе никто не вспомнит теперь имени этого беллетриста, о "творчестве" которого печатались статьи. Так вот, вся массовая советская беллетристика – это сплошной коллективный Иван Уксусов, о котором говорить не приходится. Поговорим о подлинной художественной литературе.
Но и здесь, по французской поговорке, есть фаготы и фаготы. Не угодно ли обратить внимание на такой беллетристический фагот (или еще более гнусавый инструмент), как на одиннадцатое издание романа Федора Гладкова "Цемент", переведенного и на ряд европейских языков. Ведь это же типичный Иван Уксусов, средняя рядовая беллетристика, пришедшая ко двору и ко времени, но не имеющая ничего общего с литературой художественной. О таких Гладковых, как бы велики ни были их успехи, говорить тоже не буду; прибавлю только, что Федор Гладков писатель старого поколения, печатавшийся еще до первой мировой войны, так что никак не может служить представителем "молодой советской литературы". Это же относится и к Пантелеймону Романову, роман которого "Русь" тщетно ходил по разным редакциям и– издательствам задолго до революции, и процвел, как жезл Ааронов, лишь в советское время. Это все – ''старики" (отнюдь не золотого века), а нас интересует поколение молодых советских талантов.
Обращаясь к ним, надо прежде всего скинуть со счетов ряд прославленных имен и произведений "пролетарских писателей": Михаила Чумандрина, романы которого были объявлены критикой выше "Войны и мира"; Панферова, "Бруски" которого (в четырех томах!) можно было дочитать до конца лишь при большом запасе мужественного терпения; Либединского, тоже "прославленного" за повесть "Неделя", – и многих им подобных. Все это такой низкий сорт литературы, что останавливаться на нем не приходится; число же литературных имен – безмерно велико. Для меня они все объединяются в двух созвучных именах молодых советских беллетристов – Малашкине и Малышкине. Знаю, что один из них бездарный графоман, а другой – "подающий надежды" беллетрист, но никак не могу запомнить, кто из них автор романа "Севастополь", кто из них талантлив и кто бездарен. Так вот, о бесчисленных Малашкиных и Малышкиных говорить много тоже не приходится. Знаю, что романы Михаила Слонимского – потрясающе бездарны, что романы Михаила Казакова много грамотнее, что Каверин может состряпать занимательную авантюрную повесть, – но подлинная художественная литература здесь еще и не ночевала.
Итак – мимо Малашкиных и Малышкиных: никакого литературного ущерба мы от этого не потерпим.
И еще мимо, – мимо таких авторов, которые дали то малое, что могли, и потом ушли, из литературы – либо потому, что исчерпали себя в первой книге, либо потому, что рано ушли из жизни. Примером первого является Бабель, написавший неплохую характерную "Конармию" и исчерпавший ею весь свой талант; примером второго служит Неверов, подававший надежды своим "Ташкент, город хлебный", но рано умерший.
Небольшой абзац в будущей истории русской литературы займет, вероятно, каждый из них.
После всего этого не слишком строгого отбора (ибо при более строгом, вряд ли такие авторы, как Бабель или Неверов попадут в историю литературы) остается быть может с десяток имен "молодых советских авторов", являющихся вершинами современной советской литературы. Я перечисляю их, чтобы никому не было обиды, в порядке алфавитном, заранее допуская, что в памяти моей могут быть и пробелы: Булгаков, Зощенко, Ильф и Петров, Леонов, Олеша, Пильняк, Фадеев, Федин, Шолохов, Эренбург.
Первые три имени характеризуют собою так называемую "советскую сатиру". Насколько это вещь опасная – показала судьба Михаила Булгакова, который, после двух довольно острых и остроумных повестей ("Роковые яйца" и "Дьяволиада") был вообще изгнан из литературы и больше уж ничего не мог напечатать.
Зощенко более посчастливилось: благодаря удачно найденной (но очень не новой) форме "мещанского сказа", в большом количестве нестерпимо надоедливого, благодаря с другой стороны скромности размаха сатиры, остающейся в пределах дозволенного и даже поощряемого – Зощенко процвел и стал по распространенности одним из первых советских писателей. Попытки его вырваться из формы "мещанского сказа" кончились неудачей, и, по-видимому, Зощенко писатель уже до конца определившийся; небольшой абзац в будущей истории русской литературы, вероятно, заслужил и он.
Наконец, Ильф и Петров, авторы прошумевших "Двенадцати стульев" и "Золотого теленка" – остроумных, но беззлобных гротесков – тоже в прошлом: Ильф умер, а Евгений Петров получил за него орден и благоразумно прекратил литературное творчество.
Леонид Леонов, автор многих романов и пьес – имя вполне литературное, но отнюдь не советского происхождения. Его давнишний "Петушихинский пролом" показал в нем хорошего подмастерья школы Алексея Ремизова; в позднейших романах он набил себе руку, усвоил советскую тематику и выдвинулся в первые ряды советской литературы. В главу об этой литературе он, конечно, попадет, но отдельной главы собою не составит. Это же можно сказать и о Юрии Олеше с его хорошо скомпонованной "Завистью"; но в то время, как Леонов печет роман за романом и пьесу за пьесой – Олеша далеко не так продуктивен. Надо прибавить кстати, что и он не принадлежит к поколению "советской молодежи", будучи, как и Леонов, далеко более чем среднего возраста.
Борис Пильняк стоит особняком, как по своим писаниям, так и по своей судьбе. Расхлябанный стиль, в котором он пробовал подражать Андрею Белому (недаром кто-то сострил, что Пильняк пишет черным по Белому), попытка стать советским экспрессионистом, многописание, неумение отделывать написанное – все это делало его эпигоном, не имеющим сил подняться до уровня мастера.
Горькая его судьба (расстрел или десять лет изолятора – до сих пор неизвестно) будет помянута в синодике русских писателей, но ведь это не повышает его художественного уровня. Мы скорбим об участи Полежаева, что не мешает ему занимать вполне второстепенное место на русском Парнасе. Разница еще в том, что Полежаев был погублен в самом начале своего жизненного и литературного пути, а Пильняк – был автором доброго десятка романов, вполне определивших его литературную физиономию и удельный вес (не очень большой).
Спешно прохожу мимо Фадеева, "Последний из Удеге" которого был бы не плохим романом, если бы автор не следовал рабски всем приемам письма, взятым им напрокат у Льва Толстого. Константин Федин – хороший, четкий писатель, первый роман которого "Города и годы" является в то же время и лучшим его романом. Наконец, – если пропустить Шолохова, – Эренбург: об этом писателе можно сказать, что у него сколько романов, столько и физиономий: своего лица у него совсем нет, он всегда кому-нибудь подражает.
В романе "Хулио Хуренито" он рабски следует по стопам Анатоля Франса; в "Жанне Ней" – пытается подражать традициям романов Диккенса; "Жизнь и смерть Николая Курбова" – неудачное и неумелое подражание ритмической прозе романов Андрея Белого. Не писатель, а подражатель; место таким в лучшем случае – на задворках истории литературы.
Остается Шолохов, автор хорошего романа "Тихий Дон" и плохой "Поднятой целины". Я очень уважаю автора-коммуниста за то, что он в конце романа отказался от мысли (предписывавшейся ему из Кремля) сделать своего героя, Григория Мелехова, благоденствующим председателем колхоза, а предпочел погубить его нераскаянным. Но не в этой частности дело, а в том, что "Тихий Дон" представляет собою наклонную плоскость с вершиной в первом томе; дальше от тома к тому письмо слабеет, образы повторяются и выветриваются, интерес падает. У Шолохова много поклонников, считающих его вершиной советской литературы; может быть оно и так, но не в обиду им будь сказано – сорок лет тому назад выходили сборники "Знания", в которых вполне мог быть напечатан и "Тихий Дон".
Печатался там Кондурушкин – кто его теперь помнит? На те же "казачьи темы" писал свои очерки Федор Крюков, и писал совсем не плохо, – боюсь, что теперь никто не вспомнит и его имени. И если Шолохов подлинно "вершина советской литературы", то надо сказать, что вершина эта далеко не Эльбрус и не Монблан, а гора значительно более скромной высоты.
Этим я сегодня и кончу, так как разговор о подлинных вершинах "советской литературы" за минувшую четверть века – разговор особый и длинный. Скажу только, что он вполне подтвердит общее положение о том, что все ценное в советской художественной литературе дано писателями старого поколения. Такие романы, как "Москва" и "Маски" Андрея Белого, как "Кащеева цепь" Михаила Пришвина – являются вершинами не только русской, но и европейской литературы. И "пролетарский граф" Алексей Толстой со своим "Петром Первым", и Сергеев-Ценский, и Новиков-Прибой со своей "Цусимой" – все это писатели старого поколения и в то же время вершины советской литературы, на много превышающие тот десяток сравнительно молодых имен, который был назван выше. Но об этом как-нибудь до другого раза.