Текст книги "Завтрак во время обеда"
Автор книги: Радий Погодин
Жанры:
Советская классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц)
Радий Погодин
Завтрак во время обеда
Лошади проходили сквозь стены домов и заводов, сквозь автомобили и сквозь людей. Головы жеребцов, поднявшихся на дыбы, заслоняли путь самолетам, хрупким, как детские стрелы. Лошадиное дыхание всасывало облака – и лошади становились уходящими облаками. Лошади шли по трамвайным рельсам, лошадиный навоз золотисто дымился на синем асфальте. Лошади шли по земле, и живая природа прорастала сквозь них.
Сережка наделял лошадей резвой силой, широким вздохом, большими глазами цвета дымчатой сливы – от этих глаз даже вздыбившиеся жеребцы выходили печальными: он рисовал печальных лошадей.
Работал Сережка одновременно акварелью, гуашью, цветными мелками и темперой, не подозревая, что такая вольная техника в искусствоведении называется смешанной.
За этим занятием и застал его однажды начальник пионерского лагеря, созданного возле городка Турова на краю новгородской земли в старом монастыре по насущной потребности туровского предприятия, построенного, чтобы производить керамзитовую плиту, но еще не запущенного на полную мощность. В Турове еще только приступили к типовому строительству пятиэтажных домов с привозным газом, а также к строительству свинооткормочного комплекса на десять тысяч голов; городок был еще зябкой от дряхлости деревней, спрятанной в крапиве и раскоряченных яблонях, которые вымерзали в суровые зимы, но упрямо оттаивали, пускали новые ветви, и яблоки год от года грубели. В Турове уже населился рабочий класс – и детей вывозить полагалось.
Сережка к пионерскому лагерю отношения не имел. Бабка его была сторожихой архитектурного памятника, получала зарплату из Новгорода и состояла в конфликте с администрацией керамзитового предприятия, решившего основать пионерлагерь в Туровском монастыре.
– Не жаль, – выкликала бабка свои прогнозы, – пусть живут! Жаль, по незнанию своей вины обезобразят и, безнаказанные, безобразить приучатся.
Сережка сидел сгорбившись возле монастырской стены, в тени берез, искалеченных грозами. Сегодняшние Сережкины лошади были красными, они бежали вдоль железной дороги и проходили сквозь те старенькие паровозы, которые так забавно крутят локтями.
– Откуда такой пессимизм? – спросил начальник лагеря бодрым голосом.
Сережка вздрогнул от неожиданности. Был начальник высок, размашисто костист, с седыми висками и большим острым кадыком, какой, по Сережкиным представлениям, указывал на профессию паровозного машиниста, потому что прочие машинисты могут и без кадыков быть – образ прочих расплывчат. Еще у сталеваров кадык, у кузнецов хороших, короче, у небрежно побритых мужчин, связанных с огнем и железом.
– В твоем возрасте нужно иметь оптимизм! – Начальник вскинул голову, выпятил подбородок, будто прогудел привет встречному поезду. – Перед твоим взором ликует природа, а ты сгорбился и не видишь. Тебе сколько лет теперь?
– В шестой перешел.
– И не вздрагивай. Кажется, я не кусаюсь. Я тебе про оптимизм объясняю не из пустой эрудиции.
Значение высказанных начальником слов Сережка представил не очень отчетливо, но начальника застеснялся.
– Я больше не буду, – сказал Сережка.
– Нет, будешь! – сказал начальник. Затем, уяснив, что Сережка является внуком злокозненной сторожихи, начальник хотел было прекратить разговор с ним, но все же, не в силах перебороть свой долг педагога-наставника и втайне надеясь, что именно он явится тем изначальным толчком, который придаст скорость и нужное направление таланту, крепко стиснул Сережкины плечи и обнадеживающе потряс.
– Так решим! Я беру тебя на довольствие. Снабжаю необходимыми материалами и темой. А ты разрисуешь мне пионерскую комнату и, если успеешь, столовую. Приходи завтра в красном галстуке… К завтраку не опоздай.
Злодей жрал макароны.
Он зарывался в них по грудь и когда поднимал морду, чтобы набрать воздуха, макароны свисали с его ушей, сползали по мелко наморщенному носу – Злодей оглядывался по сторонам и обнажал клыки. Низко летящий утробный звук оповещал всех, что Злодей лют, бесстрашен и беспощаден, что он намерен жить вопреки той оптимальной морали, которая относится к бездомным собакам категорически.
В синей ольховой тени макароны казались живыми: жирные, в красных пятнах свиной тушенки, они шевелились, источая густой теплый запах. Запах этот как бы делился на две волны: крутую, головокружительно сытую, и другую, послабее; вторая была похожа на эхо или далекий зов, нежная и печальная, словно запах забытого материнского молока. Улавливая эту вторую волну, Злодей рычал и конфузился, опасаясь, подняв глаза, увидеть набухшие молоком сосцы. И все же поднимал голову и видел небо, синее, темнеющее к дождю. И странно, слабый нежный запах был сильнее реального мира. Злодеев набитый макаронами живот расслаблялся, брови печально приподнимались, хвост подрагивал, поджимался к брюху. Злодей не желал этого, скреб когтями умилившиеся глаза, рычал, выл и вдруг подпрыгивал на прямых растопыренных лапах, затем начинал крутиться, беспечально ловя собственный хвост на зуб. Поначалу он лишь слабо прищемлял его, но случайно цапнув как следует, принимался крутиться быстрее, и рычать, и звереть, соответственно нарастающей скорости.
Его озаряло:
– ХВОСТ!
Именно хвост мешает ему, Злодею, стать окончательно взрослым и беспардонным. Именно эта бесполезная часть организма чувствительна к расслабляющим, нежелательным в его положении чувствам. Недаром же у людей (а к ним Злодей предъявлял особые счеты) давно нет хвоста.
Небо над головой темнело – к дождю. Внизу медленно и бесконечно текла река. Не откашлявшись от налипшей во рту вражьей шерсти хвоста, Злодей бросился на теплые макароны. Он жрал их, и внутри у него ёкало.
Сережка пришел к начальнику лагеря на следующий день в обеденное время. Спросил, оглядывая без интереса тесное начальниково жилье:
– Когда пионеры прибудут?
– Когда закончим ремонт. А когда закончим? Это же не ремонт – археология, понимаешь. Мумию оживить легче! – Начальник спохватился, имея в виду педагогику, и пододвинул Сережке макароны, сваренные прямо в комнате на электрической плитке. – Завтракай.
– Куда еще завтракать, я уже обедавши. Время-то…
Начальник его приструнил.
– Обедавши… Сиволапые вы, новгородские. Завтрак – красивое слово. – Он пододвинул макароны Сережке, поставил перед ним компот вишневый – консервный.
– Итак, тема! Тема обыкновенная…
Начальник привел Сережку в густо беленый подклет, где он выгородил сырыми досками пионерскую комнату.
– Помещение, сам видишь, не Эрмитаж. В самом храме охрана не разрешает. Фрески там, понимаешь. Да и неудобно для пионерской работы. Предрассудки в нас еще крепкие. А подцерковье не охраняется. Мы отсюда столько… выгребли. – Поймав себя на выражении антипедагогическом, начальник пояснил сурово: – В смысле всякого мусора. – Затем начальник оглядел беленые стены, бугристые от наслоившейся за века штукатурки. На какую-то секунду в голосе его появилась неуверенность. – У нас тут две разнородные организации: мы – и охрана памятников с ружьем. Совместим, как ты думаешь?
– Охрана памятников без ружья, – поправил его Сережка. – У бабушки характер строгий, ей ружье не дают.
Лицо начальника сделалось меланхолически добрым, даже мечтательным, даже острый кадык обвис.
– Скоро нам лагерь построят хороший по замечательному проекту ленинградского архитектора Лензнииэпа. Так что мы временно. Столовую в бывшей трапезной соорудили, ну а пионерскую комнату – тут, в подклете. Светло и чисто, а что касается предрассудков, мы, дорогой, не таковские. Пионеры ребята сознательные. Хорошие ребята! – Голос начальника вознесся, посуровел, кадык снова выпер, как у паровозного машиниста, глядящего вдаль. – Так. На этой стороне изобрази природу и лагерный сбор у костра. На этой – линейку. Тут – пионеры помогают совхозникам. В радостных, понимаешь, тонах. Все ясно?
– Ясно. Красок нужно побольше. – Имея характер застенчивый, Сережка поглядел в потолок, поискал глазами по углам и добавил со вздохом: – И еще… Чтобы никто пока не совался.
– Значит, вперед! – согласился начальник. – Как говорится – поехали!
– Можно, чтобы и вы покамест не приходили? – попросил Сережка, глядя в свеженастланный пол.
– Ясно. – Начальник лагеря потрепал Сережку по голове, принес ему ящик с гуашью, акварелями и другими порошковыми и уже разведенными красками. Карандаши дал и кисти. – Ясно, – повторил он. – Не робей, делай! – И ушел, поощрительно подмигивая.
В льняной древней местности, где суждено было родиться Злодею, собаки плодились обильно, как бы возмещая своей многоликостью почти исчезнувшее лесное зверье.
Волею судьбы Злодей оказался таких густо и таких привольно намешанных кровей, что проследить родословную в его удивительном облике отчаялся бы даже бесстрастно-упорный генетик.
Злодеи был безобразен. Если можно представить лешего с тяжелой медвежьей мордой, на высоких резвых ногах, беззастенчиво ухмыляющегося, так оно и будет – козлиная клочкастая шерсть Злодея отливала зеленым.
Известно, что даже в терпеливом собачьем племени, лишенном воображения, потому долговечном и многочисленном, благодаря мудрому промыслу природы являются иногда особи аморальные, как пророки. Злодей не понимал собачьих законов; наделенный к тому же разбойничьим нравом, он уже в годовалом возрасте контролировал обширный участок реки. Бесстрашный, верткий и независимый, он возникал из кустов, как оборотень. В собачьи драки летел беззвучно, не дрался – кромсал. Но после быстрой победы тоскливо выл. На людей, пытавшихся подойти к нему, он рычал, как бы предупреждая – я к вам не лезу, не лезьте и вы ко мне.
Иногда во снах обдавало его холодной черной водой. Он сучил лапами, судорожно тянул шею, пытаясь ухватить лоскуток неба. Вода забивала ему ноздри, сжимала глотку, ломала его и засасывала в пучину. Видение кончалось всегда одинаково – Злодей вскакивал, дрожа, обнюхивал себя, потом укладывал морду меж вытянутых передних лап и, не мигая, затаив свой страх, вслушивался в голос реки, которая, как казалось ему, объединяла и небо, и землю, и ту черноту, что за ними.
В тот уже далекий злополучный час он все-таки выбрался на песчаный берег и уткнулся в жесткую прошлогоднюю осоку, сотрясаясь всем телом, выталкивающим из себя воду.
Случилось это Первого мая. Щенка уронили с нарядного белого теплохода, на котором играла музыка. Уронили из пахнущих духами объятий. Нашла его сука Сильва. Долго дышала над ним и кашляла, потом принялась подталкивать носом, пока щенок не поднялся на дрожащие ноги, и, подталкивая, повела вверх по откосу; нести его в зубах она не могла – щенок был грузный, трехмесячный. Щенок уставал, ложился на брюхо, по-лягушачьи распластав лапы и слезно скуля; она стояла над ним, понимала его усталость и страх, затем снова подталкивала.
Жила Сильва в Туровском монастыре за сараем в поваленной на бок бочке. Щенок отогрелся на соломе, вжимаясь всем телом в мягкое Сильвино брюхо. Когда он обсох, Сильва вылизала его и повела на задворки туровской городской столовой номер один добывать еду.
Сильва была слабой застенчивой собакой с волнистой рыжеватой шерстью, словно расчесанной на прямой пробор от кончика носа до кисточки на хвосте. Псы, сбегавшиеся к помоям, похожие благодаря буйному смешению кровей на опереточных уголовников, рыкали на нее, не заботясь о своей репутации кавалеров. Сильва стояла в сторонке, переступая с лапы на лапу.
Щенок, подняв брови домиком, поглядывал то на них, то на Сильву. Потом вдруг ринулся к своре. Протиснулся, извиваясь и крутя хвостом, между разномастных напряженных ног, ухватил большой мосол из-под носа двух самых крупных и самых лохматых псов, столкнувшихся в постоянном соперничестве, и вылез обратно. Лохматые псы, заметив пропажу, сцепились друг с другом. Остальные, не обращая внимания ни на что, чавкали и лакали. Щенок улегся на мосол грудью, порычал немного, воображая, как с хрустом и ликованием раздробит мосол в порошок.
К нему подошла Сильва почтительно и печально. Он и на нее рыкнул, но оставил ей кость и снова полез к помоям.
В этот день щенок получил трепку от поджарого полупинчера, но не пищал, не просил пощады, наоборот, оскалил зубы полупинчеру вслед. Потом ушел на реку, долго лежал один и плакал от злости и от обиды, накапливая в себе месть. Вечером он пришел к Сильве. Возле бочки стояла миска щей с накрошенным в них хлебом. Сильва лежала, отворотясь от еды, и в глазах ее слезился материнский укор. Насупившись и ворча, щенок подошел к ней, толкнул ее носом, как бы пообещав не тужи, я еще выпотрошу кое-кого со временем, и принялся жрать чистые и духовитые Сильвины щи. Сильва дышала со свистом и хрипами. Печально помахивая хвостом, смотрела, как щенок пожирает ее пищу, как скачет по огороду пустая миска, словно этот разлапистый рахитичный бандит придумал вылизать ее до дырок.
Сильвина хозяйка, старая и согнувшаяся, опираясь на костылик, несла на спине ношу ольховых сучьев для топлива. Она перебросила ношу через изгородь, пролезла между жердями и, только выпрямившись и растерев поясницу, заголосила:
– Ах ты, Сильва ты окаянная! Ишь, смотрит, зажравши. Я твоих щенков не успеваю топить, а ты пащенков завела! – Выкрикивая эти безжалостные слова, хозяйка половчее ухватила костылик и, кряхтя и хромая, бойко бросилась на щенка. – Не хватало мне еще тебя, лешего! – Она опоясала щенка костыликом. – А ну, пошел прочь! – Хозяйка скакала за щенком через гряды и, глядя, как неспешно он убегает, оглядываясь и показывая ей клыки, ворчала: – Ну злодей, ну зверь! Не то, что моя Сильва-дура. – И не сердито, а скорее жалеючи, ткнула прижавшуюся к земле суку костыликом. – Ишь глаза проливает, небось опять щенки будут.
Сережка сидел в солнечном медленно кипящем пятне посреди отгороженного помещения. Неровные белые стены смыкались над его головой. Арки уходили куда-то, пренебрегая дощатой перегородкой, – перегородка для них была как временная кисея или вековая, но тоже непрочная паутина.
Он сидел долго, вглядываясь в трещины, в бугры штукатурки и неожиданные карнизы выступающей плинфы – древнего новгородского кирпича. И странно – дощатая запруда, дивно пахнувшая сосной, вдруг придала движению стен и каменных сводов иллюзию бесконечности. Тени текли перед Сережкиными глазами, отдаляя видимые горизонты и предметы, отбрасывающие тень, словно он поднимался к некой вершине, откуда дано ему все узреть. Тени переливались по неровным лепным стенам, то сгущаясь, то ослабляя тон, то голубые, то сиреневые, то розовые, то в неожиданно светлую желтизну. Сережка смотрел и смотрел на них, пока не увидел гривы и мускулы. Он вздохнул, обмакнул кисть в жидко разведенную красную гуашь и принялся обрисовывать контуры лошадей. Иногда он ошибался, стена ломала казалось бы пластичные линии, не соглашалась с ними – их приходилось соскребать, забеливать и искать новые.
Уходя, Сережка замыкал пионерскую комнату на висячий замок и уносил ключ. К начальнику на довольствие не появлялся, а встречаясь с ним, опускал голову. На бодрый вопрос: «Как дела?» отвечал:
– Кисти слабые, по известке быстро истираются. Я от конского хвоста нарезал. Вот. – И показал самодельные флейцы.
Лошади шли по одной, парами, объединялись в табуны, образуя цветные подвижные плоскости. Тонконогие жеребята пили воду в озерах. Жеребцы, встав на дыбы, сплетали гривы с гривами твердо стоящих кобыл. И золотистый навоз дымился, как некогда дымились золоченые купола сквозь туман на заре.
Роспись Сережка закончил через неделю и, так же не поднимая головы, позвал начальника посмотреть.
Если бы начальник, как и Сережка, долго сидел посередине солнечного пятна, вглядываясь в движение стен и теней, уходящих в некую бесконечность, разговор между ними вышел бы по-иному; если бы он смотрел роспись в своем настоящем звании! Но он пришел как начальник, поэтому был скор и громок.
– Конный завод! – закричал он. – При чем тут пионерская организация?
Лошади уходили туда, за дощатую стену. Невесомо скакали по бледной земле. Просвечивали сквозь монастырские стены и стены новых силикатных домов. Вздымались над лесом. Перешагивали через пионеров, помогающих совхозникам на уборке. Огненногривые, стояли в костре, и пионер, трубящий побудку, сливался с лошадиной ногой.
– Она ведь жеребая, – уныло сказал начальник, ткнув пальцем в красную кобылицу. – Я спрашиваю, почему?
– Наверное, срок ей пришел, – ответил Сережка, не подняв головы.
– Я о другом. Я тебе тему давал? Давал. Почему везде лошади?
Сережка не ответил. Он счел этот вопрос лишенным смысла. Более того – любую тему без лошадей Сережка чувствовал как пустую и недостойную красок.
– А пионеры! Почему пионеры квадратные?
– Они же в трусах, – ответил Сережка.
– А пионерки! Почему треугольные?
– Они же в юбках, – ответил Сережка.
Начальник лагеря ударил кулаком по испачканному краской столу.
– Я прошел путь от рядового пионера до начальника лагеря! И не позволю всякому сопливому гению!.. – Кадык его подскочил кверху, словно некий аварийный клапан. Излишек давления вышел из его вскипевшей груди затяжным кашлем, от которого шея надулась и посинело лицо. Печальные глаза паровозного машиниста заслезились, словно ветер подул. Сквозь кашель начальник кричал на Сережку, и в его возмущении звучала тоска по тому юному гражданину, что когда-то давно тронулся в сторону дороги, пропахшей огнем и железом, где семафорами поднимались простые надежды и конец пути был торжественно ясен.
– Побожусь, – сказал начальник, отдышавшись наконец, – я за свою жизнь не встречал еще такого наглеца, как ты. Они же твои товарищи – пионеры, а ты их рисуешь квадратными и треугольными. За что ты их так? Ты мне эти абстракции выбрось из головы! А это что? Жеребец…
– А кто же, – сказал Сережка.
– Понимаю, голландская школа реализма… – Начальник покачал головой, костистой и словно остуженной. – Ты мерзавец. Ты понимаешь, какой ты паскудник?
Сережка собрал самодельные кисти.
– От ответственности уходишь, халтурщик. Иди, иди… – Начальник подтолкнул Сережку к двери. – Использовал мое доверие в своих целях. Тебя нужно гнать поганой метлой. – Но когда Сережка открыл дверь, начальник позвал его: – Воротись-ка, мерзавец.
Сережка остановился в дверях, ему было чего-то жаль и не хотелось уходить от этого человека, который смотрит слезящимися от ветра глазами вдаль и гудит, гудит, словно зовет на помощь.
– Доволен? – спросил начальник.
– Не очень… В том бы углу старика надо нарисовать зеленого, а тут девок розовых. Будто они убегают и хохочут.
Поди вон, – прошептал начальник тоскующим голосом, горьким, словно все путевые огни на его дороге погасли.
Игр у Злодея не было – только заботы.
Однажды он наблюдал, как два городских тонкобрюхих пса, ошарашенные невесть откуда взявшимися инстинктами, припадая на грудь, подбирались к лошади. Они подбирались к ней сзади, с двух сторон. Лошадь спокойно пощипывала траву, но Злодей видел, как ее темный большой глаз влажно поворачивается, следит за ними. Дрожа от возбуждения, псы бросились к лошадиным ляжкам. Они завизжали уже в полете. И визжали и крутились, когда упали. Вероятно, они порицали бестолковую скотину, поясняя на высоких нотах, что с их стороны это была игра. Лошадь отработала долгую тяжелую упряжку, ее уши были заложены усталой дремотой.
Злодеи подошел к лошадиной морде, повилял хвостом и в знак одобрения и солидарности попробовал поесть ее жесткой пищи – он еще малым был. Уцепил клок травы, дернул вправо, дернул влево. Разрезал десну. Озверел. Он дрался с травой, пока не выдернул пучок с корнем и не выскреб когтями ямку. Лошадь дышала над ним, и когда он, подрагивая и морщась, улегся, она шевельнула ему между ушей губами. Щенок зажмурился от приятности. Но пришел человек и увел лошадь.
Человечество Злодей сознавал чем-то вроде кладовщиков, приставленных возле еды, зажиревших на сытном месте и оттого плохо исполняющих свою основную задачу – кормить собаку. Подойдя к избе, он ждал, когда появится человек, вперялся в него глазами и лаял: «Вор! Украл! Отдавай жратву!» Иногда он и в избы заходил и разгуливал под столами. Сталкивал горшки, если мог дотянуться. Когда его заставали хозяева, бросался на них с обличительными угрозами, бывал бит и мечтал, побитый чем попадя, о счастливом дне страшного суда, когда собаки восстановят на земле справедливость, отнимут у человека узурпированные им права на общую пищу.
– Злодей! – возмущались люди.
Повзрослев и уйдя от дворов, Злодей обнаружил другое племя людей. Они не требовали почтения – наверно, сбежали из тех складских помещений, где сохраняется утаенная от собак еда. Обитало это племя или сообщество у костров. Шумные, похожие друг на друга и голосом и повадками, они всегда пели. Они возникали как бабочки, жили день-ночь, потом исчезали куда-то, может быть уходили далеко по дорогам, может быть умирали. Пищу они не жалели. Вываливали ее из котлов на траву. Бросали печенье, консервные банки, в которых дрожал мясной сок и крупчатые сгустки жира, швырялись конфетами, даже буханками хлеба.
Следуя за этими людьми, Злодей выбрал место на берегу, где они останавливались чаще всего, и тут поселился.
Злодей жрал макароны.
Почувствовав неподалеку чье-то живое тепло, он поднял голову.
На откосе стояла девушка. Растопырив и напружив лапы, Злодей прижался к земле. Он обнажил клыки, и низко летящая хриплая нота пробилась из его нутра. Девушка не шелохнулась. Она смотрела на реку, словно не видела Злодея, словно он был мал, глуп и совсем безопасен. Злодей подскочил к ней, нацелился цапнуть ее за лодыжку, но она по– прежнему не замечала его. Словно подталкиваемый сзади острым шестом, Злодей придвинулся к девушкиной ноге вплотную, коснулся кожи холодным носом и вместо того, чтобы вгрызться, лизнул. От девушки пахло чем-то далеким и нежным.
– Ишь ты, – сказала девушка. – Ишь ты какой…
Неуклюжий с виду, с высокими мощными лапами и разорванными в драках ушами, в клочьях облинявшей шерсти, Злодей был так страшен, что уже не пугал. Девушка засмеялась чистым веселым смехом, похожим на искры росы.
Злодей посмотрел в безразличное синее небо, зевнул и лениво пошел под куст доедать макароны.
Девушка шагала легко, по самой кромке берегового откоса. Ее короткое платье, светлые волосы и слегка загорелое тело в движении создавали иллюзию солнечных пятен и полупрозрачных теней, возникших от солнца и ветра. Снова, как в тех тяжелых снах, навалилась на Злодея чернота реки. Он завыл тоскливо, слегка приклацывая зубами. Потом с одышкой, лежа на брюхе, доел макароны – подобрал все до последней крошки. Зная по опыту, что если сейчас побежит, его вывернет наизнанку от непомерной его жадности, он заполз глубже под куст и там, тяжело дыша, растянулся на боку. Возле самого его носа оказался кусок сладкой булки. Злодей вытянул шею, взял булку в зубы и уснул. Он вздрагивал, рычал и повизгивал, не выпуская сладкого куска. Во сне он все же хотел укусить ногу девушки…
Вдруг, чего-то боясь и жалея, Злодей вскочил, проглотил булку и затрусил по береговому откосу, по следам, которые пахли детством, а может быть, чем-то, что лучше детства.
Сережка сидел у реки. Берег шел круто вверх, глинистый и пустой, только осот торчал кое-где клочьями, да внизу у воды росла осока. Осот и осока, наверное, пара – она у воды осталась, а он, осот, лезет всюду, на самую голую местность, и даже осенью, когда все поляжет, он торчит, взъерошенный и неистребимый. На самом верху под монастырской стеной наросла незатейливая древесная мелочь – ольха, рябина, крушина.
Сережка смотрел на течение реки. Кони шли рядами По противоположному берегу, отражаясь в воде. По ржаному полю над глинистой кручей. Жеребята соединяли эти ряды, смешивали. Куда они шли? Наверное, к морю. К тому морю густого синего цвета с берегами из красной охры.
Солнце, провалившись сквозь тучи, мягко висело в дальних лесных ветвях. «Как шмель в паутине», – подумал Сережка. Красноватый туман вскипал над рекой, закручиваясь и выплескивая к медным тучам медленные хвосты.
– Конец света, – сказал Сережка. – Все вокруг медленно-медленно и неспешно… – Он лег на живот, и пошлепал воду, и погладил, растопырив пальцы, ощущая ее, бегущую, как гриву коня.
Он почувствовал за своей спиной чье-то присутствие и обернулся. По береговому гребню на фоне монастырской стены шла девушка. Она как бы переступала легкими босыми ногами по верхушкам мелких рябин и ольховой растительности. На фоне белой стены девушка смотрелась совсем невесомой. Сережке вдруг показалось, что она вот сейчас беззвучно скользнет вниз по воздуху, коснется его, обдаст тихим ветром и умчится куда-то, оставив его навечно одиноким.
Сережка развернулся как ящерица и продольно, по-над самой осокой, прыгнул к откосу. Он лез наверх. Изодрал руки, несколько раз соскользнул и вывалялся в грязи – глина по откосу была влажной от многочисленных родничков-капилляров, пробивающихся к реке. Сережка успел выскочить на тропу впереди девушки. Он издал клокочущий вопль и заскакал перед ней, винтя задом.
Девушка сняла сумку с плеча, уселась на обвалившийся кусок стены и, облокотясь о колени, подперла голову.
– Продолжай, – сказала она.
– Чего продолжать?
– Устрашай.
Сережка хотел ответить чем-нибудь дерзким, но в эту минуту у ног девушки появился Злодей. Девушка погладила его по загривку.
– Диво, – сказал Сережка. (Мама всегда бранила его, когда, вернувшись в Ленинград, он разговаривал бабушкиными словами.)
Злодей зарычал.
– Иди ты. У нас с тобой мир? Мир. И не лезь. Его Злодеем зовут…
Девушка оглядывала небо и землю и Сережку, как плод этого неба и этой тихой льняной земли.
– Злодеем? – спросила она.
– Ну да. Беспризорный он. Иногда куриц давит… – Сережка отвернулся от девушкиного взгляда, в котором как бы искрилось светлое удивление, и проворчал: —Дождь хлынет. Вам идти-то куда?
Девушка назвала городок, отстоящий от Турова километров на тридцать.
– Поздно уже. Идите к моей бабушке, ночевать проситесь… Да вы ее не найдете, я провожу.
На монастырском подворье пахло известкой и свежими досками. Разглядев трибунку и мачту для флага, девушка засмеялась.
– Никак пионерский лагерь. А где же пионеры?
– Они еще носятся. Кто на речке сидит, кто в лесу. Лагерь еще не готовый. – Сережка привычно и скупо глянул на одноэтажные строения жилых корпусов, двухэтажную трапезную, где внизу кухня, а верх для еды с малой трапезной церковкой, наморщил облупленный нос и сказал: – Зряшнее дело. На полу прибьют – с потолка лепехи обваливаются. Одну стену подштукатурят – другая сползет. Древнее все. Тут капитальную реставрацию нужно делать. Считай, деньги на ветер пустили. Палаточный городок можно было построить. Пионеры уже давно бы организованно жили.
– Тебя позабыли спросить. Я тебе что велел – не показываться на территории. – Из-за старой шатровой ивы вышел начальник лагеря, с ним было еще двое, бородатые, молодецкого вида.
– Этот, что ли? – спросил один, лютый, с глазами бездомной собаки. Не дожидаясь ответа, видимо и не нуждаясь в нем, выдохнул сипло: – Гений.
– Ну уж и гений! – возразил начальник лагеря. Острый начальников кадык прошелся поршнем по шее. – Красивых слов не жалеем, они от этого силу теряют.
– Конечно. Гения удобнее сознавать либо мертвым, либо еще не родившимся. На худой конец, гений там, за границей.
– А это явление откуда? – спросил другой бородач, кивнув на Злодея. – Жаль, сейчас черти не в моде, я бы его написал.
– И этому на территорию вход воспрещен, – с обидой сказал начальник. – Неуправляемый он. – Начальнику хотелось выступить перед городскими, долго учившимися художниками в роли скромного очевидца больших духовных преобразований, поскольку в городе из-за спешки и недостатка транспорта эти преобразования меньше заметны. – Оба неуправляемые, – вздохнул начальник. – Ничего не поделаешь – аксельрация. Куда она нас приведет…
Девушка засмеялась, присела и погладила Злодея по вздыбленному загривку. Злодей заложил уши – тут бы вот и рвануть запястье зубами. Непривычное ласковое прикосновение пугало его, но он стерпел, только наморщил нос и подтянул губу, обнажив верхние зубы.
Сережку Злодей воспринимал как нечто подобное себе, только более слабое, и поскольку он никогда не видел Сережку жующим, то и более голодное. Начальника лагеря Злодей не то чтобы побаивался, но, понимая его характер неустойчивым, способным к неоправданному действию, при встрече сторонился и оглядывался – не запустит ли этот тоскующий человек в него чем-нибудь каменным. И сейчас он скалил клыки на начальника, который, по его мнению, вошел в сговор с проходящими экскурсантами, чтобы кого-то обидеть. Угрожающая нота вылетела из его утробы тяжелым шмелиным роем.
– Ну, мы пошли, – сказал лютого вида художник.
Другой, пятясь и глядя на девушку, добавил:
– Гений не гений, но братишка ваш врежет.
Девушка засмеялась. Сережка подумал: «Что она все смеется?», но ощущать себя братом этой смеющейся девушки было приятно. Чтобы не разбивать иллюзию, он произнес грубовато:
– Пойдем. Чего тут…
Тучи опустились ниже. Они как бы всасывали друг друга и набухали, образуя все новые и новые разноцветные клубни. Над головой шел процесс рождения дождя. Он сопровождался звуком, едва уловимым на слух, но нервы от этого звука напрягались и тело сжималось в почтительном оцепенении перед простотой и величием происходящего.
Сережка перевел взгляд на растопыренные к небу клены, на вдруг задрожавшие березы, на сосну, одинокую здесь и отдельно стоящую, как колдун, в которого никто уж не верит, но все опасаются. По темной траве вдоль беленых сиреневых стен заскользили красные лошади. Впереди них ступала босая девушка, у которой смех возникает так же естественно, как зарождается дождь в теплом небе. Подле девушкиных ног шла собака.
– Сюда, сказал Сережка, подведя девушку к ризнице. – Я не пойду – заставит дрова колоть. Не терпит, когда у меня руки пустые. Не понимает, что человеку поразмышлять нужно.
Дверь и окно сторожихиного жилья глядели в монастырскую стену, в закуток, заваленный дровами. Дальше вдоль стены шел огород, морковь там росла, лук, укроп и картошка. За огородом, в тени раскоряченной шершавой березы, стоял то ли сарай, то ли будка.
Девушка постучала.
– Ты иди, – сказал ей Сережка. – Глухая она.
Девушка отворила дверь, и ее обдало теплым запахом чистого жилья. Прямо у двери эмалевой глыбой сверкал холодильник. Городские стулья жидконого толпились возле тяжелого стола с клиньями, каких уже мало по деревням осталось. За ситцевой занавеской, отделявшей часть комнаты, кто-то грозно храпел.