355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Райнер Мария Рильке » Новые стихотворения » Текст книги (страница 5)
Новые стихотворения
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 23:17

Текст книги "Новые стихотворения"


Автор книги: Райнер Мария Рильке


Жанр:

   

Поэзия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

ИЗ КНИГИ «СОНЕТЫ К ОРФЕЮ»ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
I
 
О, дерево! Восстань до поднебесья!
Цвети, послушный слух! Орфей поет.
И все умолкло. Но в молчаньи песне
был предназначен праздник и полет.
 
 
Прозрачным стал весь лес. К певцу теснились
и зверь из нор, и жители берлог
Уже не хищный умысел их влек,
и не в молчаньи звери затаились, —
 
 
они внимали. Низкий рев и рык
смирился в их сердцах. Там, где недавно,
как гость незваный, оробел бы звук, —
 
 
в любой норе, убежище от вьюг,
где тьма и жадность властвовали явно, —
ты песне храм невиданный воздвиг.
 
(Г. Ратгауз)
II
 
Как девочка почти… Ее принес
союз счастливый лиры и напева.
Она пришла, веснянка, королева,
и полонила слух мой, и из роз
 
 
постель постлала в нем. И сном ее
стал весь наш мир, и я, плененный, слушал
и леса шум, и луга забытье,
и собственную замершую душу.
 
 
О звонкий бог, как ты сумел найти
таких гармоний звуки, что проснуться
она не жаждет? Встала, чтоб почить.
 
 
А смерть ее? Дано ль нам уловить
мотив последний этот? – Струны рвутся…
Она уходит… Девочка почти…
 
(А. Карельский)
III
 
Конечно, если – бог. Но если он
лишь смертный у порога узкой лиры?
Как в сердце, где расколот образ мира,
воздвигнуть храм свой может Аполлон?
 
 
Ты учишь петь. Но что нам твой урок,
нам, вечно страждущим и недовольным?
Петь – значит просто быть. Легко и вольно
лишь ты поешь. Но ты на то и бог.
 
 
А мы? Как намзапеть? Когда мы суть?
О юноша, любить – как это мало.
Хоть жжет напев уста тебе – забудь,
 
 
что ты запел. Проходит все на свете.
Для песни только бог один – начало.
Она – молитва. И порыв. И ветер.
 
(А. Карельский)
V
 
Не воздвигай надгробья. Только роза
да славит каждый год его опять.
Да, он – Орфей. Его метаморфоза
жива в природе. И не надо знать
 
 
иных имен. Восславим постоянство.
Певца зовут Орфеем. В свой черед
и он умрет, но алое убранство
осенней розы он переживет.
 
 
О, знали б вы, как безысходна смерть!
Орфею страшно уходить из мира.
Но слово превзошло земную твердь.
 
 
Он – в той стране, куда заказан путь.
Ему не бременит ладони лира.
Он поспешил все путы разомкнуть.
 
(Г. Ратгауз)
VII
 
Да, чтобы славить! Он призван восславить,
гимном восстать из молчанья камней.
Сердцем своим преходящим заставить
соки в божественном вспыхнуть вине.
 
 
Страшен ли тлен ему, бури ли грозны,
если вселится в него божество?
Все станет лозой, все станет гроздью
под ослепительным солнцем его.
 
 
Что ему прах королей, что почили
в склепах, давно плесневеющих, или
непостоянство ревнивых богов?
 
 
Вот он стоит, неумолкнувший вестник,
прямо в воротах у мертвых и песни
им протянул, как пригоршни плодов.
 
(А. Карельский)
VIII
 
Только тем устам, что могут славить,
сетовать пристало. Лишь тогда
жалоба остаться с нами вправе
и следить, чтоб каждая беда
 
 
сохраняла ясность у подножья
скал, на чьих вершинах – алтари…
Как она сестер своих моложе —
ты на плечи только посмотри!
 
 
Радость – знает, Скорбь во всем винится,
только Жалоба, как ученица,
повторяет наизусть утраты.
 
 
А потом, очнувшись вдруг от дум,
голос наш поднимет виновато
и протянет небу, как звезду.
 
(А. Карельский)
IX
 
С лирою звучной во мглу
шедший, спокоен,
вечности светлой хвалу
воздать достоин.
 
 
С мертвыми ведавший вкус
летейского мака,
шепот постигнувший муз,
тайну их знака…
 
 
Пусть отраженье мелькнет
и зыблется в призме.
Образ храни и воспрянь.
 
 
Там, где кончается грань
смерти и жизни,
голос блаженный поет.
 
(Г. Ратгауз)
XIX
 
Облики мира, как облака,
тихо уплыли.
Все, что вершится, уводит века
в древние были.
 
 
Но над теченьем и сменой начал
громче и шире
нам изначальный напев твой звучал,
бога игра на лире.
 
 
Тайна любви велика,
боль неподвластна нам,
и смерть, как далекий храм,
 
 
для всех заповедна.
Но песня – легка и летит сквозь века
светло и победно.
 
(Г. Ратгауз)
XX
 
Преподал тварям ты слух в тишине.
Господь, прими же в дар от меня
воспоминание о весне.
Вечер в России. Топот коня.
 
 
Скакал жеребец в ночную тьму,
волоча за собою кол.
К себе – на луга, во тьму – одному!
Ветер гриву ему расплел,
 
 
к разгоряченной шее приник,
врастая в этот галоп.
Как бился в конских жилах родник!
 
 
Даль – прямо в лоб!
Он пел и он слушал. Сказаний твоих
круг в немзамкнулся.
                          Мой дар – мой стих.
 
(В. Микушевич)
XXV
 
Но о тебе, хочу, о той, которую знал я
словно чужой, с неизвестным названьем цветок,
раз еще вспомнить, чтоб знали, что им показал я
ту, без которой ни петь я, ни плакать не мог.
 
 
Было сначала как танец: замерло робкое тело,
словно замешкалась в мраморе юность твоя.
А потом пролилась в тебя музыка вдруг, и запела,
и переполнила сердца края.
 
 
А болезнь подступала. Ложилась настойчивой тенью
темная кровь и, чтоб отвести подозренья,
вдруг обращалась невинным цветеньем весны.
 
 
И, темнея, срываясь, играла совсем по-земному.
А потом подошла к беззащитно открытому дому
и постучалась среди гробовой тишины.
 
(А. Карельский)
XXVI
 
Ты, о божественный, ты чье бессмертно звучало,
как истязал тебя рой отринутых, дерзких менад!
Ты, о дивный, их вопль заглушил, и стройным началом
в буйной толпе прозвучал твой созидательный лад.
 
 
И ни одна не посмела главы или лиры коснуться,
и смертоносные камни легчайшими стали, как пух.
Яростно мчались к тебе, но вот ручейком они льются,
и обретают они полубожественный слух.
 
 
Был ты убит, наконец, этим мстительным роем,
песня звучала по-прежнему в сердце скалы или льва,
птицы, оливы. Мы звук ее всюду откроем.
 
 
Боже усопший! О, как бесконечен твой след!
Был ты растерзан враждой, и послушная лира мертва.
С этой поры мы – бессмертной природы уста или свет.
 
(Г. Ратгауз)
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
XII
 
О, полюби перемену! О, пусть вдохновит тебя пламя,
где исчезает предмет и, обновляясь, поет…
Сам созидающий дух, богатый земными дарами,
любит в стремлении жизни лишь роковой поворот.
 
 
Все, что замедлило бег, навеки становится косным.
Пусть сокровенно оно, бестревожным себя оно мнит.
О, погоди: грозящее сменится вновь смертоносным.
Горе: невидимый молот гремит!
 
 
Тех, кто прольется ручьем, с отрадой признает познанье,
и оно их ведет, радуясь зримо и явно,
в область творенья, начала которой открылись в конце.
 
 
Каждый счастливый удел – дитя или внук расставанья,
так изумившего всех. И превращенная Дафна,
ставшая лавром, хочет узнать тебя в новом лице.
 
(Г. Ратгауз)
XXIX
 
Тихий друг пространств, ты ведать волен:
полнит мир твоих дыханий дрожь.
Ты на круче мрачных колоколен
прозвони к вечере. И поймешь:
 
 
мощной силой вдруг зацвел твой ропот.
Обновись в движении сквозном.
В чем, скажи, твой неутешный опыт?
Пить не сладко? Будь же сам вином.
 
 
Эта ночь волшебно вдохновит
слух и зренье, и в нежданной встрече
новым смыслом чувства зацветут.
 
 
Был ли ты природою забыт?
Благостной земле шепни: «Я – вечен».
Быстрой влаге вымолви: «Я – тут».
 
(Г. Ратгауз)
ИЗ СТИХОТВОРЕНИЙ,
НЕ ВОШЕДШИХ В СБОРНИКИ

[Песня Абелоны]

 
Ты, о которой я плачу во сне
на бедной постели.
Ты, чье имя уснуло во мне,
как в колыбели.
Ты, что припомнив меня в поздний час,
не спишь, быть может, —
не именуй это чудо, что нас
всегда тревожит,
пока мы живы!
 
 
Ты на влюбленных взгляни,
но не слушай, что скажут они:
слова их лживы.
 
 
Ради тебя я один. Тебя запомнил одну я.
Ты, как прибой, подступаешь, тихо волнуя
шумом и шелестом пен.
Многих я обнимал и многих утратил давно я.
Ты рождаешься вновь, ты навечно со мною.
Я не коснулся тебя, но взял тебя в плен.
 
(Г. Ратгауз)

Зимние стансы

 
Теперь обречены мы дни за днями
спасаться от мороза в тесной шкуре,
всегда настороже, чтобы над нами
не взяли верх разгневанные бури.
В ночи мерцает лампы кроткой пламя,
и веришь свету ты, глаза прищуря.
Утешься: там, под снеговым покровом
уже растет стремленье к чувствам новым.
 
 
Ты насладился ли минувшим летом
цветеньем роз? Припомни блеск былого:
часы отдохновенья пред рассветом,
шаги среди молчания лесного.
Уйди в себя, зови веселье снова,
встряхнись – источник радости лишь в этом.
И ты поймешь: веселье не пропало.
Будь радостен, и все начни сначала.
 
 
Припомни крыльев голубя сверканье,
круженье в облаках, тревожный клик, —
все мимолетное, – благоуханье
цветка, предчувствие в закатный миг.
Божественным увидит мирозданье
тот, кто в творенье божества возник.
Кто внутренне сумел постичь природу,
тот отдал ей сполна свою свободу.
 
 
Тот отдал ей себя всего без меры
и без надежды ощутить иное.
Тот отдал ей себя всего без меры,
без мысли, что утратил остальное.
Тот отдал ей себя всего без меры,
и в вихре чувств, не мысля о покое,
он поражен, что сердце охватила
трепещущая, радостная сила.
 
(Е. Витковский)

Жалоба

 
Сердце, кто услышит твой плач? Все пустыннее
путь означился твой среди загадочных
людей. И напрасен он,
ибо путь твой прям,
прям в грядущее путь,
в запретное.
 
 
Прежде плакало ты. Но это падала
ягода радости незрелая.
Ныне сломано дерево радости,
ломит буря мое неспешное
дерево радости.
 
 
Как им гордилась невидимая
земля моя, и слетались к нему
ангелы невидимые.
 
(Г. Ратгауз)

* * *

«Гибель тому суждена, кто познал их».

(«Папирус Приссе». Из изречений Птаготепа. Рукопись около 2000 г. до н. э.).

 
«Гибель тому суждена, кто познал их». Гибель
от лепестков несказанного смеха. Гибель
от этих легких касаний. Гибель
от женщин.
 
 
Да воспоет смертоносных
юноша, когда они гордою поступью входят
в сердце его. Да воспоют их
цветущие губы его:
их, недоступных. О, как они далеки!
Высоко над вершинами
его любви они выступают и льют
преображенную сладостно
ночь в пустынный
дол его рук. Шумит
ветер их появленья в листве его тела. Сияя,
к ним стремятся его ручьи.
 
 
Но муж
да промолчит, потрясенный. Он, проблуждавший
в ночном бездорожьи, в горах
любви своей,
да промолчит.
Так молчит мореход поседелый,
но незабытые
страхи играют в груди, как в содрогнувшейся клетке.
 
(Г. Ратгауз)

* * *

 
Любой предмет взывает: «Вникни, чувствуй!»
Любая тропка молит: «Сохрани!»
День, прожитый без славы и искусства,
вернут, как счастье, будущие дни.
 
 
Кто вычислит итог? Кто отделит
нас от годов, чья поступь отзвучала?
Что мы узнали с самого начала?
То, что предмет с другим предметом слит?
 
 
Что мы – природы безучастной жар?
О, дом, о, свет вечерний, луг покатый!
К лицу поднявши этот дар богатый,
мы и самих себя приносим в дар.
 
 
Единое– и внутримировое
пространство все связует. И во мне
летают птицы. К дальней вышине
хочу подняться, – и шумлю листвою.
 
 
Да, я заботлив, и во мне – мой дом.
Я жду охраны – и я сам хранитель.
Прекрасный мир, моих волнений зритель,
рыдает дивно на плече моем.
 
(Г. Ратгауз)

Гёльдерлину

 
Помедлить, даже любуясь
любимым, нам не дано. Дух от известных
образов вдруг стремится к безвестным. Моря
ждут только в вечности нас. А здесь
только обрывы. От чувств знакомых
нас, под обрыв, к незнакомым все дальше влечет.
 
 
Только тебе, о Державный, тебе, Заклинатель, являлась
жизнь как целостный образ. В речи твоей
замыкалась строка, как судьба; смерть открывалась
в нежном созвучьи, и ты проникал в нее, но немедля
бог-предводитель тебя властной рукой исторгал.
 
 
О, изменчивый дух, душа перемен! Как реки и горы,
зноем стиха согреты, в нем уместились. Просторно
даже в сжатом сравненьи им, соучастникам. Ты же
мимо плывешь, как месяц. Внизу то светлей, то темнее
 
 
в страхе священном мерцает твоя ночная природа.
Ты ее пел, прощаясь. О, кто бы другой
мог бы ее так возвышенно славить, так бескорыстно
снова вернуть божествам ее. Ты же,
счет потерявши годам, зачинал со счастьем безмерным
 
 
игры священные, словно оно, это счастье,
было ничьим, и дремало
в мягкой траве, и юные боги его не желали.
О, повинуясь всевышним, возвел ты послушно
камень на камень, и зданье стояло. Но рушилось зданье, —
ты не смущался.
 
 
Что же и ты, о Вечный, не исцелил нас
от недоверья к земному? Разве на опытах первых
мы не могли бы чувствам учиться для новых
путей в грядущем пространстве?
 
(Г. Ратгауз)

* * *

 
Вынесен на вершины сердца. Взгляни, как ничтожна
там, у подножья: последняя горсточка слов, а выше —
еле заметны тоже – последних
чувств огоньки. Различил их?
Вынесен на вершины сердца. Одни только камни
у тебя под руками. Конечно,
что-то цветет и здесь; над немым обрывом —
робкое пенье невинных в неведенье трав.
Ну, а тот, кто ведал? Ах, что успел лишь начать —
и умолк, вынесен на вершины сердца.
Есть еще звери, правда; не зная сомнений,
бродят они окрест, обитатели горных пещер.
Здесь они дома. И бесстрашная птица, что кружит
над холодным и чистым отреченьем высот. – Но ты,
бесприютный, здесь, на вершинах сердца…
 
(А. Карельский)

* * *

 
Снова и снова, хотя страна любви нам знакома, —
помним мы жалобный звук имен на кладбище тихом
и молчаливо-грозную пропасть, в которую прежде
многие рухнули, – снова вдвоем мы выходим из дома,
и под могучим деревом ляжем мы снова
рядом с цветами, напротив громадного неба.
 
(Г. Ратгауз)

Ода Белльману

 
Пой Белльман! Я не видел никогда,
как дремлет лето на мужской ладони.
Как зиждут архитравы на колонне, —
ты на плечах выносишь без труда
всю радость. Эта ноша – нелегка:
мы, Белльман, – не подобье мотылька,
я это признаю, не споря.
И счастья полнота и тягость горя
имеют вес.
 
 
Побольше жизни, Белльман, дай сполна
всем насладиться, что нам жизнь дарила:
тащи фазана, тыкву, кабана,
и прикажи, о царственный кутила,
чтобы звезда в беседку к нам светила,
и чтобы хмеля буйственная сила
играла в пене дивного вина.
 
 
А Инга, Белльман? Славный куш сорву,
ручаюсь я, мой пыл соседка чует,
благоухает, манит и волнует.
Так теплый ветер гладит мураву.
Ночь близится, она меня целует.
Да, Белльман, я живу!
 
 
Вон кашляет приятель. Ну, и что ж?
Послушаем. Забавная трещотка!
Подумаешь, чахотка!
Мы любим жизнь, и нас не припугнешь.
Умрет? Ну, что же, ведь и я умру.
Он долго жизни вешался на шею,
бесстыдница прильнет к его бедру
и ляжет с ним. Мы тоже ляжем с нею
все – чередом,
и это все – к добру!
 
 
И слово «смерть» – исправь.
Но пусть медлительно звучат гавоты,
мы празднуем прощанье. Белльман, ноты,
как звездный ковш, перед глазами ставь.
Мы беспечально сходим в мир дремоты,
чтобы прославить явь!
 
(Г. Ратгауз)

Кувшин слез

 
Старшим братьям моим доверили многое люди.
Вина и масло хранит сводчатая пустота.
В самом малом сосуде, в самом стройном сосуде
копятся слезы: слезам я подставляю уста.
 
 
Пусть густеет вино и масло становится чище.
Что же слезы мои? Будут копиться и впредь.
Слезы меня ослепят, источат стенки жилища.
Стану хрупок и сух, чтобы потом опустеть.
 
(Г. Ратгауз)

* * *

 
Целый мир в лице моей любимой —
был и вот внезапно расплескался:
мир вовне, мир больше необъятен.
 
 
Что же я не пил, подняв, как чашу,
милый лик, прекрасным миром полный,
мир, что уст моих почти касался?
 
 
Ах, я пил. Я пил неудержимо.
Но и я был переполнен миром,
и мой мир через меня пролился.
 
(В. Куприянов)

Ночное небо и звездопад

 
Сверх меры мир в пространстве небосвода,
запасы света в дальних закромах.
Как странно нам величие исхода,
но как близки прощание и страх!
 
 
Звезда упала. На устах у всех
за нею вслед желанье просияло:
что истекло и что нашло начало?
Кто провинился? Чей искуплен грех?
 
(В. Куприянов)

Антистрофы

 
О, женщины, вы чередою
скорбной меж нас идете,
не счастливее нас, но все же
нам даруя блаженство, словно блаженные.
 
 
Отчего,
чуть появился любимый,
вы так богаты грядущим?
Клад его нерасточим.
Даже знающий даль
до неподвижной звезды
изумляется, видя впервые
сферу вашего сердца.
Как вы в толпе сберегли его?
Вы – кладезь истоков и ночи.
 
 
Неужели именно вас
в далеком детстве
старший брат – грубиян
в школьном толкал коридоре?
Вы неизменны.
 
 
Мы еще в детстве
увечили души свои,
вы были, как хлеб причащенья.
 
 
Отголосок детства
не умолкал в вас. Внезапно
вы восставали, как господом
вмиг завершенное чудо.
 
 
Мы – как обломок горы,
как острый свежий осколок
камня, искусной рукой
счастливо подчас отграненный,
мы – как каменный град,
сурово примявший цветы.
 
 
Цветы подземельной державы,
любимые всеми корнями,
вы – Эвридикины сестры,
в священный миг поворота
вслед за супругом своим.
 
 
В вечном раздоре с собой,
мы любим раздор, который
рождает новый раздор.
Мы словно меч в изголовье
спящего гнева.
 
 
Вы – почти нам охрана,
когда все отступились. Тенистым
деревом сна мысль о вас
осеняет
всех одиноких.
 
(Г. Ратгауз)

* * *

 
Жизни пути… Пеший путь обернулся полетом к вершинам.
Вот этот взлет над медлительным краем возник.
Мы еще плачем над нашим разбитым кувшином,
но уже в праздной ладони трепещет родник.
 
 
Тихо я пью из ладони, из родственной чаши.
В линиях этих судьба все мои тайны свела.
Знает судьба, что поступки оплачены наши.
И оттого вода, меня отражая, светла.
 
 
Прячу сиянье мое в послушные руки,
но моя черная тень ускорила бег.
Я, легковерная, с нею прощаюсь без муки
и к земле припадаю навек.
 
(Г. Ратгауз)

Элегия

Марине Цветаевой-Эфрон


 
О растворенье в мирах, Марина, падучие звезды!
Мы ничего не умножим, куда б ни упали, какой бы
новой звездой! В мирозданье давно уж подсчитан итог.
Но и уменьшить не может уход наш священную цифру:
вспыхни, пади, – все равно ты вернешься в начало начал.
Стало быть, всё – лишь игра, повторенье, вращенье по кругу,
лишь суета, безымянность, бездомность, мираж?
Волны, Марина, мы море! Звезды, Марина, мы небо!
Тысячу раз мы земля, мы весна, Марина, мы песня,
радостный льющийся звон жаворонка в вышине.
Мы начинаем, как он, – осанной, – но темная тяжесть
голос наш клонит к земле и в плач обращает наш гимн.
Плач… Разве гимну не младший он брат, – но склоненный?
Боги земли – они тоже хотят наших гимнов, Марина.
Боги, как дети, невинны и любят, когда мы их хвалим.
Нежность, Марина, раздарим себя в похвалах.
Что назовем мы своим? Прикоснемся дрожащей рукою
к хрупкому горлу цветка. Мне пришлось это видеть на Ниле.
Как спускаются ангелы и отмечают крестами двери невинных,
так и мы – прикасаемся только к вещам: вот эту не троньте.
Ах, как мы слабы, Марина, отрешены – даже в самых
чистых движеньях души. Прикоснуться, пометить – не больше.
Но этот робкий порыв, когда одному из нас станет
невмоготу, когда он возжаждет деянья, —
жест этот мстит за себя – он смертелен. И всем нам известна
эта смертельная сила: ее сокровенность и нежность,
и неземной ее дар – наделять нас, смертных, бессмертьем.
Небытие… Припомни, Марина, как часто
воля слепая влекла нас сквозь ледяное преддверье
новых рождений… Влекла – нас? Влекла воплощенное зренье,
взгляд из-под тысячи век. Всего человечьего рода
сердце, что вложено в нас. И как перелетные птицы,
слепо тянулись мы к дальней невидимой цели.
Только нельзя, Марина, влюбленным так много
знать о крушеньях. Влюбленных неведенье – свято.
Пусть их надгробья умнеют, и вспоминают под темной
сенью рыдающих крон, и разбираются в прошлом.
Рушатся только их склепы; они же гибки, как лозы:
их даже сильно согнуть значит сделать роскошный венок.
Легкие лозы на майском ветру! Неподвластны
истине горького «Вечно», в которой живешь ты и дышишь.
(Как я тебя понимаю, о женский цветок на том же
неопалимом кусте! Как хочу раствориться в дыханье
ветра ночного и с ним долететь до тебя!)
Исстари боги внушали нам – все вполовину!
Мы ж налились дополна, как полумесяца рог.
Но и когда на ущербе, когда на исходе, —
цельность сберечь нашу может лишь он – одинокий,
гордый и горестный путь над бессонной землею.
 
(А. Карельский)

* * *

 
Ни разума, ни чувственного жара
мы не отвергнем; оба эти дара
умножим мы, творцы живых легенд.
Кто избран в этом споре плоти с духом,
начертит знак, хранимый чутким слухом:
легка рука, отточен инструмент.
 
 
Малейшее так зорко подмечая,
избранники следят, как часовая
чуть дрогнет стрелка, – и поймут намек!
Они движеньем век ответить в силах
порханию лимонниц легкокрылых
и чувствовать, что чувствует цветок.
 
 
Они ранимы, как и все созданья,
но им дано (в величии избранья!)
безмерной мощи выдержать напор.
Пусть слабые оплакивают кары,
им внятны ритмов грозные удары.
Душа их тверже, чем твердыни гор.
 
 
Они стоят: пастух на горном кряже
стоит, как бы дремотствуя на страже,
но подойти – почуешь зоркий взгляд.
Как книга звезд ему всегда пророчит,
так им безмолвный рост открыться хочет,
светила, ночь и тайный звездопад.
 
 
В глубоком сне не прекращая бдений,
из бытия, рыданий и видений
они творят… И вот – поэт сражен,
и жизнь, и смерть коленопреклоненно
он славит, и наклон его колена
являет миру царственный закон.
 
(Г. Ратгауз)
ИЗ ФРАНЦУЗСКИХ СТИХОТВОРЕНИЙ
 
Возвышенное нас разводит с нами.
Несем тепло прощальное в руке,
а что-то поравнялось с небесами
и там – накоротке.
 
 
С искусством запредельное свиданье —
как ласковей разлуку назовем?
И музыка… предвестье расставанья:
от прежних нас всё глаз не отведем.
 
(Б. Дубин)
* * *
 
Если бы света явленье
нам возвращало сполна
землю, – но разве не тенью
с нами она сращена?
 
 
Что по неволе и дрожи
с нами роднится? в обход —
к телу стороннему – льнет?
Что же нам тени дороже?
 
 
Бережно свет путевой
перемешает с листвой,
скрыв до поры луговину,
и с новизной лучевой
даст пообвыкнуться сыну.
 
(Б. Дубин)
ПИСЬМА К МОЛОДОМУ ПОЭТУ
Париж, 17 февраля 1903 года.

Милостивый государь,

Ваше письмо я получил лишь недавно. Я хочу поблагодарить Вас за Ваше большое и трогательное доверие. Вряд ли я могу сделать больше: я не могу говорить о том, что такое Ваши стихи; мне слишком чуждо всякое критическое намерение. Слова критики могут менее всего затронуть творение искусства: и критика всегда сводится к более или менее счастливым недоразумениям. Не все вещи так ясны и выразимы, как нам обычно стараются внушить; многие события невыразимы, они совершаются в той области, куда еще никогда не вступало ни одно слово, и всего невыразимее – творения искусства, загадочные существа, чья жизнь рядом с нашей, временной жизнью длится вечно.

Сделав это краткое замечание, я могу Вам сказать лишь одно: в Ваших стихах своеобразия нет, но в них сокровенно и тихо намечается что-то свое. Яснее всего я это чувствую в последнем стихотворении «Моя душа». Здесь что-то личное хочет выразиться вслух, хочет найти образ и слово. И в прекрасном стихотворении «Леопарди», может быть, возникает что-то вроде родства с этим Великим и одиноким духом. Все же эти стихи еще немного значат; в них нет самостоятельности, даже и в последнем стихотворении, и в стихах о Леопарди. Ваше чистосердечное письмо, которым Вы их сопроводили, не преминуло объяснить мне те недостатки, которые я чувствовал, читая Ваши стихи, но не мог еще назвать в точности.

Вы задаете вопрос, хороши ли Ваши стихи. Вопрос задан мне. Раньше Вы спрашивали других. Вы посылаете их в журналы. Вы сравниваете их с чужими стихами, и Вас тревожит, что иные редакции возвращают Вам Ваши опыты. Так вот (раз уж Вы разрешили мне дать Вам совет), я прошу Вас все это оставить. Вы ищете внешнего успеха, а именно этого Вы сейчас делать не должны. Никто Вам не может дать совета или помочь; никто. Есть только одно средство: углубитесь в себя. Исследуйте причину, которая Вас побуждает писать, узнайте, берет ли она начало в самом заветном тайнике Вашего сердца, признайтесь сами себе, умерли бы Вы, если бы Вам нельзя было писать. И прежде всего – спросите себя в самый тихий ночной час: должен ли я писать? Ищите в себе глубокого ответа. И если ответ будет утвердительным, если у Вас есть право ответить на этот важный вопрос просто и сильно: «Я должен», тогда всю Вашу жизнь Вы должны создать заново, по закону этой необходимости; Ваша жизнь – даже в самую малую и безразличную ее минуту – должна стать заветным свидетельством и знаком этой творческой воли. Тогда будьте ближе к природе. Тогда попробуйте, как первый человек на земле, сказать о том, что Вы видите и чувствуете, и любите, с чем прощаетесь навсегда. Не пишите стихов о любви, избегайте вначале тех форм, которые давно изведаны и знакомы; они – самые трудные: нужна большая зрелая сила, чтобы создать свое там, где во множестве есть хорошие, и нередко замечательные, образцы. Ищите спасения от общих тем в том, что Вам дает Ваша повседневная жизнь; пишите о Ваших печалях и желаниях, о мимолетных мыслях и о вере в какую-то красоту, – пишите об этом с проникновенной, тихой, смиренной искренностью и, чтобы выразить себя, обращайтесь к вещам, которые Вас окружают, к образам Ваших снов и предметам воспоминаний. Если же Ваши будни кажутся Вам бедными, то не вините их; вините сами себя, скажите себе, что в Вас слишком мало от поэта, чтобы Вы могли вызвать все богатства этих буден: ведь для творческого духа не существует бедности и нет такого места, которое было бы безразличным и бедным. И если бы Вы даже были в тюрьме, чьи стены не доносили бы до Ваших чувств ни один из звуков мира, – разве и тогда Вы не владели бы Вашим детством, этим неоценимым, царственным богатством, этой сокровищницей воспоминаний? Мысленно обратитесь к нему. Попробуйте вызвать в памяти из этого большого времени все, что Вы забыли, и Ваша личность утвердит себя, Ваше одиночество будет шире и будет домом в сумерках, мимо которого будут катиться волны людского шума, не приближаясь к нему. И если из этого обращения к себе самому, из этого погружения в свой собственный мир родятся стихи, то Вам даже в голову не придет спрашивать кого-нибудь, хорошие ли это стихи. Вы больше не пожелаете заинтересовать Вашими работами журналы: Вы будете видеть в них Ваше кровное достояние, голос и грань Вашей жизни. Произведение искусства хорошо тогда, когда оно создано по внутренней необходимости. В этом особом происхождении заключен и весь приговор о нем; никакого другого не существует. Вот почему, уважаемый господин Каппус, я могу дать Вам только один совет: уйдите в себя, исследуйте те глубины, в которых Ваша жизнь берет свой исток, у этого истока Вы найдете ответ на вопрос, надо ли Вам творить. Быть может, окажется, что Вы призваны быть художником. Тогда примите на себя этот жребий, несите его груз и его величие, никогда не спрашивая о награде, которая может прийти извне. Творческий дух должен быть миром в себе и все находить в самом себе или в природе, с которой он заключил союз.

Но, быть может, Вам и после этого погружения в себя, в свою уединенность придется отказаться от мысли стать поэтом (достаточно, как я уже говорил, почувствовать, что можешь жить и не писать, и тогда уже вовсе нельзя стать поэтом). Но и тогда эта беседа наедине с собой, о которой я Вас прошу, не будет напрасной. С этого времени Ваша жизнь неизбежно пойдет своими особыми путями, и я Вам желаю, чтобы эти пути были добрыми, счастливыми и дальними, желаю больше, чем я могу сказать.

Что я еще могу сказать Вам? Мне кажется, все сказано так, как надо, и под конец я могу Вам только посоветовать тихо и серьезно пройти предназначенный Вам путь; Вы более всего этому помешаете, если Вы станете искать внешнего успеха, ожидать от внешнего мира ответа на вопросы, на которые, быть может, сможет дать ответ лишь Ваше внутреннее чувство в самый тихий Ваш час. Мне было приятно увидеть в Вашем письме фамилию господина профессора Горачека, к этому милому и ученому человеку я сохранил уважение и благодарность, которая не умерла во мне за все эти годы. Пожалуйста, передайте ему эти мои чувства; очень любезно, что он еще помнит меня, и я знаю цену его вниманию.

Стихи, которые Вы решились мне дружески доверить, я Вам возвращаю. И я еще раз Вас благодарю за Ваше большое и сердечное доверие. Отвечая Вам искренне и честно, как мог, я стремился стать хотя бы немного достойнее этого доверия, которого я, посторонний, быть может, и недостоин.

Со всей преданностью и участием
Райнер Мария Рильке.

    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю