Текст книги "Вологодская полонянка"
Автор книги: Полина Федорова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 7 страниц)
7
Издавна было на Руси два места, куда свозили разбойников, убивцев и иных государевых преступников, миновавших плаху или кол – Белоозеро да Вологда. Белоозеро, конечно, покруче: и даль несусветная, и малолюдно, и холодно. Окромя иноков монашествующих да старцев-схимников на много верст округ лишь ветер, камень да мхи, и никоей души человеческой, одно зверье дикое. Туда, на самый край света, в далекую пустынь велением великого князя московского свезли Фатиму, Ильхамову мать, обеих сестер его да братьев Мелик-Тагира и Худай-Кула.
Мелик-Тагир принялся было вольничать: отказывался кушать русскую еду, задирал монахов, дрался с приставами и вообще, как докладывали Ивану Васильевичу, дюже буйствовал. Так что в одну из темных осенних ночей и удавили Мелик-Тагира ременною удавкою, дабы далее вел себя смирно, ибо покойники к буйству склонности особой не имают.
Зимою следующего года, в одночасье отошла ко Всевышнему ханым Фатима, и Худай-Кул с сестрами остались одни. А что делать, урусский полон – не медовый шербет или сладкая хурма.
Царственную же чету государь и великий князь московский Иван Васильевич определил в Вологду, где не иноческая обитель и более ничего, а все же городок, хотя тоска в нем дюже смертная. И не то чтобы Таиру и Ильхама на цепи посадили да по ямам глубоким и сырым схоронили, как русских полоняников в царстве Казанском, – нет, жили они во дворе особом при яствах и питие справном, однако скис как-то скоро Ильхам. Молчал целые дни, кушал мало, а вскорости перестал и вовсе. И все чаще и чаще требовал от Таиры привычных ласк. Бывало, на дню по нескольку раз он ее к себе призывал и ночью тоже. А после этого сразу же забывался в долгом сне.
Однажды, уже по прошествии первого года заточения, когда жара стояла такая, что дворовый пес Буянко по вся дни валялся пластом в тени, вывалив наземь язык, а петухи по утрам заместо своих обычных бравых рулад лишь коротко хрипели, словно старались побыстрее исполнить сию обязанность, ставшую вдруг крепко в тягость, Ильхам послал за женой. Таира пришла. Хан лежал на постели и как-то странно смотрел на нее. Был он тих и задумчив. Таира села в ногах, подняла ему рубаху и привычными жестами стала ласкать мужнино естество.
На сей раз плоть Ильхама так и не достигла обычной крепости. Да и провела по ней рукой Таира всего-то с десяток-другой раз. Тоненько застонав, Ильхам излился на подставленную женой ладошку единственной капелькой, желтоватой и мутной. И вдруг всхлипнул.
Услышав столь неожиданный звук, она с удивлением взглянула на мужа. У Ильхама по худым впалым щекам текли, застревая в редкой щетине, крупные слезы. Что-то большое и светлое шевельнулось у нее внутри. Незнакомая с подобным чувством, что было глубже жалости и сильнее нежности, она прилегла рядом с Ильхамом и обхватила его руками. Плечи его мелко затряслись в беззвучном рыдании, и она, повинуясь какому-то древнему инстинкту, прижала голову мужа, показавшегося ей вдруг маленьким и беззащитным, к своей груди, словно закрывая от всех бед и иных земных напастей. Через рубашку чувствовала она его мокрое от слез лицо.
Спустя малое время он затих, но она еще долго обнимала Ильхама, словно малое дитя. Потом отпустила его и откинулась на подушки. В голове было пусто, как в больших покоях, где со стен и пола сняли и вынесли ковры и убрали всю иную обстановку.
Какое-то время она лежала, бездумно уставившись в потолок, а потом вдруг почувствовала неладное. Что это, она поначалу никак не могла понять, но потом тревога нашла причину: она не слышала дыхания Ильхама. Таира повернула голову в его сторону и увидела затылок мужа, бритый и беззащитный, это впечатление усиливала тонкая шея с мальчишеской впадиной посередине. Она приподнялась на локтях и заглянула в лицо Ильхама. Тот лежал, не мигая глядя в окно, и в его зрачках отражался тонкий луч проклятого вологодского солнца. Лицо Ильхама было спокойным и даже благостным, будто он скинул наконец тяжелую ношу и освободился от чего-то, крепко тяготившего его.
Таира, едва сдержав крик, прикрыла рот ладошкой и тихонько сползла с постели, словно боясь разбудить мужа. А потом пришли приставы и унесли тело Ильхама в холодный погреб. Этим же вечером его похоронили, омыв и обернув по мусульманским обрядом от подбородка до щиколоток в тонкое покрывало-камиз и одеяло-изар. Затем положили в холщовый мешок, связав крепкими узлами ноги и грудь. Невесть откуда доставленный приставами, вместе с каким-то стариканом в чалме, древний мулла дребезжащим от старости голосом прочитал из Корана возвеличение Всевышнего, и бывшего казанского хана, положив на лубки, быстро понесли к вологодскому погосту. Не доходя до него, остановились возле свежевырытой могилы, глубокой, с нишей в стене, куда и определили Ильхама почти в сидячем положении, заложив затем нишу досками и лубками. Бросив несколько комьев земли в могилу, копари быстро завалили ее и отошли, а мулла стал читать Коран. Произносить обрядом молитвы было некому: Таире и ее прислужницам, как и прочим женщинам, дорога на татарское кладбище была заказана, а старикан, что пришел вместе с муллой, был совершенно глух. Ну не урусам же, в самом деле, стоящим в стороне и с любопытством поглядывающим на совершаемое действо, читать мусульманские молитвы? Посему, бормотнув еще несколько строк из священной книги, мулла выпрямился и обратился к покойнику:
– Ильхам, послушай. Ты там смотри, не забывай своей веры. Помни, Аллах един, и Мохаммед пророк его.
Затем он провел ладонями по своему лицу, будто омылся. Глядя на него, то же самое сотворил и глухой старикан.
Вдвоем они направились к Таире, и мулла с четверть часа читал уже ей Коран, делая небольшие остановки и многозначительно взглядывая на нее. Когда, наконец, погребальный обряд завершился и старые абызы покинули полоняничий двор, получив мзду золотыми пластинами с шапки ханбике, Таира заплакала.
Плакала она не долго. Не более минуты. Затем какое-то время сидела, нахмурив брови и подперев голову рукой. Вздохнула, позвала прислужниц, велела найти шелковую тряпицу зеленого или синего цвета. Не нашли. Тогда она прогнала прислужниц, порвала на себе рубашку хинского шелка, оторвав от нее кусок размером локоть на локоть. Переоделась. Вышла во двор. Нашла там небольшую дощечку, колышек, вернулась и натянула на дощечку шелковую материю. Затем взяла иглу с золотой нитью и стала выводить арабской вязью слова. Не ложилась, пока не закончила работу.
Утром, совершив молитву и привязав колышек к дощечке, пошла по направлению к кладбищу. Приставленный к ней стражник спросил:
– Куда?
Она не ответила, ожгла взглядом так, что более тот ничего не вопрошал и лишь молча следовал за ней.
Придя на могилу Ильхама, она некоторое время постояла над ней, потом наклонилась и воткнула колышек с дощечкой прямо в середину невысокого холмика. И пошла обратно, не обращая никакого внимания на пристава.
С погоста, что находился саженях в десяти от могилы Ильхама, вышла сухонькая старушка, чем-то похожая на Айху-бике. Где-то высоко, в ветвях кладбищенских деревьев, каркнула ворона, затем другая. Мелкими шажками старушка миновала свежую могилу Ильхама, бросила взгляд на дощечку, обтянутую вышитым шелком, перекрестилась и пошла дальше своей дорогой.
На третий день на могилу Ильхама явился мулла: «Мир тебе, умерший, скоро и я буду с тобой». Увидел табличку, подошел ближе и прочел, что было вышито золотой нитью ниже имени Ильхама:
Да простит Всевышний грехи того, кто посетит эту могилу и подумает обо мне. Я был так же грешен, как и ты, и завтра с тобой может случиться то же, что случилось со мной.
8
Ильхам умер.
Таира продолжала жить.
Приезжали бородатые бояре от великого князя в богатых шубах на собольих пупках и диковинных горлатных шапках трубой, расширяющихся кверху, садились по лавкам и, прея в своих одеяниях, вели через толмача долгие и нудные беседы, склоняя Таиру к вере православной.
– Нет, – отвечала она на их уговоры.
– Да послушай, неразумная, – трясли бородами бояре, пуча на глупую полонянку глаза, – коли веру православную примешь, великий князь тотчас велит освободить тебя из заточения. Замуж выдаст за какого-нибудь татарского царевича или бека. Ваших ему служит много. И будешь ты себе жить-поживать, в бархате ходить, на перинах спать да сладкие яства кушать.
– Нет, – вновь говорила Таира и отводила от незваных гостей взор.
Бояре сердились, топали ногами, грозили карою и немыслимыми страданиями – ничего не помогало.
Повадился к ней монах-чернец из ближней пустыни. Обличьем и языком татарин, отпрыск какого-то астраханского бека, вышедшего из ханства на Русь давным-давно. Таиру называл дочь моя, толковал ей Священное Писание, ласково смотрел в глаза, брал за руку.
Она слушала и молчала.
Приходил как-то седой книгочей-летописец, коему, как сказывали приставы, лет более ста, раскладывал перед Таирой пожелтевшие и порченные мышами свитки, говорил с ней по-булгарски, что-де великий кыпчакский воитель Батый, который брал Киев-град две с половиной сотни лет назад, не порушил в городе ни единого храма православного, однако же начисто изничтожил мечети и синагоги.
– А почему? – вопрошал старец и восторженно смотрел мутными от старости глазами на Таиру. – А потому, – отвечал он сам себе и поднимал скрюченный подагрой палец вверх, – что Батый исповедывал веру толка христианского.
– Да что вы? – удивлялась Таира. – Быть не может!
– Может, – серьезно ответствовал книгочей и снова поднимал палец вверх. – Потому как сие есть факт исторический.
– Мой отец был великий сеид, – отвечала Таира, стерев с лица напускную благожелательность. – И дед мой сеид. А вы хотите, чтобы я предала их и переменила веру?!
– Да, – простодушно отвечал книгочей. – Ибо вера православная, самая что ни на есть…
– Никогда.
Старик близоруко поморгал, собрал свитки и более не приходил.
А время шло.
Как-то, невзначай будто, провели ее мимо городского тюремного застенка, в коем была растворена дверь в пыточную камеру. В ней человек крюками за ребры подвешенный, и детина здоровенный в фартуке окровавленном каленым железом ему грудь жжет. Человек извивается, хрипит, потому как, верно, кричать уж более не может, а детина только скалится. Попятилась Таира, ткнулась в пристава, что ни на шаг от нее не отходил, спросила, с трудом разлепив губы:
– У вас что, и женщин так пытают?
Усмехнулся пристав:
– Бабам и девкам ребры не ломают и каленым железом не жгут, не велено. Их в землю по горло закапывают и ждут, покуда оне, родимые, не преставятся. Ни еды им не дают, ни пития. А ежель долго не помирают, землю возле них отаптывают, чтобы, значит, давило их, и дышать не можно было… А у вас воров и законопреступников что, по головке гладят?
Приходили еще – как не приходить – ходоки к Таире в надежде склонить ее к вере православной. Уговаривали, сулили горы золотые, пужали вечным заточением. А только ничего у них не вышло. «Нет», – отвечала им бывшая ханбике, а иным и в лицо смеялась. Что же до вечного заточения – тут коли сие на роду написано, так тому и бывать. Но от веры отца и деда она никогда не отречется.
Так и не стала Таира ни Ириницей, ни Дарьей, а вот шурин ее Худай-Кул веру христианскую принял, и письмецо, полученное от него на тринадцатый год заточения, было подписано: Петр Ибрагимович.
Посему титло царевича ему сохранили, и, более того, отдал великий князь московский за него дочь свою, Евдокию. Письмецо сие вручили Таире в первый день нового, 1501 года, будто подарок какой. Держи, дескать, царица, весточку от родни, читай да на ус мотай, как люди благоразумные поступают и что за это им государь московский дарует. Но и письмо сие ожидаемого результата не принесло: прочла его Таира, хмыкнула презрительно да в печку бросила. И конечно, не знала и не ведала она, что год этот – последний ее вологодского заточения.
9
Не единожды вспоминал Мохаммед-Эмин встречу с Таирой у булакского моста и взгляд ее, опаливший душу. Не давал он ему покоя, все виделся из окна старой колымаги и жег, будто наяву.
Узнав о смерти Ильхама, не раз писал хан на Москву великому князю письма, в которых просил отпустить из вологодского узилища царственную полонянку. Хочу, дескать, взять ее в жены, блюдя древний тюркский обычай.
Иван Васильевич отвечал на письма Мохаммеда-Эмина незамедлительно и регулярно, называл его когда сыном, когда братом, благодарил за выполнение договорных условий, охранение русских купцов, пенял на брата его Абдул-Летифа, не похотевшего выехать из Крыма в русскую службу, хотя-де приглашаем в Москву был неоднократно, а вот просьбу хана касательно Таиры старательно обходил стороной. Лишь однажды ответил, что женитьба его на ханской вдове вельми нежелательна по причинам стратегическими что факт сей вполне может нанести государству русскому некий ущерб, то бишь поруху.
А однажды приехал из Крыма ильча – посланник от хана Менгли Гирея, привез вместе с прочими вестями письмо от матери, в котором мудрая Нур-Салтан сватала сыну дочь ногайского бека Мусы.
Желание матери – закон. К тому же того требовали и державные интересы. Мохаммед-Эмин, конечно, женился на ногайской бике. Однако в первую брачную ночь, изливаясь в супругу семенем после неистовых плотских буйств, будучи в горячечном запале, назвал ее Таирой. Ханбике закусила губку и поняла, что быть единственной женой Мохаммеда-Эмина ей не суждено, так как существует еще одна, которая незримо делит с ней ханское ложе.
Когда через пять лет неугомонные карачи составили заговор и попросили Мохаммеда-Эмина очистить ханский престол, посадив на него сибирского царевича Мамука, коим думали управлять, дергая его за веревочки, как тряпичную марионетку, прибывший в Москву бывший хан, известив великого князя о перевороте, тотчас попросил разрешения на свидание с Таирой.
– Да в своем ли ты уме? – не без раздражения воскликнул Иван Васильевич. – У тебя царство отобрали, а ты о бабе думаешь! Не о бабе теперь надобно думать, а как державу Казанскую вернуть.
– Ну а как верну ханство – отдашь мне ее? – в упор посмотрел на названого отца Мохаммед-Эмин.
– Эко тебе приглянулась женка-то братова, – усмехнулся Иван Васильевич. – Ты поначалу царство свое возверни, а потом и поглядим. А покуда силы будешь собирать против Мамука, возьми в удел на кормление к Кашире еще Хотунь да Серпухов. Я чаю, у тестя своего воинов просить будешь, а наемники – они денежку, брат, требуют. Так что копи деньгу-то.
– А ты, государь, воинами поможешь? – по-свойски спросил Мохаммед-Эмин, хотя решение подобных вопросов в случаях иных требовало долгих переговоров.
– На доброе дело ратники завсегда найдутся, – не долго думав, ответил великий князь. – Ты токмо отпиши, – голос его потеплел, – матушке своей, дабы посодействовала нам, уговорила Менгли Гирея с ногаями замириться, тогда не токмо бек Муса тебе союзником будет, но и остатние ногайские князья никакой тебе порухи чинить не захотят. Мамук вашим чужой. Опоры на Казани, окромя людей, что с ним пришли, у него нет. А люди, брат мой, пришлых у себя не любят, хотя бы и верой единой. Сибирь далеко, так что ежели Мамука со всех сторон обложить, то помощи ему ждать неоткуда. Поверь, долго он на престоле ханском не усидит. А мы с тобой его еще и подтолкнем.
– И все же, – Мохаммед-Эмин решил быть до конца настойчивым, – разреши в Вологду съездить.
– Сие тебе ничего не даст, – не то с участием, не то с сожалением посмотрел на него Иван Васильевич, – распалишься только пуще прежнего. А тебе теперь голова чистая нужна, свежая, без всяких лишних мыслей. О ней не беспокойся, не худо ее держат, не в застенке под замком сидит, и люди ее при ней – чего же боле-то?
В одном прав оказался великий князь московский: на кой надо было переться в эту проклятущую Вологду, шайтан ее забери? Но не стерпел. Пять лет прошло – будто миг пролетел. За делами державными, суетой дворцовой нет-нет да вспоминался жгучий взгляд светлых карих глаз, что будто стальной иглой пронзил сердце, и еще тогда, на булакском мосту нестерпимо захотелось взять ее ладошку, приложить к груди и сказать: «Прекраснейшая, ты одна можешь исцелить и унять мою сердечную боль».
А может, собрался он в не близкий путь для того, что бы увидеть Таиру и развеять странный морок, что столько лет томил душу неутоленным желанием и тихой печалью.
Оно ж вон как обернулось.
Встретили Мохаммеда-Эмина холодно, если не сказать, враждебно. Поначалу строптивая ханбике даже принимать его отказалась, потом промаяла ожиданием, почитай, полдня. Он-то, дурень, разлетелся, дары немалые приготовил: шелка хинские, соболей, уборы драгоценные лучшими мастерами Бухары и Самарканда сработанные. Все честь по чести. Когда же ввели его в светлую небольшую горницу, он, как тогда на булакском мосту, натолкнулся на гневный взгляд. Но Мохаммеду-Эмину было уже все равно, потому что внутри полыхнуло жарким пламенем и испарились из головы речи, приготовленные заранее, и умные мысли, коими пытался охолонить себя во время изнурительной дороги.
Таира…
Глаза скользили по ее разгневанному лицу, ладной, стройной фигуре, удивленно замерли на золотистых прядях, чуть видневшихся из-под калфака. Рука невольно потянулась к ним, и он чуть было не брякнул: «Золотоволосая – Алтынчеч», но вовремя остановился, почувствовав вполне ощутимый холод, пеленой окутывавший ее.
– Приветствую тебя, прекрасная ханбике, да пошлет тебе Всевышний долгие годы жизни, – слегка севшим от волнения голосом произнес он.
– И тебе многих лет, могущественнейший хан, – соблюла этикет Таира, но не сумела сдержать злого задора. – Зачем потревожил меня в моем заточении, единственной причиной которого сам и являешься?
Мохаммед-Эмин потемнел лицом, желваки заиграли на его широких скулах.
– В нашей судьбе один Аллах волен, да будет священно имя Его. Мы лишь исполнители Его непостижимых помыслов, – сдержанно ответил он.
– Как удобно за спину Всевышнего прятаться, – заметила Таира, иронично приподняв маленькие луны бровей. – Но и тебе, как я слышала, на ханском престоле усидеть не удалось. Подпалили и твой чекмень казанские мурзы.
– Быстро же сюда дурные вести доходят, – скривил в усмешке губы Мохаммед-Эмин.
– Ветер вольный и в мою темницу залетает. Певчие птички и под моим окном щебечут. Ты же получил то, чего был достоин и что для других приуготовлял. Так что от меня сочувствия не дождешься.
После обмена колкостями оба замолчали, и в светлице повисла неловкая тишина. Мохаммед-Эмин исподлобья взглянул на двух прислужниц, сидевших, сжавшись в комочек, на ковре у ног Таиры, на стражников, неподвижно замерших у дверей.
– Я ехал сюда не за сочувствием и не за ссорами с тобой, прекрасноликая ханбике, – с усилием произнес он. – Дозволь несколько слов с глазу на глаз сказать.
– И не подумаю! – В негодовании Таира даже чуть подалась назад, как будто тут же захотела уйти.
– Постой, – окликнул ее Мохаммед-Эмин. – Не бойся…
– Что?! – замерла ханбике, воззрившись на зарвавшегося посетителя. – Ты мне приказываешь?! Ты?! Да кто ты такой! Прихвостень московитский, сын презрен…
– Все! Довольно! – рявкнул Мохаммед-Эмин, гневно глянув на стражников и служанок. – Все вон отсюда! Вон!!!
Светлица сразу опустела. Таира от неожиданности растерялась и стала осторожно пятиться назад. Мохамед-Эмин вмиг преодолел расстояние, их разделявшее, схватил ее в объятия. Его трясло то ли от ярости, то ли от желания, он сам не мог разобраться в сумятице охвативших его чувств.
– По древнему обычаю, – свистящим шепотом произнес он, – после смерти брата я должен взять тебя в жены.
– Нет… – тихо трепыхнулась она в его руках.
– Да! И никто меня не остановит. Ни великий князь, ни… ты.
На дне ее прозрачных карих глаз затаились страх и отчуждение. Он не хотел их видеть, поэтому наклонился и осторожно поцеловал сначала ровные дуги бровей, потом трепещущие опустившиеся веки, скользнул по нежной щеке, подбираясь к манившим его губам. И еле удержался на ногах. Таира неожиданно, что было силы толкнула его в грудь и отскочила в сторону, тяжело дыша.
– Ты… ты… сын вонючего верблюда! – взорвалась она.
– Не подобает дочери сеида и ханской жене осквернять свои уста подобными словесами, – саркастически ухмыльнулся Мохаммед-Эмин. – Она должна быть благоразумной и покорной и следовать древним обычаям.
– Убирайся с глаз моих! Ненавижу!
Они замерли, разгневанно буравя друг друга взглядами.
– Будь по-твоему, но я еще вернусь!
Мохаммед-Эмин круто развернулся и широким рассерженным шагом направился к дверям. На пороге чуть помедлил и бросил через плечо:
– Прими дары!
– Я утоплю их в отхожем месте! – прозвучало ему в спину.
– Бичура [12]12
здесь: ведьма.
[Закрыть]! – громко буркнул хан и что было силы бухнул дверью.
Когда он выезжал со двора, из маленького оконца светелки вслед ему на хрустящий белый снег летели, посверкивая радужным разноцветием, драгоценные уборы, как будто ожившие шкурки соболей, радовали глаз изысканным рисунком полета тончайшие хинские платки.
Словом, не вышло. А вот все остальное складывалось для Мохаммеда-Эмина весьма ладно. Хан Мамук тряпичной куклой в руках карачи сделаться не пожелал, властвовал на Казани единолично и советов никоих не слушал. Даже Диваны ханские собирать перестал, и карачи вскоре пожалели, что призвали его на державный престол.
Дабы ублажить пришедших с ним сибирских беков и мурз, повелел он казанским володетелям-арбабам поделиться и отдать пришлым по четверти своих владений. У мурзы Алиша из рода Нарыков хан отобрал его родовые земли под Сэмбэром, карачи Урак едва отстоял свой аул на Итили за Биш-Балтой, а сардара Хамида он лишил титула эмира только за то, что тот оговорился, назвав его, чингизида, могущественнейшим, что принято было более в обращениях к мурзам – младшим сыновьям беков, но не к великим ханам.
Окончательно оттолкнул от себя Мамук родовитых, когда бек Кул-Мамет, приехав в свой аул на Кабан-озере передохнуть малость от трудов праведных, обнаружил в своем доме какого-то безродного мурзу в драном чекмене, размахивающего перед носом влиятельнейшего бека ханским ярлыком на владение аулом. Кул-Мамет выхватил саблю и в куски изрубил наглого мурзу, после чего отъехал в Казань и, растолкав джур Мамука, ворвался в покои хана, изорвав на его глазах сей ярлык. Кто знает, как далеко зашло бы дело, не схвати ханские джуры Кул-Мамета. Говаривали после, что будто бы взбешенный бек даже обнажил саблю свою супротив хана, что во все времена единственно смертию каралось, ибо всякая власть – от Всевышнего. Все же нашелся кто-то, шепнул хану повременить с казнью строптивого бека, ибо за таковой немедля взбунтовалась бы вся Казань с посадами, слободами и ближними аулами – шибко почитаем был бек Кул-Мамет и среди хакимов, и среди городской черни. Посему свели бека в зиндан без единого оконца и посадили на цепь, аки пса, да закрыли за ним тяжелые кованые двери.
Однако без следа только духи да алпы ступать могут. А от человека, зверя или птицы, а паче деяния зловредного завсегда последие остается.
Вскорости замятежили ары – лесные люди, коих за то, что поклонялись они своим сорока богам, обложили поборами непомерными, много больше, что платили в казну ханскую правоверные. И побили те ары ханских баскаков – сборщиков дани, а их предводителя, что повелел вырубить да пожечь священные рощи, утопили в проруби на реке Казанке. Увещевания да угрозы не помогли. Бунт разрастался.
Тогда хан Мамук, не дожидаясь лета, сам повел своих джуров на Арскую крепость, но взять ее не сумел, а по возвращении в Казань уперся в запертые ворота. Глянул хан на стены градские, а на них кипящая смола в огромных чанах пышет, готовая пролиться на головы вздумавших сии стены приступом брать, да воины с луками. И тетивы на них уже натянуты; отпусти пальцы, и полетят в тебя смертоносные стрелы. Вот оно, последие. Делать нечего, повернул Мамук в ногайские степи, однако до них не дошел: хватил его от злобы и расстройства душевного сердечный удар, и вернулся он в одночасье к Творцу, в жизни сей несолоно хлебавши.
Первым сведал о сих событиях Мохаммед-Эмин, – были у него в Казани свои приспешники да лазутчики. Быстренько перебрался в Нижний Новгород, сел там, ожидаючи, что вот-вот прибудут посланники из Казани звать его на ханский престол.
И посланники прибыли. Однако возглавлявший их бек Кул-Мамет, освобожденный из зиндана, бить челом Мохаммеду-Эмину и звать его принять ханство не стал, а попросил сообщить, что в Казани хотят видеть ханом его младшего брата Абдул-Летифа. Мохаммед-Эмин, скрипнув зубами, уехал в свою Каширу, а Абдул-Летиф, отпущенный из Крыма Нур-Салтан, был поднят в казанские ханы.
Правление его было недолгим и мало чем отличалось от правления Мамука. Тот же Кул-Мамет, составив новый заговор, снесся с Москвой и отписал великому князю, что-де от хана Абдул-Летифа никоего покоя людям и всей земле казанской нет, а что касаемо соблюдения условий мирных меж Казанью и Москвою, то сам хан-де учил их эти условия не блюсти и лгать. Послабления-де русским купцам он отменил и каждодневно всяческие притеснения людям русским чинит и хает всяческим образом их веру и привычки. Еще писал бек-карачи, что никакой управы от лихоимства его нет, а что до дел державных, так тут у хана голова не болит, ибо более охоч Абдул-Летиф до веселий всяческих да пиршеств, нежели блюдения порядка да благочиния, и по вся дни-де в гареме своем проводит да еще разных блудниц и лярв со стороны весьма охотно привечает.
Иван Васильевич тотчас послал гонца в Каширу к Мохаммеду-Эмину с вестью, что время занять престол казанский пришло. Зимою от Рождества Христова в 1502 году Мохаммед-Эмин приехал в Москву, дабы стать во главе войска и двинуться на Казань. Прихворнувший было Иван Васильевич встретил Мохаммеда-Эмина ласково, и на вопрос его о здравии ответил коротко:
– Старость.
Затем покашлял, выпил травяного настоя с мятою и добавил:
– Ты, брат, не тяни с походом. Неровен час, князи казанские передумают да пошлют в Астрахань за каким-нибудь царевичем. Или в Крым. Собирай рати. А в подмогу я тебе двух воевод дам, Фетку Ряполовского да Севку Звенигородского. Робяты молодые, да уже битые, а старые пердуны мои тебе без надобности, обузою токмо будут.
– Благодарствуй, государь, – наклонил голову Мохаммед-Эмин. Затем глянул скоро, оценивающе: в каком расположении сегодня великий князь московский, И уже опосля спросил:
– А слово свое, государь, когда сполнишь?
– Какое слою? – остро посмотрел из-под стариковских лохматых бровей Василий Иванович.
– Такое, какое ты семь лет назад мне сказывал, – в упор глядя на великого князя, сказал Мохаммед-Эмин. – Али запямятовал?
– Ты опять об этой полонянке все думы думаешь? – нахмурился Василий Иванович. – Чай, она померла уж…
– Не померла, государь, – нетерпеливо перебил Ивана Васильевича Мохаммед-Эмин. – Я токмо днесь о ней справлялся. Жива-здорова.
– Справлялся он… Думаешь, не ведаю о твоих наездах на Вологду? От ока моего в земле русской мало что утаится, – упрекнул он царевича.
– На поездки мои туда вы прямого запрета не накладывали, – отверг обвинения Мохаммед-Эмин.
– Не накладывал… Охо-хо-о, – медленно произнес Иван Васильевич, прикрывая слезившиеся от простуды глаза. – Грехи наши тяжкие…
– Так как, государь? – не унимался Мохаммед-Эмин.
– Вот, хвораю, – заворчал великий князь, искоса поглядывая на названого сына. – Видать, конец мой близко…
– Ты, Иван Васильевич, не увиливай, – безуспешно пытаясь поймать его взгляд, продолжал настаивать на своем Мохаммед-Эмин. – Сказывай прямо: отдаешь мне Таиру, как обещал?
– А я рази обещал? Я говорил: посмотрим…
– Но ведь…
– Да забирай, забирай свою красавицу, – уже весело глянул на Мохаммеда-Эмина Василий Иванович. – Токмо уважь старика: не езди, ради Бога, сам, невместно сие. Пошли к ней кого гонцом, ну вот хотя бы Степку Ржевского. Этот до Вологды по зимнику в три дни домчит. А тебе, брат, надобно к походу готовиться… Охо-хо-о, – снова протянул великий князь. – Господня воля – наша доля…
Василий Иванович тепло посмотрел на Мохаммеда-Эмина, сияющего и готового вот-вот кинуться к нему с объятиями.
– Не-е, обниматься не будем, – упредил великий князь намерения названого сына. – А то подхватишь с меня мою простуду, сопли потекут. А какой из сопливого воин? – Он засмеялся, потрепав Мохаммеда-Эмина по плечу. – Да и жених из таковского тоже негодящий.
Иван Васильевич отступил на шаг и уже серьезно посмотрел на Мохаммеда-Эмина.
– Одно тебе скажу, великий хан. Запомни, еще мудрый Мономах в поучении сыновьям своим сказывал: жену свою люби, но не дай ей над собой власти. Так-то вот…