Текст книги "Творчество и критика"
Автор книги: Р. в. Иванов-Разумник
Жанр:
Критика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Бедный «студент-естественник»! бедный русский австралиец! Какие годы проспал он, в чаянии светопреставления!.. И как мало надо иметь последователей, чтобы подобный документ торопливо оглашать в печати: вот, дескать, и я не один! и у меня есть ученики, последователи… стадо! Но если даже таких австралийцев наберется и десяток, и другой, после тридцати лет литературной деятельности, то все же-какая пустыня, какое одиночество! И это сам он видит, сам сознает. В предисловии к первому тому собрания своих сочинений (1911 г.) Д. Мережковский говорит: «я не хочу последователей, учеников-слава Богу, у меня их нет и никогда, надеюсь, не будет. – я хотел бы только спутников»… И далее: «немного у меня читателей-спутников, но я не один»… Малым-же он довольствуется! И какой это добросовестный самообман: у него нет учеников, последователей, – и ему кажется, что он и не хочет их!
В области литературно-художественной мы найдем полную аналогию всему тому, о чем говорили только-что про область «религиозно-публипистическую» (ибо все «богоискательство» Д. Мережковского есть типичная религиозная публицистика). Вспомните: за тридцать лет деятельности Д. Мережковского сколько создалось литературных школ, какой громадный шаг вперед в области разработки формы сделала русская литература. Что сделал в этой последней области Д. Мережковский-это мы еще увидим; но где же литературная школа? Как может ее не быть у такого крупного писателя? Д. Мережковский и в этой области одинок, – без учеников, без последователей. Правда, его называют родоначальником русского декадентства; но он был только теоретиком его. Где практика, где действенность? Четыре-пять томов стихотворении, в бледной массе которых тонут несколько прекрасных, но старых по форме и стилю произведений. Валерий Брюсов (первого, революционного периода), Бальмонт-создали школы, внесли новое в русскую поэзию; что же дал Д. Мережковский? Об его поэзии эпигоны русского символизма отзываются теперь, как об изложении мыслей «гладенькими, банальными строчками, причем вся поэзия от прикосновения благонамеренного поэта исчезает, как бес от ладана» (см. № 2 журнала Аполлон, 1911 г.).
Одним словом-всюду одно и то же: полное гнетущее одиночество. И притом не то одиночество, о котором говорил Пушкин: «ты царь– живи один». Хотя Д. Мережковского, как-мы видели, и венчают на царство, однако царственное пушкинское одиночество никогда не было и не будет его уделом. Пушкин в тридцатых годах был одинок, так как никто или почти никто не понимал величайших произведений его поэзии-«Бориса Годунова», «Капитанской дочки». Его не ценили, не признавали говорили об упадке его творчества. Д. Мережковский одинок не потому. Его ценят, признают (вот даже на царство венчают), на все европейские языки переводят, но тут же, оценив и признав, отходят от него подальше… Это уже не царственное орночество, это какое-то проклятие, за что-то тяготеющее над этим крупным писателем. У него много читателей и нет приверженцев, много слушателей и нет последователей. Д Мережковский, всю свою жизнь только и делавший, что собиравший стадо, он-пастырь без стада. Еще раз и в последний раз: отчего это? Почему? Где причина? В чем разгадка?
Эту причину мы должны найти в собрании сочинений Д. Мережковского-не в том «полном собрании сочинений», которое вышло в издании т-ва Вольф и которое является очень неполным: в нем мы не найдем многого, очень существенного, выброшенного Д. Мережковским из первых изданий его книг (а выброшены иногда целые книги). Надо обратиться к четырем томам его стихотворений, к его романам, его критическим статьям: в собрании сочинений Д. Мережковского-ответ на все наши вопросы и недоумения. Если нам удастся верно определить «пафос», скрытый в этих двадцати томах-все станет понятным, необходимым, справедливым, все тайное станет явным… [8]8
При ссылках и цитатах мы будем для сокращения обозначать книги Д. Мережковского следующими цифрами: I-«Стихотворения» 1883–1887 г. II-«Символы»; песни и поэмы. III-«Новые стихотворения» 1891–1895 г. IV-«Собрание стихов» 1883–1910 г. V-«О причинах упадка и о новых течениях современной русской литературы». VI– «Любовь сильнее смерти», новеллы. VII-«Юлиан Отступник». VIII– «Леонардо-да-Винчи». IX-«Петр и Алексей». X-«Вечные спутники». XI-«Л. Толстой и Достоевский», 2 тома. XII-«Гоголь и чорт». XIII– «Грядущий Хам». XIV-«Пророк русской революции». XV-«Не мир, но меч». XVI-«М. Ю. Лермонтов, поэт сверхчеловечества». XVII– «В тихом омуте». XVIII-«Больная Россия».-В этом перечне нами пропущены еще следующие книги Д. Мережковского, на которые не будет ссылок в дальнейшем изложении: XIX-«Дафнис и Хлоя» (перевод греческого романа эпохи первых веков христианства); XX-«Павел I», трагедия (одно из самых слабых произведений Д. Мережковского); XXI-«Маков цвет» (коллективная драма гг. Д. Мережковского, 3. Гиппиус и Д. Философова); XXII-«Le Tsar et la RИvolution» (одна цитата отсюда приведена выше; тоже коллективная книга тех же трех лиц); XXIII-«Александр I» (роман).-Целый ряд романов, пьес, статей был с тех пор (1911-го года) написан Д. Мережковским; изучение их только подтверждает все выводы настоящей статьи.
[Закрыть].
II.
Однажды смастерил Дьявол зеркало, и в зеркале этом все отражалось в искаженном, смешном и страшном виде. Слуги Дьявола захотели добраться с этим зеркалом до неба, чтобы посмеяться над Богом, но зеркало вырвалось у них из рук и разбилось на миллионы мельчайших осколков. Осколки эти до сих пор носятся по свету, иногда попадая людям в глаза или в сердце; у таких людей сердце превращается в кусок льда. Так случилось с мальчиком Каем – и его похитила Снежная Королева; он посинел, почернел от холода, но не замечал этого, – сердце его было куском льда. Кай живет в чертогах Снежной Королевы и играет плоскими остроконечными льдинками, складывая их на всевозможные лады. «Есть ведь такая игра, – складыванье фигур из деревянных дощечек, – которая называется „китайскою головоломкой“. Кай тоже складывал разные затейливые фигуры, но из льдин, и это называлось „ледяной игрой разума“. В его глазах эти фигуры были чудом искусства, а складывание их-занятием первой важности… Он складывал из льдин целые слова, но никак не мог сложить того, что ему особенно хотелось, – слова вечность. Снежная Королева сказала Каю: Если ты сложишь это слово – будешь сам себе господином… Но он никак не мог его сложить. Он сидел один в необозримой пустынной зале, смотрел на льдины и все думал, думал, так что в голове у него трещало, и сидел бледный, неподвижный, словно неживой»…
Эту известную сказку Андерсена («Снежная Королева») пересказывает в одной из своих книг Д. Мережковский, применяя сказку эту к Гоголю и заменяя слово «вечность», которого не мог сложить Кай, словами «вечная любовь», которую не удалось осуществить Гоголю. Интересно было бы знать, приходило ли в голову Д. Мережковскому, когда он сравнивал Гоголя с Каем, что сравнение это в тысячи и тысячи раз подходит ближе к нему, Д. Мережковскому, что это о нем самом fabula narratur, что следует ему на себя оборотиться? Поистине: сказку Климычу читают, а он украдкою кивает на Петра… Трудно человеку «познать самого себя»!
Но нам, со стороны, виднее; и в образе этого ледяного Кая мы можем представить себе в русской литературе только Д. Мережковского. Вот уже несколько десятилетий складывает он разные затейливые фигуры из льдин, и мы, читатели, видим перед собой Юлиана, Леонардо-да-Винчи, Петра-холодных, мертвых, неживых. Эта ледяная игра разума продолжается Д. Мережковским и в другой области – в области религиозных исканий, где он строит из льдин такие же затейливые фигуры: Царство Духа, Третий Завет, Религиозная Общественность. Все эти теоретические, холодные построения ему иной раз и удаются, но нет и не может быть духа жизни в этих ледяных формулах и фигурах. Целое учение, даже целые учения одно за другим может сложить Д. Мережковский из ледяных, холодных слов; одного только слова никак не может он сложить, – того слова, сложить которое ему особенно хотелось бы: Вечность – Вечная Любовь, по толкованию самого же Д. Мережковского. Он прекрасно знает, что стоит ему только сложить это слово, стоит только полюбить людей, – и он станет «сам себе господином», избавится от власти ледяных оков. Только подлинная горячая любовь к людям могла бы растопить эти мертвые ледяные формулы и фигуры, прекратить эту холодную ледяную игру разума, в которой заключается все творчество Д. Мережковского. В сказке Андерсена ледяного Кая спасает великая любовь его маленькой подруги Герды: горячие слезы ее растопляют ледяное сердце Кая, и он становится живым человеком. Но в жизни бывает иначе: сам человек должен победить свое ледяное безразличие великой любовью; это не дано Д. Мережковскому, и сам он это знает и сознает. Людей, о которых он так хлопочет в своей ледяной игре разума, он не любит и никогда не любил.
Я хочу, но не в силах любить я людей:
Я чужой среди них; сердцу ближе друзей —
Звезды, небо, холодная, синяя даль…
И мне страшно всю жизнь не любить никого.
Неужели навек мое сердце мертво?
Дай мне силу, Господь, моих братьев любить! (I, 21).
Как видите, сам Д. Мережковский хотел бы растопить эту ледяную кору, войти в жизнь, но дар жизни, как и пророческий дар, не берется. Правда, можно ненавидеть людей и быть живым человеком: вспомним Лермонтова, вспомним Байрона. Но, во-первых, только нравственно глухой, только душевно слепой может не заметить великой любви в великой ненависти Байрона или Лермонтова, а во-вторых, эти люди великого гнева не считали, не провозглашали себя проповедниками учения Христа. Именем Христовым, употребляемым всуе, пестрят все книги Д. Мережковского; но если Христос есть действительно Вечная Любовь, – то это именно то самое слово, которого не дано сложить Д. Мережковскому. Не любовь и не ненависть, а холодное безразличие к людям под маскою любви, – вот удел Д. Мережковского.
Так было с самого начала, так это продолжается и до сих пор, в течение тридцати лет литературной деятельности этого писателя. Характерно: еще в первом стихотворении первой книги Д. Мережковского мы находим настойчивые самоубеждения автора: «не презирай людей!.. Войди в толпу людей и оглянись вокруг!.. Сочувствуй горячо их радостям и бедам, узнай и полюби»… (I, 7). Но тут-же поэт чувствует, что все эти самоубеждения бессильны, напрасны, тщетны, что не удастся ему взвинтить себя до пафоса любви к людям, любви к человеку. Любить «весь род людей во мгле веков» (I, 19) – это еще куда ни шло, да это и не трудно; но любить живого человека!.. И поэт откровенно сознается в своем бессилии:
Могу любить я все народы,
Но людям нужно от меня,
Чтобы в толпе их беспредельной
Под небом пасмурного дня
Любил я каждого отдельно, —
И кто-бы ни был предо мной,
Ничтожный шут, или калека,
Чтоб я нашел в нем человека…
Не мне бессильною душой
Не мне принять с венцом терновым
Такое бремя тяжких уз…. (I, 20).
Приведенные стихотворения относятся к началу и середине восьмидесятых годов, и с тех пор вот уже тридцать лет повторяет Д. Мережковский эти мотивы с упорной безнадежностью. То он признается: «я людям чужд» и просит небо, чтобы оно дало ему быть «лучезарным, и бесстрастным, и всеобъемлющим»… (III, 23); то он заявляет: «полно мое сердце такого бесстрастья, что любить на земле никого не могу» (III, 70); то огорчается, что на земле «душа должна любить и покоряться вечно»; то мечтает, стоя на холодных альпийских вершинах: «о если-б от людей уйти сюда навеки»… (III, 72); то еще раз сознается:
Пред собою лгать обидно:
Не люблю я никого… (III, 79);
то рассказывает нам, как даже в детстве «не людей бесконечной любовью-я Бога любил и себя, как одно» (IV, 69). Иногда он готов молить Бога о ниспослании ему этой любви к людям: «о, дай мне чистую любовь, о, дай мне слезы умиленья!» (III, 44), но тут же он молится и о другом: «очисти душу мне от праха, избавь, о Боже, от любви!» (III, 38). И снова перед нами-заключительное сознание человека, лишенного снособности любить людей и даже страдающего от этого:
О, если бы душа полна была любовью,
Как Бог мой на кресте – я умер бы любя.
Но ближних не люблю, как не люблю себя,
И все-таки порой исходит сердце кровью… (IV, 67).
Все это очень и очень верно. Вот только разве одно: кровью-ли исходит сердце Д. Мережковского?
Христос, распятый на кресте, «прободен бысть» и истекал кровью; так истекает кровью сердце каждого, кто носит в душе великую любовь к людям и видит все горе человеческое, – и много на свете таких крестовых сестер и братьев. О, как хотел бы, наверное. Д. Мережковский приобщиться к этому человеческому страданию и тем самым подойти ко Христу, имя которого он может только употреблять всуе! Нет Христа там где нет любви; и участь Д. Мережковского-истекать не кровью, а словами. В этом-трагедия всей его деятельности. И эта бесплодная слово точивость, которою Д. Мережковский тщетно пытается «заговорить», обмануть сам себя-очень характерна для человека с оледеневшим сердцем: именно в такую форму «словоточивости» только и может вылиться мертвое мастерство ледяного Кая. Как говорит в романе Д. Мережковского римский эрудит Гаргилиан-«litterarum intemperantia laboramus»… Мы страдаем от словесной невоздержанности. Да, да, вот наше горе… Опять спрошу: думал-ли Д. Мережковский, что и здесь он говорит о самом себе? Быть может думал, быть может сознавал; по крайней мере в одной из позднейших статей он чистосердечно признает: «мы все-эпигоны, последыши, александрийцы; слово для слова, а не для дела-вот наша бледная немочь» (XVIII, 22).
Да, Д. Мережковский несомненно страдает бледной немочью, «litterarum intemperantia»; да, он истекает не кровью, а словами. Недаром такое большое значение придает Д. Мережковский слову, быть-может, бессознательно. Людей он не любит, но слова он любит, и не от понятия идет к слову, а от слова к понятию. И это крайне характерно. Первый, если не ошибаюсь, подметил это Михайловский, но отметил это только как курьезную частность, как «узор» письма, как «каламбурное мышление», т.-е. мышление по пути не логической и фактической связи между мыслями и фактами, а по пути звукового сходства между словами (Русское Богатство, 1902 г., № 9). Михайловский приводит много курьезных примеров; я остановлюсь только на одном, который уже не мог быть известен Михайловскому, – на пророческом фельетоне «Петербургу быть пусту»; здесь на протяжении двух-трех газетных полустолбцов мы находим яркий образчик каламбурного мышления Д. Мережковского, ассоциации мыслей но сходству слов.
Обращаясь к истории Петербурга, Д. Мережковский говорит, что «сооружение Петропавловской крепости стоило жизни 100 тысяч рабочих»; слово «стоило» сейчас же, по звуковой ассоциации, приводит Д. Мережковского к фразе какого-то врача, что «весь Петербург стоит на исполинском нужнике»… Отсюда переход, по той же ассоциации, к стиху Пушкина из «Медного Всадника»:
Красуйся, град Петра, и стой
Неколебимо, как Россия!
Процитировав это, Д. Мережковский вспоминает о «Медном Всаднике» и приводит еще несколько стихов о Петре, который, как на памятнике Фальконета,
На высоте, уздой железной
Россию вздернул на дыбы.
Последнее слово тотчас приводит ему на намять, что «дыбой называлось орудие пытки», и что Петр «вздернул на дыбу» своего сына, царевича Алексея. Это в свою очередь наводит его на мысль о ненависти к Петру, о бедном герое поэмы Пушкина, пустившемся бежать от Медного Всадника; «бежать, как мыши от кота», – комментирует Д. Мережковский, и тут же, по богатой словесной ассоциации, вспоминает лубочную картинку «мыши кота хоронят». А это последнее слово переносит мысль Д. Мережковского к похоронам, к мертвецам, – и вдруг цитата из гоголевской «Шинели» о том, что «у Калинкина моста стал показываться по ночам мертвец в виде чиновника». После этого-все образы и понятия, добытые путем звуковой ассоциации, соединяются в одно целое: «Навстречу Медному Всаднику несется Акакий Акакиевич», встают мертвецы, на чьих костях построен Петербург, окружают глыбу гранита с Медным Всадником, все это падает в бездну и-«Петербургу быть пусту»… Все это читатели могут найти на трех крошечных страничках книги Д. Мережковского (XVIII, 10–12), причем замечу, что мною еще пропущен целый ряд более мелких, промежуточных словесных ассоциаций!
Я взял очень резкий пример, но тысячи подобных можно указать по всех произведениях Д. Мережковского. И это крайне характерно: мы воочию видим процесс ледяной игры разума, складывания из льдин разнообразных фигурок. Слово само по себе-мертво; оно получает трепетание жизни только тогда, когда идет из глубины души человека. Когда из переживаний рождается связь слов, это-живой организм; когда из слов рождаются понятия, это-мертвая игра разума. Можно точить и обтачивать слова и быть великим воплощением жизни. Так Пушкин, набросав начерно вылившееся из души стихотворение, прилагал громадный труд, чтобы из живого, но еще бесформенного наброска создать соразмерное и попрежнему живое творение; так А. Ремизов-чтобы взять современный пример-громадным трудом рождения, собирания и вытачивания слов достигает вершин поэтического творчества. Но можно также вытачивать слово за словом, фразу за фразой и сделать красивую вещь, не заботясь о духе жизни. И эта способность тоже не всякому дана; это особые дар не творчества, а мастерства. Творчество всегда исполнено трепетом жизни; мастерство же, идущее от слов к понятиям, всегда может быть только мертвым. Но и в этой области мертвого мастерства могут быть разные степени дарования; Д. Мережковский в этом смысле принадлежит к достаточно крупным мастерам. Он не художник, ибо всякий художник есть творец, ибо над всяким милостию Божией художником веет дух жизни; но в своем мертвом мастерстве Д. Мережковский достиг значительного искусства. Читая его «трилогию», ясно видишь, как искусно обтачивается и прикладывается льдинка к льдинке, как соразмерно проявляются антитезы лиц и положений, как из всего этого возникает если не живая красота, то по крайней мере мертвая красивость.
«Каламбурное мышление» с одной стороны, «власть слова»-с другой: на них построено все мастерство Д. Мережковского. Приводить примеры было бы и скучно, и утомительно, и бесполезно: достаточно указать на власть слова-власть цитат над этим писателем. Вечные, бесконечные цитаты! Не он ими, а они им владеют. Интересно было-бы подсчитать (громадный труд!), сколько раз герои Д. Мережковского-т.-е. он сам– сколько раз они «вспоминают» но любому мелкому поводу чужие слова, цитаты, евангельские тексты и т. д. Если хотите видеть типичный пример-просмотрите последние страницы четвертой главы девятой книги «Петра и Алексея»: там автор, спрятавшись за манекенного Тихона, вспоминает, не давая бедному читателю ни отдыху, ни сроку, целый ряд цитат из Ньютона, из Брюса, из Писания, из Леонардо-да-Винчи-и все это связано словесными ассоциациями, сшито белыми нитками каламбурного мышления. И таких примеров десятки, сотни! Другой пример той-же «власти слова» над Д. Мережковским: типичные для него «обращенные фразы»-обращенные кстати и некстати. Святая плоть– бесплотная святость одухотворение плоти-воплощение духа; бесплотная духовность-бездушная святость; воплощаемый Бог-обожествляемая плоть: умерщвленная плоть-мертвая плотскость: какая поистине это ледяная игра разума! Из двух-трех льдинок складывает холодный Кай нее те-же, все те-же слова-и никак не может только сложить самого простого: любовь к людям. И это без конца, без предела, настойчиво, холодно, утомительно. Так и мелькают на страницах «преступная мученица» и «добродетельный палач», «раздвоенное сознание» и «бессознательное раздвоение», «неразумный Бог» и «безбожный разум»; или: «начали богословием, кончили сквернословием», «начали гладью, кончили гадью». Или еще сложнее: «у Л. Толстого мы слышим, потому что видим: у Достоевского мы видим, потому что слышим»; «потому-ли он ни на кого не похож, что болен, или потому болен, что не похож ни на кого?» И так далее, и так далее, без перерывов, без конца, строго следуя знаменитой формуле:
Горе мое от запоя,
Или от горя запой?
Мог-ли ожидать автор этих пресловутых строк, что сущность их ляжет некогда в основу литературного метода Д. Мережковского?
Но ночему-же, однако, если Д. Мережковский так любит слово, почему оно не живет в его мастерстве, почему он не творец, а мастер, не поэт, а стихослагатель? Внутренняя причина этого лежит глубоко-в самом существе, самой сущности этого писателя (о чем у нас еще будет речь); но достаточно уже ознакомиться с четырьмя томами его стихотворений, чтобы убедиться в «бледной немочи» Д. Мережковского. Прежде всего, слушая слова Д. Мережковского, не всегда можешь поверить его чувству. Мне всегда вспоминается, как, произнося свою статью о Тургеневе на вечере, посвященном его памяти, Д. Мережковский прочел по тетрадке: «у меня сейчас такое чувство, как будто И. С. Тургенев, которого кое-кто из пришедших на эти поминки знал при жизни-… у меня, говорю я, такое чувство, как будто он присутствует здесь, видит и слышит нас»… (XVIII, 197). Вот вам «экспромт», тщательно заготовленный дома! Как же после этого верить во все слова Д. Мережковского?
Другая причина бессилия его поэтического слова-еще важнее. У него нет своего эпитета. В стихах его поражает прежде всего обилие эпитета пушкинского, намеренная подражательность, заимствование. Так и рябит в глазах: «безмолвная печаль», «медлительная ночь», «безумная надежда», «пленительный смех», «багряная листва», «поэтов ветренное племя», «стих унылый», «веселье прежнего напева», «Нева, закованная в гранит», «вдоль сумрачной Фонтанки влачатся медленные санки», «царственная Нева», «увлекательный обман», «печальная суровость», «обвив его руками, еще холодными устами припала к трепетным устам» – и снова, и снова, еще и еще: «дым багровый», «свободный ум», «младенческая радость», «буйная радость», «беспечная улыбка», «беспечная нега», «пленительная грусть», «сень дубрав пустынных»… В автобиографических «Старинных октавах» Д. Мережковский рассказывает о том, как в детстве начал он писать «глупые стихи», которые казались ему «пределом совершенства», и прибавляет: «я Пушкину бесстыдно подражал». Как видим теперь, он мог-бы повторить это и о позднейших своих стихотворениях, пронизанных пушкинизмами. Не говорю уже о прямых списываниях с Пушкина (например, в тех же «Старинных октавах» вторая строфа первой песни и сто одиннадцатая строфа второй).
Все это было бы вполне допустимо, если кроме этих пушкинизмов у Д. Мережковского был бы также и свой эпитет. Но его нет. Кроме Пушкина, встречаешь в стихах Д. Мережковского многих других поэтов (например, Лермонтова: «недремлющие думы», «угрюмый жребий», холодный ум), а затем-буквально тонешь в море шаблонных и бесцветных эпитетов, ходячей пошлости, прозаизма. На каждой странице вы найдете что-либо вроде «жгучего стыда», «жгучего сомненья», «жгучей тоски», «упоительных грез», «восторженных слез», «пламенных клятв», «роковой любви», «необъятного простора благовонных лугов», «горького предчувствия», «безумного ужаса», «вечной лазури», «мучительной борьбы», «упоительного отдыха» (и это-в стихотворении «Если розы тихо осыпаются», которое считается одним из лучших в поэзии Д. Мережковского!)… Я мог бы еще удесятерить эти примеры, взятые на-удачу, привести еще разные «бледные цветы воспоминаний», «сладкие волнения», «сладкие тайны» и так далее, и так далее, – но и приведенного уже достаточно. Можно только прибавить, пожалуй, еще эпитет «таинственный», который прилагается Д. Мережковским решительно ко всему, чему угодно. На страницах его стихотворений пестрят «таинственные огни», «таинственные мечты», «таинственные жужжания», «таинственные кручины», «таинственные лампады», «таинственные печали», «таинственные леса», «таинственные закалы», «таинственный ил в пруду», «таинственное горение елки», «таинственные приговоры»… Я не берусь перечислить все те имена и предметы, которые квалифицируются Д. Мережковским, как «таинственные»: кроме перечисленных, здесь еще даль, гармония, храм, мгла, думы, голос, пророчество, привет, огонь, пучина, прелесть-и все, что вам угодно. Это симптоматично. Д. Мережковский думает, что, приставляя куда ни попало слово «таинственный», он действительно говорит о таинственном. Да, он говорит-но и только; а ведь задача художника и поэта-заразить, внушить, а не только отделаться словом.
Возвращаюсь, однако, к отсутствию эпитета, к его шаблонности у Д. Мережковского: этот вопрос значительнее, чем кажется с первого взгляда. И в доказательство этого позволяю себе привести слова одного писателя, с которыми, в их применении к Д. Мережковскому, я согласен, от буквы до буквы.
«…Где бы я ни открыл книгу, мелькают все те же цветы красноречия, подобные цветам провинциальных обоев. Не живые сочетания, а мертвая пыль слов, книжный сор. Слова, налитые не огнем и кровью, а типографскими чернилами (подчеркнуто мною. Как все это верно!). Я знаю, что значит: „огурец соленый“, „стол круглый“, но что значит: „мучительные воспоминания“, „жгучая тоска“-я не то что не знаю, а знать, не хочу, как не хочу знать, что опротивевшие обойные цветочки имеют притязание на сходство с полевыми васильками и маками: мало-ли чего хотел обойный фабрикант, да моя-то душа этого не хочет. (Кроме „мучительной тоски“ и „жгучих воспоминаний“, просмотрите еще раз целый ряд подобных обычных эпитетов Д. Мережковского, приведенных страницею выше).-Существует два рода писателей: одни пользуются словами, как ходячей монетою-стертыми пятиалтынными; другие-чеканят слова, как монету, выбивая на каждом свое лицо, так что сразу видно, чье слово: кесарево-кесарю. Для одних слова, – условные знаки, как бы сигналы на железнодорожных семафорах; для других-знамения, чудеса, магия, „духовные тела“ предметов; для одних слово стало механикой; для других-„слово стало плотью“. Д. Мережковский, если не везде, то больше всего там, где старается быть художником, принадлежит к первому роду писателей. – Мне могут возразить, что все это мелочи; но ведь достаточно опустить палец в воду и попробовать на язык, чтобы узнать, какая вода-пресная или соленая; достаточно сделать химический анализ капли крови, чтобы узнать, какою болезнью заражено тело. Каковы слова, таковы и мысли».
Этот отрывок принадлежит-знаете, кому? – Д.Мережковскому. Так он характеризует Л. Андреева (XVII, 6–7). И в который это уже раз он, думая, что говорит о других, говорит о себе! «Слова, налитые не огнем и кровью, а типографскими чернилами»-лучше этого о Д. Мережковском никто никогда не говорил. И если я так долго останавливаюсь, на словах Д. Мережковского, то именно потому, что каковы слова, таковы и мысли. каковы слова, таковы и чувства. И если слишком очевидно, что слова Д. Мережковского являются только наглядным проявлением его «бледной немочи», то этой же болезнью, несомненно, заражены и его мысли, и его чувства. Но что же это за болезнь?
Надо, впрочем, оговориться: есть один эпитет, который принадлежит самому Д. Мережковскому и встречается у него в разных комбинациях. «Мертвенные очи»; «мертвенное небо»; «мертвенный сон»; или, несколько иначе-«мертвая скука», «могильная красота». Это у него свое, не заимствованное, внутреннее… И это очень характерно.
III.
Внимательный анализ такой «мелочи», как эпитет в стихах Д. Мережковского, избавляет нас от необходимости разбора внешней стороны других его художественных призведений. Ведь «стих»-это именно то, в чем должна проявиться в насыщенном виде вся художественная сила писателя, ведь «стих» это-кристаллизованный стиль. И о чем же говорить дальше, если эпитет, стержень внутренней силы стиха, является таким бесцветным и мертвенным, как в стихах Д.Мережковского? О внешней форме его стиха я уже и не говорю: бессилие Д. Мережковского в этой области слишком общеизвестно. В избранном томе своих стихов, которые только и известны читающей публике, есть несколько счастливых исключений, как и всегда, еще более подтверждающих правило; но вряд-ли многие знают, что Д. Мережковский мог быть автором таких, например, поистине ужасных рифмованных строк:
Нам, наконец, чувствительная ложь
И Надсону плохие подражанья
Наскучили. Как Надсон ни хорош,
А с ним одним недалеко уйдешь.
Порой стихи у нас по форме дивны,
Но, все-таки, мы слишком субъективны… (II, 104).
Вот уже пример от противного: очень «не-дивные» по форме стихи… И таких не оберешься. Говорить к тому-же об однообразии размера, о бедности рифмы-не приходится: незачем ломиться в открытую дверь. Курьеза ради можно только заметить, что автор подобных стихов боялся нападения критики «за смелость рифм»! (см. II, 129). Или вот в другом роде: многим ли известно, что Д. Мережковский мог петь фальцетом такие невозможные вещи, справедливо переложенные впоследствии на «цыганскую» музыку:
Голубка моя,
Умчимся в края,
Где все, как и ты, совершенство,
И будем мы там
Делить пополам
И жизнь, и любовь, и блаженство… (I. 150).
И это-«отец русского декадентства»! Но я уже сказал, что «отцом» он никогда не был (чтобы быть «отцом», надо быть творцом), а был только теоретиком «нового искусства» девяностых годов. И когда он теоретически верно определял элементы этого нового течения, как «мистическое содержание, символы и расширение художественной впечатлительности» (V. 43), то практикой своей он не мог подтвердить этой теории: в его мастерстве вместо мистического содержания были только мистические слова («таинственный», «святой»), вместо символов-словесные антитезы, «мертвые аллегории» (его же выражение – см. V, 47), а расширение художественной впечатлительности убивали шаблонные и мертвые эпитеты. Повидимому, и сам он скоро это понял, и от внутренне-живой «лирики», ему недоступной, наметил переход к доступному ему «эпосу»:
О, светлого искусства торжество,
Привет тебе, эпическая муза!
Твои жрецы-титаны… Ничего
Не может быть желанней твоего
Спокойного и верного союза.
Пускай шумит лирический поток, —
Ты, эпос, тих, и вечен, и глубок! (II, 106).
Так перешел Д. Мережковский к романам. В лирике он был неудачным любовником слова, в эпосе он вышел на свою дорогу. Исторический роман позволил ему применить к делу глубокую свою «культурность», позволил ввести в дело артиллерию цитат, чужих слов, бытовых и исторических подробностей, бесконечной массы «вещей». Ему хотелось, чтобы для него слово было «духовным телом» вещи-мы слышали уже об этом подлинные его выражения; ему хотелось бы уметь перейти (так он характеризует творчество Л. Толстого) «от видимого к невидимому, от внешнего-к внутреннему, от телесного-к духовному». Этого достичь ему опять-таки не дано, и мы снова можем сказать про него словами одного писателя: «так называемые вещи, смиренные и безмолвные спутники человеческой жизни, неодушевленные, но легко одушевляющиеся, отражающие образ человеческий, у Д. Мережковского не живут, не действуют». Ну, конечно, это слова опять самого Д. Мережковского (о Л. Толстом), но мы к этому вечному qui-pro-quo в суждениях Д. Мережковского уже привыкли… «Вещи» в романах этого писателя остаются мертвыми, ибо только подлинное творчество может вдохнуть душу живу в неодушевленное: мастерству Д. Мережковского это не дано. Но зато подлинно с большим мастерством умеет он использовать ту массу исторического материала, из которого создает свои эпические повествования. Так с вещами, так и с людьми. Возсоздать живой образ может только творец, художник; Д. Мережковский, подобно Сальери, может только «разъять, как труп» историческое лицо и с кропотливым мастерством начать прикладывать льдинку к льдинке, цитату к цитате, историческую фразу к фразе. И это, повторяю, делает он подлинно с большим мастерством.
Стиль его, слог, эпитеты-не стали более выработанными; но умение интересно вести диалог, варьировать эпизодами фабулу-делают его романы, выражаясь литераторским воляпюком, вполне «читабельными»; красивость мастерства этих романов находится вне всякого сомнения: подобно Сальери, он «в искусстве безграничном достигнул степени высокой». И слава ему улыбнулась-уже до царской мантии дело дошло. Но удалось ли ему достигнуть и в романах своих того, чего он так желал: достичь магии слов, воплощения их, чеканить их, как монету, выбивая на каждом свое лицо, чтобы сразу видно было, чье это слово? Нет, этого «ex ungue leonem» ему не дано достигнуть. Правда, открыв иной раз незнакомую книгу и встретив несколько раз на одной странице «обращенные фразы» по формуле «горе мое от запоя, или от горя запой»-легко догадываешься, что это книга Д. Мережковского: но разве же это львиные когти? Не по другому ли признаку узнаем мы здесь писателя?