Текст книги "Журнал Виктора Франкенштейна"
Автор книги: Питер Акройд
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
Глава 7
По прибытии в Лондон я снял комнаты на Джермин-стрит, предусмотрительно распорядившись, чтобы тяжелый мой багаж доставили в Оксфорд до моего приезда туда. Едва успев проглотить тарелку говядины в трактире рядом с церковью Святого Иакова, я направился на Поланд-стрит. Окна комнат, где прежде обитал Биши, были закрыты, поэтому я поднялся по лестнице и постучал в дверь тросточкой из слоновой кости, что привез из Швейцарии. К двери подошла молодая женщина, державшая у груди младенца. Утративши на миг дар речи, я лишь вперился в нее взглядом.
– Что вам угодно, сэр?
– Мистер Шелли?
– Как вы сказали, сэр?
– Здесь ли мистер Шелли?
– Здесь таких нет.
– Перси Биши Шелли?
– Нет, сэр. Джон Дональдсон. Его жена Амелия – это я. А это Артур. – Она похлопала ребенка свободной рукой.
Должен признаться, я испытал мгновенное облегчение.
– Прошу прощенья, миссис Дональдсон. Нельзя ли узнать, давно ли вы тут живете?
– В начале лета приехали, сэр. Мы из Девона.
– До вас тут, полагаю, жил молодой человек. Он мой друг…
– А! Тот юноша. Я и вправду кое-что слышала о нем от мистера Лоусона, что над нами. Странный юноша. До того переменчивый – не правда ли? – Я кивнул. – Он исчез, сэр. Съехал однажды утром. С тех пор его не видали. Коль уж вы зашли… – Она возвратилась в комнаты, так хорошо мне знакомые, и вскоре вышла обратно с небольшим томиком. – Если найдете его, не передадите ли ему вот это?
Она вручила мне книгу, в которой я узнал экземпляр «Лирических баллад». Он часто читал оттуда во время наших вечерних бесед.
– Я ее под диваном нашла, сэр. Упала, должно быть. Нам с мистером Дональдсоном, сэр, она ни к чему.
Я дал ей соверен, который она приняла с многократными возгласами радости. Не зайти ли в поисках новостей о Биши к Дэниелу Уэстбруку в Уайтчепел, подумалось мне. Однако воспоминания о той местности, темной и туманной, заставили меня отказаться от этого плана. Вместо того я решился возвратиться в Оксфорд, где Биши сможет, если пожелает, меня найти. Комнаты свои на Джермин-стрит я тем не менее оставил за собой, чтобы было где укрыться от тихой университетской жизни.
Флоренс, моя служанка в колледже, приветствовала меня наверху лестницы удивленным восклицанием:
– Ах, мистер Франкенлайм, мы уж совсем было за вас отчаялись!
– Никогда не следует отчаиваться, Флоренс.
– А тут старший привратник говорит, мол, вы назад собрались. Вот я и прибралась тут хорошенько. – Она показала рукой на мои комнаты. – Все как нельзя лучше, вот увидите.
– Рад это слышать.
Я прошел мимо нее и, открывши дверь, с облегчением увидел, что багаж мой высится кучей в углу.
Так я снова вступил в ежедневный круг богослужений, обедов и приятелей, студентов колледжа. Место это по природе своей было таково, что стоило мне обжиться в моих комнатах, и я тотчас почувствовал, как возвращаюсь к своей былой жизни. Я стал искать общества Хорэса Лэнга, знакомого с Биши еще до моего приезда в Оксфорд; теперь мы вместе прогуливались по Темзе в сторону Бинси или же в сторону Годстоу и обсуждали нашего поэта. С тех пор как Биши пришлось покинуть колледж, Лэнг не получал от него никаких известий, и я просветил его относительно наших радикальных сборищ в Лондоне. Весть о скором прибытии мистера Кольриджа, которому предстояло читать лекции в Уэлш-холле на Корнмаркет-стрит, мы встретили не без радостного возбуждения. Я, разумеется, уже знаком был с его поэзией, отчасти по «Лирическим балладам», отчасти в результате собственных моих изысканий в сфере современной политической и экономической науки. Начав читать его эссе в «Друге», я сразу проникся величайшим уважением к его интеллектуальным способностям и – не менее того – к гибкости его ума, которому, казалось, подвластны любые вершины.
Курс лекций, который он собирался прочесть, назывался «Курс английской поэзии». В тот вечер, на первой лекции, Уэлш-холл был до того забит молодыми людьми из университета, что трудно было дышать. Когда мистер Кольридж вышел на сцену, вид у него был нездоровый: он был бледен, а на щеках его горел неровный румянец. Он выглядел старше, чем мне представлялось, – если не предположить, что он поседел раньше времени; руки его, когда он приблизился к кафедре, дрожали. Он вовсе не был нехорош собой: лицо открытое, как у ребенка, – однако чувствовалось в нем нечто вялое, не поддающееся определению, отчего его можно было заподозрить в лености или в отсутствии воли.
«Джентльмены, – сказал он, вынимая из кармана своего сюртука бумаги, – прошу вас простить мне мою слабость. Я недавно возвратился из долгого путешествия, во время которого здоровье мое пострадало. Но я молюсь в надежде на то, что мучения тела не затронули рассудка».
В ответ на это слушатели закричали «ура», и Кольриджу как будто полегчало от столь душевного приема. Он начал, заглядывая в свои записи, говорить о корнях английской поэзии, уходящих к англосаксонским бардам, но выходило натужно. Подлинного интереса к этим предметам у него не было. Почувствовав, как мне кажется, беспокойство аудитории, он отложил бумаги и начал говорить – с теплотой, непринужденно – о том, как гениален язык сам по себе. Глаза его загорелись вдохновением – другого слова не подберешь; казалось, он умел ухватить взглядом фразы и предложения прежде, чем они вылетят из его уст. Говорил он о том, что язык обладает формой органической, а не механической. Он превозносил активную силу этого пособника воображения и объявил, что «человек создает мир, в котором живет». Я записал одно мнение, чрезвычайно меня заинтересовавшее. «Ньютон, – сказал он, – заявлял, что теории его созданы с помощью экспериментов и наблюдений. Это не так. Они созданы были с помощью его ума и воображения». Кольридж более не выглядел усталым, и в пылу речи внешность его облагородилась. Говорил он совершенно свободно, с присвистом в голосе, до странности привлекательным; жесты его производили сильный эффект. «Под воздействием воображения, – продолжал он, – природа наполняется страстью и переменами. Ее изменяет – ее затрагивает – человеческое восприятие». В каком смысле употребил он слово «затрагивает»? Означало ли оно всего лишь изменения? Позволительно ли было истолковать его как выражение сочувствия или радости?
Полагаю, что мнения эти были в новинку собравшимся в Уэлш-холле, и слушали они в нетерпеливом ожидании. Кольриджу их внимание доставляло видимую радость, и я заметил, что неровный румянец на щеках его сменился сиянием – сам не знаю чего – веры, а возможно – веры в себя. «Все знание, – сказал он, – зиждется на том, что субъект и объект сходятся воедино, образуя живой организм. До́лжно исследовать внутреннюю, живую основу всех предметов, в ходе чего рассудок наш, возможно, сделается восприимчив к познанию духовного».
Слова его необычайно ободрили меня, поскольку своими собственными исследованиями я занимался, будучи твердо уверен в том, что все живое едино и что во всех формах творения веет один и тот же дух бытия. Едва ли не те же слова произнес тогда и сам Кольридж – шагнувши к нам из-за кафедры, он объявил, что «каждая вещь обладает собственною жизнью и все мы – одна жизнь».На этом месте кое-кто захлопал; однако мысли его были столь недюжинны, что многие не в состоянии были уследить за их ходом – или, точнее, за их взлетом. Никогда не доводилось мне видеть человека, преобразившегося под властью слов настолько, что, взвейся он к потолку в момент апофеоза, меня бы это отнюдь не удивило. Он красноречиво говорил о Шекспире, о том, как слова драматурга возбуждают человеческую душу, всю без остатка, а затем, отошедши от намеченного плана, принялся воспевать воображение как таковое. Жаль, что в ту минуту со мною не было Биши. «Простейшее воображение, – сказал Кольридж, – я считаю живою силой и главным двигателем всего человеческого восприятия, а также – воплощением вечного акта мироздания в индивидуальном сознании». Стало быть, люди способны уподобиться богам. Не в этом ли заключалось значение его слов? То, что подвластно твоему воображению, может принять в твоих глазах образ истины. Видение возможно создать.
Обратно к себе я шел в состоянии величайшего возбуждения, по пути изъясняя Лэнгу важность лекции Кольриджа.
– Уж не хотите ли вы сказать, что готовы устроить проверку вашим самым невероятным фантазиям? – спросил он.
– Воображение – наиболее мощная изо всех существующих сил. Разве вы не помните, как Адаму приснился сон и как, проснувшись, он обнаружил, что это правда?
– Но, Виктор, в том же повествовании есть предостережение касательно плодов Древа Знания.
– Значит ли это, что нам запрещено тянуться к его ветвям? Разумеется, нет.
– Я всего лишь изучаю богословие.
– В котором нельзя узнать ничего нового?
– Пути Господни бесконечны. Однако я не разделяю вашего…
– Честолюбия?
– Стремления. Вашего необузданного желания исследовать неведомые пути. Вы говорили со мной о запретном знании посвященных. Магов древности.
– Не магов – философов. Людей науки.
– Вы говорили о secreta secretorum [14]14
Тайная тайных (лат.).
[Закрыть]их искусства. И должен сказать, меня это встревожило.
– Милый мой Лэнг, есть люди, которых тревожат Фарадей и Месмер. Всякая новая форма мысли и действия вызывает беспокойство. Что сейчас только говорил нам Кольридж? Под влиянием силы воображения меняется сама природа. Фарадей пробудил мертвые члены с помощью своего электрического потока. Месмер облегчил страдания больных, избавив их от боли. Разве это не есть изменение законов природы?
– Это не приведет к добру.
– Переход от смерти к жизни – это ли не добро? Облегчение боли – это ли не добро? Ну же, Хорэс, вам следует мыслить как человеку, не богослову.
Мы замолчали. Спутник мой, когда мы расставались во дворике, пробормотал на прощанье нечто невразумительное, но по лестнице я поднялся к себе с легким сердцем. Напутственные слова Кольриджа о формирующей роли воображения подняли мой энтузиазм так высоко, что я не мог думать ни о чем другом. Смешав себе горячий конкокт из рома с молоком – привычка, оставшаяся со времен Шамони, – я отправился в постель с твердым намерением встать рано и погрузиться в занятия.
Опустив голову на подушку, я, однако, не уснул; хоть и сказать, что я думал о чем-то определенном, было бы неправдой. Сознание мое подобно было холсту, по которому проходил целый ряд образов. Однажды, в Шамони, когда я болел лихорадкой, меня охватывало то же ощущение; казалось, воображение мое стало моим поводырем, уводя меня вперед, в направлении, выбирать которое я был не властен. Лежа в своей постели в Оксфорде, я видел Элизабет – будто она по-прежнему жива; отца, уверенно карабкающегося по краю огромного ледника, грозившего накрыть его собою; я видел картины, где Биши, держа в объятиях девушку, бежал от кого-то по открытой равнине. А затем – и это было зрелищем самым потрясающим – я увидал себя стоящим на коленях у постели, на которой находилось нечто гигантское, имевшее неясные очертания. Постель эта была моею постелью, и нечто лежало на ней, растянувшись. Однако природы его я понять не мог. Тут оно начало подавать признаки жизни, шевелиться; движения его были неловкими, полуживыми.
Должно быть, я провалился в сон, ибо после этого помню лишь череду звуков, подобных барабанной дроби в оперной увертюре. Я услыхал, как заскрипела на петлях калитка, как она снова захлопнулась, вслед за тем последовали тяжелые шаги, поворот ключа, и дверь распахнулась. Раскрывши в ужасе глаза, я обнаружил, что в комнату входит Флоренс. «На богослужение опоздаете, мистер Франкенстоун, – говорила она. – Пора уж вам подыматься».
Теперь, когда ночные фантазмы рассеялись без следа, я мылся и одевался с облегчением, какого доселе не испытывал. Я бросился в часовню, где увидел Лэнга, моргающего и зевающего, словно он вовсе не спал. После службы я хотел было присоединиться к нему в зале, за завтраком, но тут привратник принес мне записку. «Вам передали, сэр, – сказал он. – Только сегодня утром».
На маленьком листке бумаги, вырванном из блокнота, карандашом нацарапано было следующее послание: «Нельзя ли с вами повидаться? Я у моста в конце улицы». Подписано оно было Дэниелом Уэстбруком.
Я заторопился по главной улице к мосту Магдалены. Он ждал меня на парапете, глядя вниз, на зеленую тину Червелла.
– Слава богу, вы пришли! – произнес он, как только увидал меня, в спешке направлявшегося к нему. – Добрый день, мистер Франкенштейн.
– Доброе утро, Дэниел. Я не ждал встретить вас в Оксфорде.
– Я приехал ночной каретой. Вы единственный из моих знакомых…
– Что случилось?
– Гарриет исчезла.
– Что?!
– Мы полагаем, что она убежала с мистером Шелли. Оба они пропали без следа. Они не венчаны, мистер Франкенштейн!
– Погодите минутку. Вернемся назад. Откуда вам известно, что она уехала?
– Все ее вещи увезены, включая ее книжки, в которых она души не чаяла. Стоит ли говорить, что я немедленно отправился домой к мистеру Шелли.
– Где он живет?
– В Олдгейте. Он переехал туда, чтобы быть поближе к нам. Но дома его не оказалось. Хозяйка его сказала, что он сел в коляску с какой-то молодой женщиной и что с собой у него был дорожный кофр. По описанию женщина похожа на Гарриет. Они убежали, мистер Франкенштейн! Отца моего покинули силы. Сестры в ужасном расстройстве. Что нам делать? Первая мысль моя была о вас.
– Будемте сохранять спокойствие. В возбужденном состоянии мы ничего не добьемся. – Я взял его за руку, и мы пошли назад, к моему колледжу. – Выпейте со мной чаю, вам надо восстановить силы. Поглядите, как вы озябли.
– Я всю дорогу сидел снаружи. Ветер был весьма свеж.
– Так пойдемте же ко мне в комнаты. Там и придумаем, что делать.
Мы устроились, и, пока на очаге согревался чайник, Дэниел рассказал о том, как развивались события в течение тех четырех месяцев, что прошли со времени моего отъезда в Швейцарию. Биши продолжал обучать Гарриет у себя на Поланд-стрит, и за несколько недель они сдружились. Тогда-то он и переехал в Олдгейт, чтобы она могла и далее брать у него уроки, не испытывая неудобств, связанных с путешествиями через весь Лондон. Компаньонки у Гарриет, разумеется, не было, поскольку сестры ее вынуждены были работать; однако никаких признаков интимных отношений между молодыми людьми никто не замечал.
– Ежедневно Гарриет рассказывала мне о том, что выучила. – говорил Дэниел. – Мистер Шелли познакомил ее с греческими поэтами и философами; мало того – он открыл ей то, что называл новым духом. Он читал ей из поэтов Озерной школы и, по ее словам, вел дорогами неизведанными и волшебными. Воистину, мистер Франкенштейн, она сделалась иным человеком. Такой оживленной, такой бесстрашной я ее никогда не видал.
– А потом?
– Как я уже говорил, у меня не было ни малейших подозрений касательно каких-либо отношений, не считая тех, что связывают учителя с учеником. Ни о чем другом я и помыслить не мог. Пропасть между ними слишком велика. Мистер Шелли – сын баронета, тогда как Гарриет… она ведь всего-навсего дочь мистера Уэстбрука.
– Но ведь наверняка случалось им…
– Нет. Никогда. До того, как она убежала, – ни единожды.
Я поднялся и подошел к окну.
– Сомневаюсь, чтобы он приехал в Оксфорд. Изо всех мест на земле это вызывает у него наибольшую неприязнь. Возвратиться к отцу он не мог – об этом и речи нет. Справлялись ли вы на главных дорожных станциях?
– Я ходил на Сноу-хилл и на Олдерсгейт. Их не видали. Я дошел до самого Найтсбриджа – на случай, попытайся они избежать преследования, но и там никаких следов их не было.
– Они могли переехать в какую-либо другую часть Лондона.
– В таком случае мы в тупике.
– Я сделаю вот что. Я напишу к нему по адресу его отца. Туда он не поехал, но мог послать весточку. Это единственный возможный способ найти его. Вам, Дэниел, следует возвратиться в Лондон – на случай, если ваша сестра попытается с вами связаться. Проверьте другие станции.
– Есть одна на Бишопсгейте. И на Тотнем-корт-роуд. О чем он думал? Гарриет еще так молода…
– Не падайте духом. Виши не может быть виновен ни в каком бесчестном поступке – я в это не верю.
Веру в Биши я не потерял и, после того как Дэниел уехал обратно в Лондон, вечером того же дня начал письмо к нему, в котором сообщил о своих делах, не касаясь подробностей. Была вероятность, что письмо откроет и прочтет его отец, к которому Биши, по собственному его заявлению, питал самую стойкую нелюбовь, и потому я воздержался от упоминания об исключении его из Оксфорда и о связи с Гарриет Уэстбрук. Вместо того я рассказал ему о своей поездке в Женеву, о смерти сестры и отца, закончив просьбой поведать мне о собственных его странствиях в последние несколько месяцев.
Впрочем, отсылать письмо не было нужды. На следующий день лондонская почтовая служба доставила мне конверт. Там было письмо от Биши, где в манере чрезвычайно краткой сообщалось, что он увез Гарриет из Уайтчепела по одной простой причине: отец «донимал ее самым ужасным образом» и заставлял возвратиться на фабрику специй. Она говорила о самоубийстве и настойчиво просила у Биши «защиты» – таковы были его слова. Он чувствовал, что обязан спасти ее от страданий и увезти туда, куда не сможет дотянуться отцовский гнев. В постскриптуме он торопливо приписал, что просит у меня средств. Его ненавистный отец, по всей видимости, прекратил выплачивать положенные ему деньги, и жить ему стало почти не на что.
В конце письма Биши надписал свой адрес – дом на Куинс-сквер, – и я тотчас же ответил, предлагая ему воспользоваться моими комнатами на Джермин-стрит и приложив расписку на выплату пятидесяти гиней в банке Куттса. Вдобавок я уговаривал его связаться с Дэниелом Уэстбруком и сообщить тому обстоятельства внезапного отъезда его сестры. Я не сомневался в том, что намерения Биши были столь же честными, как он их описал. В определенном смысле я считал его своим наставником и оттого проникся чувством выполненного на совесть долга, втайне поздравив себя с тем, что поступил со своим другом великодушно.
Представьте же себе мои удивление и ужас, когда, спустя три дня, мне доставили еще одно письмо из Лондона. Пришло оно от Дэниела Уэстбрука, который получил записку от Биши. Писал он ко мне, дабы, как он выразился, осведомить меня о том, что мистер Шелли и Гарриет, воспользовавшись данными мной деньгами, бежали в Эдинбург, где намеревались обвенчаться.
Недоумение мое сменилось гневом. Я полагал, что Биши предал меня, ему доверявшего, не только тем, что просил денег для подобной цели; нет – вдобавок он сочинил историю о том, что Гарриет пребывала в отчаянии. Он солгал мне при обстоятельствах самых постыдных.
Взявши в руки письмо, которое прислал мне Биши, я оторвал от него небольшой кусочек, положил его в рот и проглотил. Действуя методично, я превратил бумагу в клочки и тем же способом истребил их все до единого.
Глава 8
После долгого перерыва в занятиях я успел возвратиться к своим опытам с усиленным энтузиазмом. Гнев на Биши подстегнул меня, и я стал работать с большим пылом, чем когда бы то ни было, сторонясь любого общества, дабы с головой окунуться в свои поиски. Теперь, когда меня столь явным образом предал тот, кого я считал другом и единомышленником, я чувствовал себя совершенно одиноким. У фабриканта на Милл-стрит я купил электрический аппарат, но вскоре понял, что ему недостает мощности. Однако мне удалось достигнуть неких успехов. Я познакомился с оксфордским коронером, бывшим студентом нашего колледжа. Я разъяснил ему, что для занятий моих требуются человеческие образцы, и он, поразмыслив, согласился помочь мне во имя научного прогресса. Он и сам был исследователем природных явлений – его интересовали геология и структура Земли – и потому сочувствовал моему стремлению отыскать источники жизни в человеческом организме. Я пообещал привезти ему альпийских камней, когда в следующий раз поеду в Женеву.
Опыты свои я по-прежнему проводил в сарае в Хедингтоне. С наступлением вечернего затишья двое слуг коронера обыкновенно приносили мне туда трупы – или, бывало, части трупов, – которые он осматривал в тот день. Слуги ждали всю ночь, пока я с ними работал, а после забирали обратно, в контору на Кларендон-стрит. За каждый визит я щедро платил им – по гинее на брата. Воистину, ради денег англичане готовы на что угодно.
В ходе этой работы я сделал ряд поразительных открытий. Я обнаружил способ пропускать электричество через все человеческое тело, при этом оно заметно сотрясалось и дрожало. Кроме того, мне удалось провести электрический ток через позвоночник ребенка, и это заставило глаза раскрыться, а губы разжаться. Я надеялся, что голосовые связки издадут те или иные звуки, но тут меня ждало разочарование. Мистер Франклин к тому времени уже высказал предположение о том, что электричеством возможно оживлять сердца у только что скончавшихся пациентов, и у меня не было оснований сомневаться в его словах. Разрушенное дерево способно дать зеленые побеги. Я вспомнил случай в Женеве, несколькими годами прежде, когда одну девочку признали мертвой после падения из окна второго этажа; тем не менее ее вернули к жизни с помощью электрического прибора, называемого лейденской банкой.
Субъекты, присылаемые коронером, были, как правило, мертвы слишком долгое время, что не давало никаких шансов на оживление. Однако, когда мне вручили младенца, недавно утонувшего в Темзе, я начал питать надежду, странную и безумную. Через маленькое отверстие в брюшной полости я откачал избыточную жидкость, а затем поместил ребенка на оловянную фольгу, которая является хорошим проводником. Далее я установил вокруг тела герметически закупоренные лейденские банки, соединенные между собой; раздался сильный треск, похожий на летний гром, и младенец, к моему огорчению, получил страшные ожоги. Но жизни не было. Помнится, я сказал коронеру, что изменение цвета кожи характерно для утопленников.
Оставаться в Оксфорде, не вызывая подозрений, мне было невозможно, хоть я и работал в самом отдаленном уголке Хедингтона. Я подкупил привратников, чтобы они не обращали внимания на мои ночные отлучки: я уходил прежде, чем запирали ворота колледжа, и возвращался в комнаты после того, как ворота отпирали. Они считали, что здесь замешана женщина, и я предпочитал их не разубеждать, хотя знал, что они будут судачить. Когда меня вызвал к себе в кабинет ректор, я заподозрил самое худшее. Впрочем, к тому времени я успел прийти к выводу, что пора уезжать. Степени я не получу; но теперь, когда отец мой умер, оставив мне состояние, которым я мог свободно распоряжаться, нужды в буквах, что ставятся после имени, у меня не было.
Ректор приветствовал меня достаточно тепло, и мы предались тому, что англичане называют болтовней.
– Наставник ваш сообщил мне, что вы исследуете законы естествознания, мистер Франкенштейн.
– Такова моя цель, сэр.
– Не приведут ли они вас, часом, к вещам мистическим и трансцендентальным?
– Я вас не понимаю.
– Присутствует ли тут духовный элемент?
– Я изучаю мозг и тело – не душу.
– Это христианский университет, мистер Франкенштейн. Нам никогда не следует забывать о душе.
Человек он был высокий, с лысой головой и густыми бакенбардами. Он предложил мне рюмку амонтильядо, от которой я не отказался.
– Думали ли вы когда-нибудь, сэр, о росте конечностей?
– Виноват?
– Существует некая сила, что формирует их в зародыше. Семя, что содержится внутри их собственного каркаса.
– Какое отношение это имеет к душе?
– Именно этот вопрос я мог бы задать вам, сэр. Действительно, какое отношение это имеет к душе? Обладай мы таковым объектом, он непременно играл бы свою роль в образовании тела. Часто говорят, что глаза – окна души. Профессор Хантер доказал, что глаза формируются в утробе.
– Знание наше, мистер Франкенштейн, конечно.
– О да, но я желаю его расширить. Я желаю пойти дальше во всех смыслах.
– Не понимаю, о чем вы.
– Буду выражаться начистоту, сэр. Я решился покинуть Оксфорд. Благодарю вас за оказанную мне любезность. Могу с долей определенности сказать, что это был наиболее значимый период в моей жизни.
Мы пожали друг другу руки. Должен сказать, избавление от чьего-либо общества никогда прежде не доставляло мне подобного удовольствия. Ректор олицетворял собою весь груз бесплодного учения, который я надеялся отрясти со своих плеч.
На той же неделе я собрал все свои вещи и, дав на чай слезливой Флоренс, нанял карету до Лондона. Отправлялся я в настроении самом приподнятом, убежденный, что мне вот-вот предстоит создать новый мир. Когда мы проезжали через деревню Актон, я, сидя в одиночестве, продекламировал несколько строчек из лорда Байрона:
Я полагал, что недалек тот час, когда я в своих поисках источника жизни создам себя заново.
По прибытии на Джермин-стрит я нанял молодого носильщика, чье место находилось на дорожке рядом с церковью, чтобы он отнес мои свертки и прочие вещи в комнаты мои на четвертом этаже. Это был верхний этаж здания, однако тот выполнил работу без обычных жалоб и пустых слов, свойственных английским рабочим. Я выяснил, что зовут его Фредерик, или Фред. Живость и энтузиазм его мне до того полюбились, что я захотел узнать о нем побольше. На вид ему можно было дать никак не более тринадцати или четырнадцати лет.
– Так что, Фред, хорошо ли у тебя идет дело?
– То так, то эдак, сэр. Бывает хуже, бывает лучше. Сразу и не скажешь. – Манера говорить у него была мрачная, но под конец он улыбнулся, словно все это было чрезвычайно смешно.
– Как ты сюда попал?
– По наследству, сэр. Мой отец всю жизнь тут носильщиком проработал. Раз попытался вынуть осла из упряжи да и упал замертво. Ужасное происшествие. – И он снова улыбнулся.
– Когда это случилось?
– Три месяца назад. В тот самый день я на это место и встал. Мать мне сказала, такая уж, мол, судьба твоя. Говорит, это у нас семейное.
– Нет ли у тебя брата, который мог бы тебя заменить?
– У меня их несколько, сэр. И все не прочь.
– В таком случае я хотел бы предложить тебе другое место.
– На другой улице, сэр?
– Нет. Я имею в виду, что хотел бы предложить тебе другую работу. Не желаешь ли стать моим слугой в этом доме?
Он посмотрел на меня и снял шапку.
– Обязанности твои будут несложные. Я один во всем мире.
– А где я спать буду, сэр?
– В конце коридора есть небольшая комната. Окнами выходит на дорожку.
– На мою любимую. – Услыхав мой ответ, он, казалось, почувствовал облегчение. – Выходит, я буду мальчиком на побегушках – так ведь это называется, сэр?
– Ты будешь готовить для меня еду. Подавать мне одеваться. И так далее.
– И по поручениям будете посылать, да, сэр?
– Разумеется.
Он широко улыбнулся.
– Ты будешь моим доверенным лицом, Фред.
– А ну как не справлюсь?
– Со всем справишься. Гинея в неделю.
Он улыбнулся так, что показалось, будто он вот-вот рассмеется.
– Это вы про каждую неделю – верно, сэр?
– Про каждую.
– Коли так, сэр, я согласен. Побегу только матери скажу.
Часом позже он возвратился вместе с матерью. Женщина, слабая на ноги, она была чем-то удручена; на платке ее виднелись остатки нюхательного табака, а изо рта явственно пахло алкоголем. Взобравшись по лестнице, она с трудом приходила в себя, и я предложил ей свою фляжку с укрепительной водой. Она с готовностью приняла ее и, проглотивши большую часть содержимого, положила руку на голову сыну.
– Парнишка он хороший, – сказала она. – Стоит гинеи.
– Мамаша…
– Я вижу, вы джентльмен нездешний, сэр.
– Да. Из швейцарских краев.
– Неужто? А красивый, что твой англичанин, вы уж не обижайтесь на мои слова.
– Очень любезно с вашей стороны.
Все это время она пристально изучала взглядом мои апартаменты.
– Фред, – сказала она, – ты за этим камином приглядывай. В углу прогнил. А окна эти помыть бы надо.
– Вы совершенно правы, миссис…
– Шуберри. – Она улыбнулась мне, и я без труда заметил, что у нее не хватает зубов. – Слыхали вы про мистера Шуберри и осла?
– Да.
– Всю округу это поразило, сэр. Но я-то все стираю, как и прежде. Такая моя профессия.
Она как будто бы ожидала, что я заговорю.
– Вы меня очень обяжете, миссис Шуберри, если согласитесь меня обстирывать.
– Шиллинг за белье. Шесть пенсов за постель.
– Вполне разумная цена.
– Надеюсь, что так оно и есть, сэр. А что, сэр, в Шветцарии вашей прачки есть?
– Не знаю. Полагаю, да.
– Дешевле, чем у меня, не найдете – будьте уверены, сэр. А ну, Фред, давай-ка покажи себя, почисть джентльмену плащ. Он же с дороги.
Так и вышло, что Фред Шуберри со своей матерью взялись за устройство моей жизни на Джермин-стрит. Я был этому рад, поскольку ничем, кроме работы своей, заниматься был не намерен. Мне хотелось начать дело немедленно, но в столь светской части Лондона возможности приступить к нему, разумеется, не было – мне нужны были полнейшие секретность и уединение, и потому я рыскал по местам менее респектабельным в поисках подходящего помещения. Восточные части города, прилежащие к реке, сулили наибольшие надежды. Я исследовал Уоппинг и Ротер-хайт в дневные часы – в простом платье гулял, оставаясь незамеченным, в толпе людей разных народностей и профессий. Поразительно, какое разнообразие одеяний и лиц тут возможно было увидеть: кто только не ходил этими узкими дорожками у Темзы; тут были все – от турков до китайцев. Никогда прежде не видал я подобного скопления человеческих типов. Это напомнило мне старую поговорку о том, что Лондон – питье, содержащее отбросы со всего света.
Наконец я нашел здание, целиком подходившее для моих целей. То была старая гончарная мануфактура в Лаймхаусе, в ней имелся собственный двор, вернее – причал, выходивший на реку. Дома вокруг были разнообразного вида складами и, как мне представлялось, по ночам стояли совершенно пустыми. Справившись в тавернах по соседству, я выяснил, что работники покинули фабрику несколькими месяцами ранее, после того как хозяина объявили банкротом. Дальнейшие расспросы привели меня к коммерческому агенту на Болтик-стрит, у которого имелся в отношении этого здания «интерес». Вскорости я обнаружил, что это был тот самый разорившийся хозяин, и купить его заброшенное предприятие за сумму, которую я счел относительно скромной, оказалось делом довольно простым. Так я стал земельным собственником в Лаймхаусе.
Я написал к Дэниелу Уэстбруку пару дней спустя после своего прибытия, сообщив о своем намерении остаться в Лондоне и осведомившись, нет ли новостей от его сестры. Несколько дней от него не было никаких известий, но однажды вечером, возвратившись на Джермин-стрит после осмотра своего нового помещения, я застал его оживленно беседующим с Фредом у входа в дом.