Текст книги "Шрамы войны. Одиссея пленного солдата вермахта. 1945"
Автор книги: Райнхольд Браун
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Так текло время, о котором нельзя было сказать, что оно было начисто лишено волнующих событий, но, несмотря на это, оно отличалось мрачной и изматывающей монотонностью, душившей нас ритмичным стуком вагонных колес и чем дальше, тем больше отнимавшей то, что в конечном счете и составляет нашу суть, – человечность. Но все наши чувства притупились. Никого не волновали расстрелы, никого не волновала чужая смерть. Мы были опустошены, наши чувства одеревенели, движения души и понятия о нравственности были нам уже неведомы. В таком состоянии люди начинают бредить. В этом состоянии сдают уставшие и надорванные нервы. Переживания перестали доходить до сознания, но, несмотря на это, в душе каждого тлел вулкан.
Однажды в вагоне началась суматоха. Какой-то румын пробрался к вагону и на ломаном немецком языке спросил, не хочет ли кто-нибудь поменять вещи на хлеб. Хлеб! Это слово заставило нас встрепенуться. Вскоре через решетку начались обстоятельные переговоры. У кого-то чудом сохранилось золотое кольцо. Кто-то сумел спрятать авторучку. Эти вещи долго ждали своего часа и вот теперь приобрели невероятную важность. Они стали волшебными палочками, а магическим словом – слово «хлеб». Но как просунуть хлеб сквозь узкие щели между прутьями решетки? Способ был найден мгновенно: надо протащить хлеб сквозь трубу, возле которой я по-прежнему лежал. Вскоре люди принялись проворно протаскивать куски желанного хлеба через сортирную трубу. Счастливые претенденты выстроились в очередь. Остальные смотрели на них с нескрываемой завистью.
Поезд тронулся и пополз дальше. В вагоне стало холоднее, мы ехали теперь по горам. Находились мы где-то в Центральной Румынии. Куда нас повезут дальше? На Украину? Или намного дальше – во внутренние области России, в Сибирь? Куда? Куда?! Временами в глазах одних мелькал страх, неприкрытый страх. Другие продолжали смотреть на мир безучастными потухшими глазами. В Фокшанах поезд остановился, и мы, валясь с ног от истощения, покинули наконец опостылевший вонючий вагон. Мы пробыли в нем четыре недели. Четыре недели провели мы в невообразимой тесноте в темном смрадном вагоне. Это мучение, это отчаяние остались позади. Мы полной грудью вдыхали чистый воздух и жмурились, как звери, вылезшие из темной норы на солнечный свет. Три товарища из нашего вагона не смогли встать – они заболели в пути и теперь остались ждать, когда их заберут. Широкие двери вагонов были открыты. Они зияли, как адские пасти, наконец выплюнувшие нас…
Сколько человек умерло в дороге? Этого я не знаю…
Снова огромная кишка изможденных, исхудавших и грязных немецких солдат двинулась к новой цели – к колючей проволоке, голоду и бедствиям. Идти нам предстояло всего два километра, но мы тащились по дороге очень долго, поддерживая друг друга под руки, – это было больше похоже на шествие мертвецов, чем на марш колонны живых немецких солдат. По пути многие окончательно теряли силы и падали, оставаясь лежать. Позже этих несчастных побросали в телегу и повезли вслед за остальными. Очень скоро мы снова оказались за колючей проволокой. Над новым лагерем господствовала вышка с пулеметом, откуда можно было контролировать каждый наш шаг. Я мог бы здесь описать множество мук и сцен бесчеловечных издевательств, которые начались сразу после нашего прибытия. Но мы теперь были на положении бессловесных скотов. С нами можно было делать все что угодно. Я поспешу дальше, не останавливаясь на воспоминаниях об этом глубочайшем унижении. Боюсь, что эти воспоминания, словно фурии, набросятся на меня и, испытывая сатанинскую радость, снова затащат меня в круг своих мучеников. Как, например, рассказать о том, что по прибытии нас построили и спросили, кто болен. Откликнулись сотни человек, страдавших мучительным поносом. Я оказался в числе этих несчастных. Нас построили и приказали в доказательство правдивости снять штаны. Потом за спиной каждого из нас появились нелюди в образе лагерных полицейских. Эти негодяи с издевкой осмотрели нас и заявили, что мы, должно быть, сошли с ума, так как они не видят следов крови. Тех, кто не вернулся после этого в общую толпу, из которой они вышли, надеясь на смягчение условий, немилосердно били. Каждый полицейский неизменно имел при себе дубинку или палку. Тех же, кто не мог сойти с места, отправляли в лагерный «лазарет», о котором мне придется рассказать позже. Что можно сказать и о том, как нас раздели едва ли не догола и отняли все, что еще каким-то чудом мы сумели сохранить, несмотря ни на что? Нет, я не стану подробно рассказывать об этом позоре. Не хочу я говорить и о товарищах, которые не смогли из-за слабости духа и растерянности противостоять этому кошмару: немцы стали подручными наших врагов! Немцы грабили нас! Немцы били нас палками по спине! Для того чтобы устоять, требовалось сохранить ядро души. Как иначе можно было все это вынести? Но в глубинах моего сознания все яснее выкристаллизовывалась мысль о том, что мы должны были проиграть эту войну.
Не требуется никакого литературного мастерства для того, чтобы описать наш новый лагерь. Это была сплошная колючая проволока и множество бараков, оставшихся здесь со времен Первой мировой войны. Старые, полусгнившие деревянные перегородки. Была здесь и кухня, которую день и ночь охраняли лагерные полицейские. Да, чуть не забыл, администрация организовала здесь и «культурную группу». Люди из этой группы называли себя антифашистами и жили отдельно от остальной массы пленных в несравненно лучших условиях, в отремонтированных бараках, увешанных портретами великих русских, а над крыльцом висел плакат, извещавший нас о том, что обитатели этого барака борются за распространение великой советской культуры.
Всю ночь мы проходили санобработку, избавляясь от насекомых. В невероятной тесноте, под ругань и пинки охраны, мы торопливо снимали одежду и засовывали ее в автоклав. Потом нас погнали в другое место, где у стены сидели какие-то тени, вооруженные ножницами и примитивными бритвами. Здесь скопилась масса голых вонючих, грязных людей. Очередь толчками продвигалась вперед. Нам сбрили волосы на голове и на лобке. После этой процедуры нас загнали в большое помещение, где велели мыться из тазов и шаек, но не дали ни мыла, ни полотенец. Потом мы мокрые и голые стояли целый час в предбаннике и при этом нещадно мерзли. Потом в толпе началась беспорядочная суета. Пронесся слух, что из автоклава доставили нашу сваленную в кучу одежду. Все принялись разыскивать свои вещи. Кто-то остался без штанов, кто-то без гимнастерки. Стоял невообразимый гвалт. Потом охрана открыла двери и выгнала нас на улицу. В баню загнали следующую партию. Мы продолжали ждать на улице, окруженные проклятыми полицейскими, которые внимательно следили за тем, чтобы никто не выходил из толпы. Мы устали до смерти, но вели себя очень беспокойно. Наконец, под утро, все прибывшие прошли санобработку, и нас погнали туда, куда мы уже давно мечтали попасть, – на кухню. Перед палаткой стояли два больших котла. Мы выстроились в очередь к ним. По рядам прокатилось волнение. Пронесся слух о том, что каждому достанется лишь по половине консервной банки супа. К тому же суп был такой жидкий, что его можно было проглотить не жуя, так как жевать в нем было просто нечего. Это было ужасно, мы просто не верили своим ушам, но все пришли в волнение. Действительно, когда подошла наша очередь, мы убедились, что это истинная правда. Слух подтвердился. Он относился к той категории слухов, которые всегда подтверждаются, хотя поначалу их все оспаривают. Но доказательства были налицо, и естественной реакцией на голодный паек стали злоба и раздражение, взаимные упреки, ссоры и драки. Люди теряли контроль над собой, и самая безвредная гримаса казалась коварной ухмылкой дьявола. Правда, в тот день мы были настолько измотаны, что искры гнева скоро потухли сами собой. Мы без сил попадали на землю между бараками.
Устав после изнурительного марша и бессонной ночи, мы уснули как убитые.
В полдень нам дали хлеб. Мы вгрызались в него, как звери, и жевали, извиваясь, как одержимые.
Хлеб! Если бы вы только знали, что означает это слово.
Хлеб! Что вы знаете о тяжелейших муках и наивысшем счастье? Что вы знаете о дневных грезах и ночных сновидениях изнемогающего от голода человека? Что вы знаете о крике отчаяния и о чавкающей радости, охватывающей его, когда вожделенный хлеб наконец оказывается у него в руках? Как могу я описать здесь это ощущение первобытного счастья? Что значил для нас почерневший край плохо пропеченного куска теста? Это была плоть Спасителя, благословенный плод неба и земли!
Я пережил это, эта память живет во мне и никогда меня не покинет… Теперь я точно знаю, что происходит с любой тварью – можете назвать любую, – когда ее лишают еды. Будь это живущая в подвале крыса или тощая уличная собака, которая, жалобно скуля, бродит по городу. Они должны искать и вынюхивать, они должны найти то, что утишит их беспокойство. Они заглядывают во все щели и дыры, они не замечают крови, которая выступает из их раненых лап, они способны думать только о жратве, о том, что может унять их голод. Это влечение непреодолимо, это лишение, которое не может вынести никто и никогда! Оказалось, что в этом лагере в Фокшанах голод был частью дьявольского плана, призванного окончательно расшатать все нравственные устои, вызвать отвращение к человечности. И снова зерна отделялись от плевел. Судьба просеивала людей через очень мелкое сито. Помыслы всех пленных вращались только и исключительно вокруг еды. Все охотились за хлебом. Об этом я расскажу позже. Сейчас же я опишу, как закончился тот день.
Вечером нас загнали в бараки. Здесь была уже не теснота, а нечто гораздо худшее. В бараке должны были разместиться семьсот человек, и если обстановку в Немецком Броде я сравнивал с муравейником, то ситуацию в Фокшанах можно сравнить разве что с селедкой, запрессованной в бочки, с комом шевелящейся биомассы, предназначенной в пищу злому демону. Внутри дощатого барака были установлены трехъярусные нары. Между ними оставалось пространство лишь для двух узких проходов. Люди лежали на этих нарах, тесно прижавшись друг к другу. Лежать на спине было совершенно невозможно. Лежать можно было только на боку, причем только на каком-то одном, на который ты лег, укладываясь спать. Люди спали и на полу, и если кто-то вдруг испытывал ночью потребность пойти в туалет, а таких желающих всегда находилось предостаточно, то поход в нужник превращался в сложный акробатический этюд в полной темноте. Исполнять его приходилось, переступая через тела и головы. Всю ночь не смолкали ругательства и проклятия тех, на кого нечаянно наступили. Запах пота и вонь испражнений душили нас всю ночь, и все мечтали о скорейшем наступлении утра, которое сулило свежий воздух, пайку хлеба и порцию супа. Это была единственная владевшая нами мысль, а все остальное, теплившееся в душе каждого из нас, день ото дня пряталось все глубже и все больше и больше тускнело. Редко и как будто из недостижимого далека меня иногда пронизывали краткие воспоминания о том мире, который стал для меня чужим и непонятным. Наши чувства, наша нравственность гнили и плесневели. Гнилым было всякое наше душевное движение, порок и нечистота проникали во все наши мысли.
Но и здесь блеснул луч света!
В толпе пленных я нашел Герда. Его доставили в Фокшаны следующим транспортом через два дня после нас. Мы, как дети, радовались встрече. После долгих переговоров и просьб нам удалось определиться в одну команду. Теперь у меня был друг, с которым можно было доверительно, по душам поговорить. Отныне мне стало легче терпеть лагерные невзгоды. Но как же ужасно ты выглядел, Герд! Как же изменило тебя это страшное время! Ты стал слабым, ты исхудал, и я с ужасом гадал, что готовит тебе судьба. И где Феликс? Где Ганс? Он попрощался с нами еще в Немецком Броде. Он оказался в числе тех немногих, кому, может быть, посчастливилось отправиться на родину. Но кто мог точно это знать? Не обманывались ли мы, веря, вопреки нашему печальному опыту, этим радостным слухам? Разве не слышали мы разговоры о том, что те, кому мы завидовали, просто раньше нас уже побывали в Фокшанах? Может быть, они теперь были дальше от родины, чем мы? Кто это знал? Кто мог на это надеяться? Феликс точно был уже где-то в России. Его увезли предыдущим транспортом, и он точно был в Фокшанах. Дальше следы его терялись. Нас тоже ожидал дальний путь, но милостивой судьбе было угодно на время оставить нас здесь, дав короткую передышку перед отправлением в страну, перед которой наши изголодавшиеся души испытывали неизъяснимый страх.
В этом месте я сделал перерыв на несколько недель. Я просто физически не мог продолжать рассказ. Каждый раз, когда я брал в руки карандаш, чтобы продолжить свое повествование, мне отказывало мышление, словно защищая меня от страшных оживающих воспоминаний. Я сдался и решил переждать, чтобы успокоиться. То, что побуждает меня теперь писать дальше, можно выразить кратко: прошло уже много времени с тех пор, как я снова стал свободным человеком. Это великое счастье вернуло мне уверенность в себе. Теперь свобода не кажется мне даром, который я поначалу ежедневно получал, просыпаясь по утрам. Теперь она уже не опьяняет меня, не кажется неизъяснимым блаженством. Свобода здесь, она естественна, как воздух, которым я дышу. И все же это осталось! Осталось! Сегодня среди равнодушно идущих мимо прохожих я встретил двух изможденных оборванцев. Они шли шатаясь, как тяжелобольные. Вокруг пояса каждого из них была повязана веревка, на которой болталась консервная банка. И их лица! Их лица! Где я? Бедность, голод, беда, горе – все это неожиданно снова возникло здесь! Я застыл на месте и провел рукой по животу. Ах! Зачем я здесь стою? Почему я прижал руку к животу? Ах! Зачем я это делаю? Я кусаю себя за палец, поворачиваюсь и бегу. Я хватаю этих людей за рукава и что-то им говорю. Да, оказалось, что это мои товарищи по несчастью. Да! Эти двое вырвались из того же ада и теперь, полные беспокойства и тревоги, бредут к своему отчему дому. О, мои любимые верные товарищи, как горячо приветствую я вас на родине. Мое сердце обливается кровью при виде вас и от ваших рассказов. Больные и изможденные, возвращаетесь вы с Урала и из Сибири. Многие умерли в пути, и сколько еще вас осталось в России, чтобы страдать и бедствовать в шахтах и каменоломнях! Не говоря ни слова, я жму вам руки. Я возвращаюсь домой, потому что уже не могу сегодня ничего делать. Я падаю на кровать, раскидываю руки и погружаюсь в блаженное, ни с чем не сравнимое ощущение свободы. Свободы, по которой я столько времени томился, на которую столько времени надеялся и которую наконец обрел!
Какими ничтожными показались мне повседневные заботы и мелочи, которые, надуваясь, омрачают наши дни своими детскими претензиями. Эти мелочи на сегодня повержены, и, чувствуя себя победителем, я пытаюсь прозреть то время, которое потребует чего-то большего, чем нелепые вздохи и пустая болтовня.
Муки Фокшан окутывали меня черным ужасом, и, несмотря на то что я понимаю, что мне никогда не удастся описать их словами, я все же продолжу свой рассказ.
Он по-прежнему стоит у меня перед глазами, этот лагерь с его бесчисленными кривыми суковатыми столбами, обвитыми бесконечными кольцами колючей проволоки. Какое безрадостное зрелище представало перед нашим взором каждое утро, каждый вечер, когда красное солнце плакало над горизонтом. Я помню, как фиолетовые тени, выступая из тумана, изливались на землю, суля ночной отдых проклятым пленникам. Так, слушай, читатель, что я буду рассказывать тебе своими беспомощными словами о той страшной и горестной жизни.
С жестяными банками в руках все были заняты исключительно тем, что высматривали и вынюхивали, где бы найти еду. Все шныряли возле кухни, переворачивали помойные бачки, рылись в остатках. Где бы найти съестное, где оно может лежать? Какие-нибудь остатки, помои, кочерыжки, обрубки. Мы же люди, можешь подумать ты, но мы не гнушались рыться в отвратительной грязи, если подозревали, что под ней находится что-нибудь съедобное. При этом еще надо было соблюдать предельную осторожность: весь лагерь был опутан колючей проволокой, делившей его на участки. Каждый из них бдительно охранялся полицейскими, этим презренным сбродом! Предателями и преступниками. Горе было тому, кого застигали за поисками. Запрещено было практически все. Запрещено было пользоваться чужим туалетом, запрещено было глотнуть у колодца каплю воды. Не разрешалось ничего. Наше пространство было ограничено до немыслимого минимума. Герда уже в первые дни избили кнутом только за то, что он зашел на чужой участок.
Вскоре я узнал, что хлеб в лагерь привозили на тележках из расположенной неподалеку лагерной пекарни. Каждый день я терпеливо ждал, когда меня назначат в команду, перевозившую эти тележки. Моим верным спутником на этот раз был Франц, воспитывавшийся в католической семье. В самом деле, настал день, когда немилосердная фортуна повернулась наконец лицом к терпеливым беднягам и вознаградила нас по-королевски. Мы попали в команду! Мы получили хлеб! Большие, горячие, невероятно пахнувшие буханки хлеба!
Под бдительной охраной мы вошли на территорию склада пекарни. Какое незабываемое зрелище открылось нашим глазам! Совершенно подавленные и растерянные, стояли мы перед полками, заваленными несравненным великолепием. Нет, это было… это было… да, в самом деле, что же это было? Неописуемо! Мой желудок! Ах, мой желудок! Он заговорил со мной громким командным голосом. Это было поразительно. Я видел только хлеб, но мой желудок тотчас принялся работать. Он начал выделять сок, не дождавшись, когда в его зияющую пустоту что-нибудь положат. Мне стало так больно, что пришлось согнуться и прижать кулак к животу, но отвести глаза от хлеба я не смог. Франц ткнул меня в бок, и я с трудом выпрямился. Я слышал голоса, кто-то называл числа, но я был словно одержимым, сознание мое помрачилось от какого-то странного отупения – я потерял способность ясно мыслить. Началась погрузка хлеба. Франц снова толкнул меня в бок, но я продолжал, не отрываясь, смотреть на хлеб. От него шел такой аромат, что я непроизвольно начал жевать. Я жевал, жевал и жевал… Жевал запах. Вдруг мне в руку сунули буханку хлеба. Мы выстроились и принялись передавать хлеб по цепочке. Вскоре руки у меня были в муке, но к ним не прилипло ни кусочка.
Франц – эта продувная бестия, хитрый католический священник – ясности ума не потерял. Он был одет в большую, не по размеру, шинель, которая спасала его во все времена года. Он кутался в нее, как в просторную сутану. Эта шинель больше походила на накидку колдуна. Франц постепенно оказался в опасной близости от полок. Ага! – подумал я и перестал жевать. Ага! – еще раз подумал я и наконец пришел в себя. Я до сих пор явственно вижу, как ты озорно подмигиваешь мне, Франц. У тебя словно прибавилось сил, с такой скоростью покатил ты в лагерь тяжело нагруженную тележку. Никто не пострадал от этой смелой выходки, ибо то, что ты взял на складе, было надежно спрятано под просторной шинелью, а в тележке лежало ровно столько буханок, сколько мы должны были увезти. Но увы и ах! Фор туна, спохватившись, снова повернулась к нам спиной. В конце пути нам, как оказалось, предстоял обыск. Франц, мой дорогой друг, был разоблачен. Возмущению охраны не было границ! Тяжкие обвинения, ругань! Один лишь кошачий инстинкт, приобретенный за время плена, позволил Францу незаметно ретироваться вместе с его просторной шинелью. На том месте, где он только что стоял, осталось только его дыхание, пахнувшее голодом – реальным голодом. Пахло требухой и бедностью. Позже я отыскал Франца в лагере. Он был подавлен и страшно расстроен. Слишком рано мы начали радоваться. Напрасно, абсолютно напрасно ждали мы, словно в засаде, этого шанса. Мы мечтали о хлебе, и мечта стала явью, но явь ускользнула от нас. От мечты осталась только боль.
День за днем мы продолжали рыскать по лагерю. С каждым днем мы обучались все новым и новым уловкам и хитростям, овладевали искусством уклоняться от встречи с лагерными полицейскими. Мы заметили, куда повара выбрасывают кости сваренных лошадей. Мы стали регулярно, соблюдая предельную осторожность, наведываться в эти места. Мы камнями дробили кости и высасывали из них мозг. О, какое изысканное это было блюдо! При этом мы воображали, что питаем свои исхудавшие тела столь необходимым ему жиром. Мы стали псами, волками. Мы глодали вываренные кости, громко чавкая и издавая утробные урчащие звуки. Боль и голод – вот что заставляло нас с упоением вгрызаться в отвратительные кости. Наверное, если бы мы умели, то мы бы шипели, рычали над костями, ложились на них и разгрызали зубами.
Франц стал моим неразлучным спутником на этой охоте. Когда наступила зима и дни стали совсем короткими, мы придумали новую тактику – присоединяться к чужим отрядам по утрам, когда суп раздавали еще в темноте. Несмотря на пересчет и на бдительность полицейских, нам удавалось таким способом удваивать порции супа. Обычно мы не спали всю вторую половину ночи, чтобы, не дай бог, не пропустить первую очередь на раздачу. Время от времени мы выскальзывали из барака, и я по звездам определял, долго ли еще оставалось ждать. Когда же время приближалось, мы начинали свою рискованную игру. Обычно мы стояли в чужой очереди около часа, каждую минуту готовые к тому, что нас вот-вот обнаружат и схватят. Мы мерзли до дрожи, до озноба, но, как нам казалось, награда стоила того. Награда – дополнительная банка капустного супа. Покончив с этой порцией, мы становились во вторую, уже нашу «родную» очередь. Днем мы с Францем тоже, как правило, держались вместе. Он присоединился к нам с Гердом, став третьим в нашей тесной компании. Между нами было много общего, того, чего я никогда не смогу забыть. Я вспоминаю тот вечер, когда мы вместе стояли на улице, прислонившись к стене барака, и делились мыслями, отвлекавшими нас от всех наших горестей и бед. Поводом стала ночь, звезды которой стояли в начале всех рождений и смертей. Эти звезды смотрели на нас, когда мы были детьми, они смотрели на нас в плену, и мы вдруг поняли, что забыть об этом – страшный грех. В этот час на нас смотрел Бог. В глазах Его застыла вечная загадка, уста Его были недвижимы. Нас окружал сильный холод. Думая о родине, мы вернулись в барак, на наши тесные нары.
После мучительной ночи наступило наконец утро. Но ничего нового оно с собой не принесло, все осталось по-прежнему. Начинался новый день в череде тоскливых, одинаковых дней. Правда, он был печальнее, так как в конце осени солнце всходило все позже, описывало по небу все более низкую дугу, а с восточной равнины сквозь колючую проволоку все сильнее дул пронизывающий ветер, от которого дрожали наши истощенные тела. Судьба подобралась к нам угрожающе близко. Ее ледяное дыхание не знало жалости, мы оказались в ее стальных тисках. Как я смогу забыть эти дни голода и холода, эти дни бедствия и нужды? По утрам, когда еще было темно, нас выгоняли из бараков на снег и холод. Там мы стояли и не могли укрыться от мороза, который немилосердно грыз нас сквозь наши жалкие лохмотья и, как волк, заставлял нас с каждым днем сбиваться во все более тесный круг. Руки мы засовывали в карманы или прятали их под лохмотья. Рваная грязная тряпка, которая когда-то называлась шинелью, криво висела на старой изношенной форме. Покрытые бесформенными пилотками или тряпками головы мы втягивали в плечи. И эти жалкие создания, выглядевшие хуже нищих из сказок, брели, дрожа от холода и еле переставляя обернутые мешковиной ноги, по лагерю, мечтая лишь о тепле и хлебе. Трясясь от холода и шатаясь от слабости, мы выстраивались со своими ржавыми консервными банками перед кухней. Ежедневно, один раз в день в нашу окоченевшую ладонь вкладывали кусочек хлеба. Мы были начисто лишены тепла, сочувствия, надежды и утешения. Только вечером, когда нам разрешали вернуться в бараки, толпа горемык испытывала хотя бы какое-то облегчение. Пережит еще один день мучений. Теперь наступал черед ночных мучений. Клопы пили нашу кровь, нещадно кусали вши. Легким не хватало воздуха в вонючем и душном помещении. Стертые до крови ноги ныли на жестких нарах. Кости, словно гвозди, выпирали из-под дряблой кожи, грозя проткнуть ее. Голод! Голод! Это была единственная мысль, единственное потрясавшее нас чувство. И дух и тело корчились в неизбывном мучении. Ах, как я хотел бы написать все это словами на бумаге… Но я не в состоянии это сделать.
* * *
Древнее инстинктивное знание вызвало у меня – в тот период тяжелейших телесных и душевных испытаний – одно глубокое прозрение. Все живое, всякая радость жизни зависит от великого солнца. Еще ребенком я знал, что есть лето, зима, весна и осень. Но как это знание отличается от знания, приобретенного мной в лагере. Раньше я знал, что лето – это время забав и игр на свежем воздухе, что летом зеленеют деревья и жужжат пчелы. Какая радость – в летний день окунуться в море! Какое наслаждение – лежать в траве и щурясь смотреть на солнце! Какая забава – охота на мух! Что я знал о зиме? С неба падают похожие на рождественские звездочки снежинки, поля и сады одеваются в белый наряд. Мороз разрисовывает окна цветочными узорами, а если человек выходит на улицу, то у него сразу краснеет нос. Возвращаясь домой с мороза, я каждый раз получал сморщенное и сладкое печеное яблоко. Став взрослее, я ездил в горы кататься на лыжах. Поэтому я никак не мог решить, какое время года лучше – лето или зима. Весна и осень? Мне нравилось, когда цвели вишни и мама каждый день ставила на стол свежий букет. В октябре начинался листопад. Соседские яблони притягивали меня, как магнит. В небо взмывал воздушный змей, дул сильный ветер, от которого дрожали ветви деревьев и дребезжали крыши домов. Учитель, естественно, рассказывал нам, что белки зимой впадают в спячку, а журавли улетают на юг на то время, что мы играем в снежки. Мы видели, что зимой вороны стараются держаться ближе к деревне. Но мы знали, что так и должно быть, и это не противоречило нашим чувствам, не задевало их, не вызывало чувства протеста. Очень забавно выглядел нахохлившийся воробей, сидевший на телеграфном столбе. Боже, каким прекрасным был тогда мир!
Таковы были мои знания о временах года, так я воспринимал их чувствами. Они сохранились, когда я вырвался из-под материнского крыла и вступил в самостоятельную жизнь.
Но теперь все было по-другому. Что же произошло?
Об этом надо спросить истерзанную душу и измученное тело: новый закон встал перед ними во всей своей страшной наготе. Железной хваткой взял он меня за горло. Ледяными пальцами он вскрыл оболочку и достал сердцевину, явив мне истину и заставив непредвзято посмотреть на нее. Мы уже не были созерцателями одетого в белое покрывало сада. Наши знания перестали основываться на книгах об устройстве мира, которые мы читали вечерами за уютным столом при свете настольной лампы. Выброшенные в жестокий и беспощадный природный мир, мы стали самыми несчастными братьями остальных животных. Так же как им, нам пришлось бороться с извечным и главным врагом всего живого. Но была и существенная разница: мы были лишены даже естественных орудий сопротивления. Мы были похожи на птиц, у которых отняли крылья и на веки вечные заставили есть только то, что кто-то другой бросит им под клюв. Спроси, читатель, у тех, кто страдал вместе со мной, что такое зима, и не удивляйся, если увидишь, как в их глазах появится жуткий страх. Не удивляйся тому, что их сердце начинает радостно биться, когда приходит благодатная весна, и порадуйся вместе с ними, когда солнце все выше и выше поднимается над горизонтом. Ты поймешь, читатель, то мрачное предчувствие, которое охватывает их с наступлением осени, ибо впечатления того времени без труда пробивают тонкий покров самой теплой цивилизации. Да, своим человеческим умом мы прекрасно понимали, как обращается наша планета вокруг солнца, как дрожит любая божья тварь перед лицом этого обращения, но как мало значил для нас тогда этот простейший закон мироздания! Ничто, нуль, пустой звук – вот что такое человек перед лицом природы.
Но меня переполняет благоговение перед родом человеческим, который решился на борьбу с этим бедствием. Не впадаем ли мы в нечестивое заблуждение? Я подозреваю, что Бог просто играет с нами. Хотелось бы мне знать: зачем?
Каждые две недели нас сгоняли на осмотры. Нам писали на спине номер. Эти маслянистые синие номера были свидетельством нашей пригодности и штампом, удостоверяющим качество рабочей скотины. Этот процесс я опишу кратко, но он, как ничто другое, характеризует, что о нас думали и кем нас считали.
Не было ничего особенного в том, что нас – унылую и равнодушную массу – выстраивали в очередь. Это происходило с нами каждый день. Правда, все это происходило в особом бараке, да и сама процедура была не простая, не похожая на другие. Мы стояли не за едой и не в очереди на санобработку. В этой очереди мы ждали, когда нас оценят и рассортируют. Стоять – шаг вперед – стоять. Так, метр за метром мы постепенно приближались к бараку. Дыхание бесправных рабов облачками вырывалось из их груди. Мы стояли терпеливо – нет, скорее, безучастно и покорившись неодолимому жребию. Мы стояли молча, не разговаривая друг с другом. Мы просто ждали. Мне тогда казалось, что к каждому из нас привязана веревка, дергая за которую какая-то неведомая сила рывками тащила нас вперед. В конце концов перед нами открывалась дверь крыльца.
За отдельным столом сидел писарь, положив руки на длинный список. В одной руке он держал карандаш, которым он проставлял в списке номера. Другая рука неподвижно лежала на листе бумаги. Рядом с писарем, за соседним столом сидело одетое в военную форму существо женского пола. Как нам сказали, это – русский врач. Она была молода, большие груди распирали тесную оливково-зеленую гимнастерку. Лицо ее было не особенно симпатичным, впрочем, я в него не вглядывался. Мы раздевались. Голые и стриженные, мы по очереди подходили к столу. Наши имена называл писарь, а русская женщина-врач находила наш «квалификационный» номер. Мы подходили к ее столу и становились по стойке «смирно». Холодным взглядом докторша окидывала нас с головы до ног, а потом следовала команда «Кругом!». Снова холодный взгляд, которого мы не видели. Потом нам раздвигали ягодицы и щупали задний проход. На этом все обследование заканчивалось. Громко произносился номер: один, два, три или четыре. Писарь заносил над листком бумаги карандаш и вносил в список номер. Второй помощник проходил между столами и жирно, синим мелом, ставил на спине осмотренного пленного названный номер. Обследованный становился в строй и натягивал на себя серые лохмотья.