Текст книги "Глазами художника: земляки, коллеги, Великая Отечественная"
Автор книги: Петр Шолохов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 10 страниц)
Галка
Шла неторопливо моя тринадцатая весна – для нас подростков в эти дни пробуждались к жизни какие-то шелесты, тонкие ароматы, едва уловимые признаки новой жизни. Только что окончились дни весёлой Масленицы, отошли тяжёлые блины с приправами. Неделя узаконенного обжорства окончилась. Наступил Великий пост. Солнце и праздничный шум сменились вдруг тишиной, туманами серых дней, всё стало будничным. За обеденным столом появились постные щи, горох, грибы и кислая капуста. В эти дни в нашей юной семье возникло новое лицо – Вася Летуновский. Он был старше нас по годам и жизненному опыту. Было в нём какое-то несоответствие, работал он простым приказчиком в шапочном магазине, а между тем был развит – начитан не менее своих сверстников-гимназистов. Глядя на его симпатичное, умное лицо, я всей душой тянулся к нему, хотелось и самому как можно скорее стать взрослым. Однажды на вечерней прогулке наш новый знакомый заговорил о женщинах, видимо, желая открыть неопытным юнцам тайны физиологии.
Вместе с другими товарищами я жадно внимал каждому слову Васи Летуновского, и в то же время меня не покидал милый образ соседской двенадцатилетней девочки – Галки. Всё услышанное в ту минуту показалось мне неправдоподобным, чудовищным, и вот тогда со мной неожиданно для всех приключилось что-то странное. Не говоря ни слова, я бросился бежать, не слушая окриков товарищей, ничего не видя перед собой. Было только одно желание – как можно скорее остаться одному. Перебежав базарную площадь, я забился в укромный уголок и, не сдерживаясь более, отдался своему неизъяснимому горю. По моему лицу бурным потоком текли слёзы. Близкий друг Леонтий отыскал меня среди лавчонок, и мы в торжественном молчании направились к дому. Возвращаться к товарищам не хотелось, вдвоём нам было так хорошо!
Шли молча; когда темнота скрыла наши лица, заговорили. Мягко упрекая меня в наивности, незнании самых простых вещей, Леонтий защищал Летуновского.
В те далекие годы наша семья занимала квартиру против городской каланчи, в нижнем этаже двухэтажного дома, рядом с белым уютным особнячком Галки. Молодая энергия искала выхода – бессознательно подражая старшему брату, я пытался овладеть мандолиной и нотами, мыкаясь по всем углам. Самым любимым местом, так сказать, моей эстрадой, был небольшой зальчик окнами в палисадник. Там, на балконе второго этажа частенько проводили время две девочки-гимназистки. В соответствии со своим чувством я изо всех сил старался извлечь нежные звуки вальса, по временам устремляя взоры на балкон, обнаруживая там присутствие девочек. В таких случаях меня встречали две пары глаз – одни серые, ласковые, явно покорённые музыкантом, принадлежавшие дочке верхних жильцов, бледному подростку. Другой пары глаз, насмешливых и бойких, я сам боялся. Обладательница их – живая девочка, со звонким голоском, со всеми признаками женского кокетства. Её тяжёлые каштановые косы, чуть вздёрнутый носик и поэтическое прозвище – Галка покорили меня. Она училась в частной гимназии и в своём тёмно-синем платьице с белым воротничком и фартучком казалась мне совершенством. От природы и сам бойкий, общительный, я терялся, немел в её присутствии.
Галка! Очарование этого имени до сих пор входит в моё сознание чем-то невыразимо высоким, чистым, навсегда утраченным, как и само детство. Я боготворил девочку вместе со всем, что имело к ней какое-либо отношение.
Их белокаменный домик прятался от глаз прохожих в зарослях акаций и казался мне таинственным, недоступны. Крылечко с парадной дверью, ворота, даже самая земля была для меня особенной. Почему-то, когда я шёл мимо их домика, она обжигала, будто горела под ногами. Просто удивительно! Я питал зависть ко всем живым существам, окружавшим девочку. Начиная от их старенькой тётушки и заканчивая собачкой, грозно лающей на меня из подворотни. Иногда по вечерам эта тётушка, разыскивая девочку, мило шамкала:
– Галочка, Галочка, пора спать.
Мне было грустно, но я любил и эту тётушку. У Галки были двоюродная сестра Соня и младший братишка Борис, не раз досаждавший мне, но на всех одинаково распространялась моя нежность.
Мысль о простом, как мне тогда казалось, пошлом знакомстве оскорбляла, я не стремился к такому сближению. При случайных встречах, завидя девочку издали, я стремился быть незамеченным, обходил, теряя остатки мужества, почти ненавидя себя. Тёмными вечерами подолгу бродил в одиночестве мимо их домика, глядя на таинственный огонек, рисуя себе несбыточные картины. Конечно, я тщательно скрывал от всех свою тайну!
Однажды мать, оставшись со мной наедине, вручила мою собственную рукопись, обронённую в комнатах. Что это была за исповедь? Не знаю! Запомнилась одна лишь фраза: «Милая Галка! Если бы ты знала, как я люблю тебя!» Мать с серьёзным лицом, глядя мне в глаза, спросила:
– Что же, и сильно ты её любишь?
От стыда и досады я готов был реветь. Зажав листочки в кулак, я бросился вон и бродил наедине со своим оскорблённым чувством до глубокой ночи. В этот памятный день я остался без вечернего чая и обязательного в нашей семье ужина.
Великий пост, между тем, продолжался. С нетерпением ждал я Страстной недели, когда мы, учащиеся, должны были, посещая церковь, «говеть». Таким образом передо мной, с детства лишённым религиозного чувства, открывалась возможность ежедневно видеть Галку. С благоговением отправляясь в церковь, я старался держаться там как можно дальше от товарищей, от их обычных шалостей. Забившись в самый тёмный угол к старушкам, я наблюдал за проходящими – народу было много, но не было её! И всё окружающее меркло, мне становилось тоскливо. Радость мгновенно возвращалась вместе с появлением Галки. Слова унылой службы становились осмысленней и поэтичней. «Господи, Владыко живота моего», – доносились проникновенные слова молитвы. Священник, отец Василий, преподавал у нас Закон Божий. Зло кричал, дрался линейкой, но сейчас в его голосе всё было иное. В умилении, восторженно смотрел я на владычицу сердца, от её милой головки с золотящимися косами поднимал взоры вверх, под своды, мысленно шепча слова благодарности. Молитва Ефрема Сирина до сих пор звучит для меня неизъяснимой прелестью.
Дьякон в старом соборе, куда мы ходили «говеть», был гундос и страшный пьяница, ребята, дразнясь им, смеялись, порой и мне становилось нестерпимо смешно, я едва сдерживался, но милый образ девочки спасал от шалостей. Запахи ладана, мерцание лампад, сияние впереди, где стояла Галка, сковывало всё моё существо. Скромно сложив руки, склонив голову, я наслаждался близостью. Старушки восхищались религиозностью подростка – знали бы они, что́ привлекало мальчика в их набожную среду.
По окончании службы, держась на расстоянии, боясь потерять след Галки, шёл я домой, отваживаясь в темноте подходить ближе, невидимкой провожая девочку до их крылечка.
Быстро мчались золотые дни Страстной недели, наступил Чистый четверг, когда в церкви читалось двенадцать Евангелий, служба была особенно торжественной. Двенадцать раз зажигались и вновь тушились свечи, двенадцать раз большой колокол рождал грусть, отбивая удары. Последняя глава о мучениях Христа и разбойников звучала напряжённо; слушая, я по-своему переживал трагедию этой легенды, связывая в одно окончание службы с концом своего блаженства.
В заключение открывалось шествие с паперти в тишину тёмной ночи. По улицам с горящими свечками расходился народ, вначале широкой волной, потом дробясь, растекаясь во все стороны. Огоньки, исчезая, гасли, вместе с этим водворялась необыкновенная тишина. Оберегая в ладонях огонёк, иду неторопливо, вместе с другими. Вспыхнет вдруг свеча, вырвется знакомый силуэт… Это идёт она – Галка! Светится её личико, вокруг головки огненный нимб, а голосок среди подруг звенит колокольчиком. Когда в домах исчезают эти видения, захлопываются все двери, утомлённый особенной полнотой, стою и долго смотрю в звёздное небо.
Но вот наступает последний день Великого поста, последний день говения, дома выдерживаешь борьбу за эти церковные часы, чтобы старшие не услали куда-нибудь, заранее исчезаешь. Холодная церковь ещё пуста, но вот началась служба, а Галки всё нет, появляется тоска, окружающее не радует, теряет смысл. Ещё вчера холодные стены приносили радость, они имели уют, хранили в себе целое сокровище, теперь они становятся тюрьмой. В мрачных догадках ухожу в лес, там половодье – огромное пространство залито водой, в оврагах голубеют первые подснежники, чистые и нежные, как моя любовь…
Праздники летят стрелой, вместе с ними уходит весна, наступают школьные каникулы, сверстники затевают спектакль, останавливаемся на «Ревизоре» Гоголя. Мальчики играют все роли – мужские и женские. Репетируя, заучиваем тексты почти наизусть, обзаводимся бутафорией, режиссёром становится столичный студент. Мои способности не умещаются в первоначальную роль почтмейстера, она передаётся другому, я в главной роли – Ивана Александровича Хлестакова, городничего играет мой новый друг – Илюша Слуцкин. Он достал откуда-то шпоры и шпагу. Настроенный романтически, я с увлечением занимаюсь фехтованием; нечаянно царапнул белок глаза повернувшемуся «Петру Ивановичу Бобчинскому», к счастью, всё обошлось благополучно. Зная, что Галка будет среди зрителей, я заранее волнуюсь.
В день спектакля, размалёванный под взрослого, играю, как в бреду, стараясь никого не видеть, не глядеть в пространство. Свою роль провожу благополучно и в заключение выступаю с декламацией. Десятки раз читал я наизусть, и довольно бойко, «Христианку» Надсона. Теперь в торжественной тишине с пафосом произношу первую фразу: «Спит гордый Рим, рукоплесканием объята широкая арена…» На свою беду бессознательно оглядываю первые ряды зрителей. «Боже, вот она, Галка!» Пара жемчужин – блестящие глаза, обычно насмешливые, но сейчас ласковые, милые – прощают меня. Теряя мысль, утопаю в пучине. Под общий смех юных зрителей и поощрительных аплодисментов взрослых выхожу, наконец, из столбняка, в руках у меня почему-то усы Ивана Александровича Хлестакова. С досадой бросаю их под ноги и бегу со сцены.
Длительное время мучительно переживаю свой позор. Но никто из товарищей не узнал причин моей неожиданной растерянности. Вскоре Галка куда-то уехала, потянулись тоскливые однообразные жаркие дни лета. Вечерами, когда устанавливалась прохлада, я гулял в одиночестве до позднего часа, луна загоняла меня в тёмные углы, лавочка среди акаций их палисадника – моё любимое место.
Однажды, когда я сидел там, мечтая, двери белокаменного домика распахнулись, с лаем выскочил пёс, отступать было поздно и некуда. Две оживлённые девушки, обе в белых платьицах, легко сбежали с крылечка, подсели ко мне – это была Галка и её двоюродная сестра Соня. Вместе с девочками к влажным запахам ночи присоединилось что-то ароматно-нежное… Я сидел молча, растерянный. Соня, тут же оставив нас, легко взбежала на крылечко и издевательски продекламировала:
– Спит гордый Борисоглебск, молчанием объята широкая арена!
Смеясь, она сбежала с крылечка и присоединилась к нам. Соня была старше, смелее и опытнее, она сказала, обращаясь ко мне:
– А Вы, кажется, милый!
Уязвлённый, приняв комплимент за насмешку, я готов был ответить дерзостью, но тут скрипнула дверь, и мы услышали знакомый старческий голос:
– Соня, Галочка, пора, пора спать, девочки.
Тут, кажется, впервые я ощутил всё же досаду на их милую тётушку. Всё же знакомство, которого я так боялся, избегал, состоялось. В моих горячих руках лишь на одно мгновение очутилась маленькая ручка Галки, и это не было сном.
Оставшись в одиночестве, я, ликуя, с удивлением и какой-то тайной гордостью рассматривал руку, как никогда ощущая близость Галки. Спал ли я в ту ночь? Не помню, только счастье моё было недолгим, девочку куда-то увезли из нашего города, да и мои родители решили переменить сырую квартиру – наши судьбы разъединились. Жива ли теперь эта чу́дная девочка? Может быть, её уже давно нет на свете? Всё равно! Пусть будет благословенно твоё милое имя Галка и моя детская, наивная, но чистая любовь.
Леонтий Старилов
Всё, о чём мечталось —
Там осталось где-то,
Сказкой недосказанной,
Песней недопетой.
Стихотворение Леонтия Старилова
Горная улица города Борисоглебска в дни нашей юности носила звучное имя Кавказа – она являлась бугристой окраиной, по её верху шли обширные поместья зажиточных горожан, среди них два дома, обращённые фасадами к лесу, принадлежали моему дядюшке Петру Михайловичу Анисимову. Здесь одно время жила наша семья. К дядюшкиному владению, как бы прячась за него, примыкал домик Бочаровых – местожительство бабки и деда моего друга юности – Леонтия Старилова. Далее Горная улица тянулась домами голубятников Реуцких, обветшалыми домами вдовы Архиповой с дочерьми. Затем залётом на высокий пустырь стоял совсем новенький, в яркой окраске, игрушечный домик железнодорожника Онуфриева. Здесь, закругляясь пирогом, «Кавказ» переходил в другую улицу. В этих дворах повсюду торчали скворечники, впрочем, их было множество по всему городу.
Внизу ютились хибарки бедноты, почти поголовно работающей в железнодорожных мастерских. Эти домики, сооружённые из цветных планок, походили на товарные вагоны. Во дворах не редкость опрокинутая вверх днищем лодка, рыбацкие сети, вёсла. По рассказам дядюшки Петра Михайловича, высокий бугор в дни его детства являлся берегом реки Вороны, тогда судоходной (теперь речушка еле заметна под леском и только весной в половодье показывает своё былое могущество, угрожая жизни рабочих).
Против дядюшкиных домов, упираясь рогатинами в дно оврага, высился тесовый забор с гвоздями поверху, огораживая поместье богачей Финкельштейнов. Как только убывала полая вода, яркой зеленью покрывался луг. Весенними вечерами по всей окрестности звучал болотный гул, сопровождаемый кваканьем лягушек. Влажный ароматный воздух окраины создавал особенную поэтическую обстановку. Наши сверстники уже давно, бывало, разбредутся по домам, угомонятся собаки, погасив скупые огни, спит весь Кавказ. Луна, поднявшись высоко, серебрит крыши домов, тени становятся чёткими-стылыми. В этот поздний час оживает двухэтажный особняк Финкельштейнов: открываются настежь его зеркальные окна, роняя в тишину ночи удивительно приятные звуки музыки. Устроившись поудобней на случайном крылечке, невидимые в глубокой тени, мы с Леонтием, беседуя, наблюдаем эту жизнь. Иногда огни вдруг гасли, распахивались ворота усадьбы, на сонную улицу с весёлым смехом, гиканьем выскакивали всадники, мужчины и женщины, оживали все подворотни, на густой добродушный лай полканов усадьбы откликалась добрая сотня шавок окраины.
Леонтий рассказывал мне о небесных телах, об атомах, меня удивляла любознательность друга, питавшаяся за счёт скупых листков календаря. А у меня с раннего детства была страсть собирать цветы, составлять букеты. Леонтий, дружески вышучивая, говорил:
– Слушай, голова, ну к чему ты рвёшь цветы?
Эти насмешки никогда меня не обижали, а только веселили. Мы во всём дополняли друг друга. Бывало так, что, увлечённый разговором, я, забываясь, налетал на случайные препятствия, теснил его плечом, Леонтий останавливал:
– Послушай, Пётр, ну что ты толкаешься? Смотри, мы с тобой очутились уже на другой стороне улицы.
Петром он называл меня редко, придумывая разные имена: Пека, Петрысь, Петрынь – но всё это одинаково звучало у него ласково. По дороге он, вооружившись камешком, отыскивал мишень, чаше всего это был фарфоровый стаканчик телеграфного столба, или, завидя в чужом окне среди цветов дремлющую кошку, обязательно щёлкал её по носу, что-то падало, приходилось бежать – Леонтий наредкость был метким. Играя с ребятами в казанки, он одной свинчаткой разбивал целые коны. Мне, лишённому такой способности, оставалось только собирать трофеи в общий мешок.
Большинство мальчишек нашей улицы по окончании трёхклассной школы шли в железнодорожные мастерские зарабатывать на хлеб. Ходили вечно оборванные, с разбойничьими лицами. У работавших в типографии за голенищами сапог торчала кость, необходимая в производстве – ею разрезали бумагу. Эта кость служила и оружием в уличных драках. Одно время Леонтий работал в типографии, он участвовал вместе с товарищами в ночном налёте на сады дачников. Полубеспризорный образ жизни подростков толкал их на опасные приключения.
По временам у ребят возникала вражда и по отношению к нам. Леонтий изобрёл огнестрельное оружие. К ложу, выточенному из орехового дерева, он приделал лук из обруча – тетивой; стрелой служила камышинка, начинённая порохом, со спичкой на конце. Как только спускался курок, стрела летела до встречи с препятствием, тогда порох взрывался: огонь, клубы дыма, гром до звона в ушах – всё наводило панику. Изобретение было своевременно, орава ребят становилась опасной, они подстерегали каждый наш шаг, и мы решили пустить в дело ружьё. Был риск, взрыва могло не получиться, и тогда нас ждала зверская расправа. Прихватив ружьё, мы отправились навстречу врагу. Как водится, вначале шла перебранка, угрозы, насмешки – нас старались вывести из себя. Рассчитав расстояние, Леонтий прицелился, ребята остановились. Камышинка сорвалась, и через мгновение нашим глазам представилась картина разгрома. Оглушённые взрывом, одни стояли с растерянными глупыми лицами, другие бросились бежать. Леонтий, побледнев от внутреннего волнения, взял у меня из рук вторую стрелу, но неприятель был уже побеждён. Их вожак – Коська Мекляев, дружески улыбаясь, шёл нам навстречу. Вскоре мы с Леонтием были втянуты в озорство, к счастью, окончившееся благополучно.
Вместе со всей оравой «кавказских» ребят, забрав ружьё, отправились к каменным складам. Хотелось испытать силу взрыва с большим количеством пороха. В этот летний тёплый вечер жители, отдыхая, сидели возле своих домов на лавочках. Здание полиции примыкало к городскому саду, там вечерами играл духовой оркестр. Мы не учли близости полиции. Когда последовал оглушительный взрыв, все испуганно бросились врассыпную. Вдогонку раздались крики: «Держи их!», свистки… Мы с Леонтием, в страхе перемахнув через высокий забор, очутились в городском саду, где как раз шло представление чеховского «Юбилея», играли любители. А театром мы увлекались, особенно драмой. В коммунистическом клубе мы смотрели пьесу Семёна Юшкевича «О детстве». По выходе из театра Леонтий разрыдался.
Раньше родители Леонтия жили в посёлке, в так называемой Воровой деревне. Рассказывая о себе, он делал намёки на то, о чём стыдно было говорить. Старшие моей семьи неодобрительно смотрели на нашу дружбу, он всегда это чувствовал. Его отец работал механиком на заводе, запивая, бросал семью, и тогда Леонтий с матерью перебирался к бабке и деду на Горную улицу. Своего дома у них не было: когда отец работал, они ютились в скромной квартирке об одной комнате. Деревянная двуспальная кровать занимала почти всю площадь, она была покрыта лоскутным одеялом, по-деревенски свешивался с потолка ситцевый полог. Быт наших семей в корне отличался. Чай, обед и ужин у нас собирали за столом всю семью, нарушение этого правила не мыслилось: где бы я ни был в эти часы, я торопился домой. Леонтий возмущался:
– Чёрт, Петрысь, ты что? Так уже голоден?
Сам он питался кое-как. Мать в обеденный час, бывало, скажет:
– Сынок, мне некогда, ты бы съел чего-нибудь.
Он питался всухомятку.
Мне, подростку, мать Леонтия казалась ещё молодой женщиной, я звал её тётей. Незаурядной личностью была бабка Леонтия – Аграфена Степановна, ей было в то время лет семьдесят. Несмотря на возраст, очень живая, остроумная, она была участницей всех наших замыслов. Вечно с цыгаркой во рту, босая, она деспотически управляла глухим дедом, столяром по профессии. По приказу бабки по нашим чертежам дед сделал нам по этюднику – мой цел и поныне, он побывал вместе со мной в Иране, поднимался там на минареты тегеранских мечетей, в войну мчался вместе со мной по военным дорогам Белоруссии, Польши, Восточной Пруссии, теперь, вконец одряхлевший, лежит на покое.
Мы с Леонтием подростками очень любили стихи. Большим успехом пользовались у нас произведения моего старшего брата Анатолия:
Я ушёл далёко от людей,
Затворил свои двери на крюк,
И в тиши одиночества ждал
Милых сердцу гостей, милый стук…
Особенно нам с Леонтием нравилась заключительные строки: «Отросла лишь одна борода, / Остальное угасло без пищи…»
Сближала нас общая любовь к рисованию. Мы одновременно приобрели масляные краски, ещё в школе упорно рисовали с натуры. Вырезав из журнала снимок в красках с картины художника Семирадского «Христос у Марфы и Марии», мы решились копировать его на полотне. Я ненавидел любительство и потому принялся за это дело неторопливо. Снимок оставил Леонтию. Каково было моё удивление и огорчение, когда через два-три дня Леонтий показал мне сделанную им копию. Я был поражён быстротой как фокусом. Мне была обидна до слёз такая легкомысленность. Всё у Леонтия было приблизительным, даже самый оригинал, разбитый на клеточки, потерял в моих глазах прелесть новизны. Я готов был отказаться от замысла, и только самолюбие заставило меня взяться за эту копию, мне удалось ею увлечься.
В те дни в обувном магазине Петрова на главной улице города мы случайно познакомились со старшим приказчиком – любителем живописи, он копировал главным образом пейзажи передвижников. Договорились с ним о встрече в воскресный день. С трепетом подходили к скромному домику любителя. Он встретил нас радушно, чистенький зальчик сплошь был увешан произведениями собственной кисти хозяина. Огромные рамы вначале огорошили нас, но мы с Леонтием скоро разобрались, что имеем дело с любителем чистой воды. Аккуратные, робкие труды, несмотря на очевидную любовь к искусству, не имели хорошего вкуса. В волнении автора копий всё же было много трогательного. Показав нам галерею своих копий, он, угостив чаем, усадил нас за альбом с открытками. Почти все открытки были разграфлены. Особенно он любил «Рожь» Ивана Ивановича Шишкина. Левитан с его свободой мазка отпугивал! Хозяин предложил и нам скопировать что-нибудь. Я остановился на «Осени» художника Васильева – избушка, крытая соломой с берёзками. Леонтий взял зимний пейзаж. Провожая нас, приказчик почему-то заговорил о скульптуре и никак не мог справиться с незнакомым ему словом. Получалось одно смешнее другого, что-то вроде «скупыльтора». Мы, вспоминая этого человека, говорили: «Ну, этот скусальтер!», чувствуя своё превосходство.
Справившись с копиями, мы отправились к нему вторично. Я прихватил с собой и свою копию. Восторгам любителя не было конца. Он впервые увидел работу мазками и предсказывал мне большие успехи в искусстве. Помню, как это меня окрылило. Между прочим, эта юношеская работа до сих пор цела и хранится у меня.
Два визита к этому человеку вполне исчерпали наш интерес.
В ту же пору встретился нам ещё один художник. Его высокая шляпа, длинные волосы, блуза без пояса и этюдник делали в наших глазах эту фигуру значительной. Особенно поражал нас огромный парусиновый зонт.
Искусство живописи увлекало нас всё более. Леонтию первому удаётся осуществить мечту – учиться, он едет в Пензенскую художественную школу. У нас возникает деятельная переписка. «То, что я вижу здесь ежедневно, – пишет Леонтий, – ты и представить себе не можешь. Мраморная лестница, и возле неё гипсы в натуральную величину». Он называет мне имена известных художников: Горюкина-Сорокопудова, академика Петрова. Но скоро действительность отрезвляет Леонтия, он жалуется на холод в мастерских училища, общий неуют общежития, голод и тупость товарищей. Несмотря на всё это, я продолжаю ему завидовать, готовый на все муки ради любимого искусства. Леонтий шлёт мне рецепты грунтовок полотна, советует расстаться с копиями, а заодно и мелкими кисточками. Призывает работать только с натуры. Столько было нового во всём этом!
Наконец, Леонтий даёт мне возможность очень важного для меня знакомства с художником, нашим борисоглебским земляком, Ефимовым Александром Петровичем, в то время только что окончившим Пензенскую художественную школу. С младшим братом Ефимова, Анатолием, Леонтий учится и живёт на одной квартире. Моё посещение Ефимова, знакомство и его работы приводят меня в восторг. Два небольших лесных этюда и особенно женская голова, выполненная одним тоном, врезалась в память на всю жизнь. Вскоре у нас в городе открылась художественная студия. Она собрала в свои стены множество энтузиастов, жизнь била ключом. Руководителем стал Александр Петрович Ефимов.
Холод и голод тех лет заставили Леонтия покинуть Пензу, он уехал к родителям в уютную и сытную Абрамовку, лишь изредка бывая в Борисоглебске. Останавливался Леонтий по-прежнему у деда с бабкой на «Кавказе». В эти годы на почве искусства я близко сошёлся с двоюродным братом Леонтия, Ваней Стариловым, мы чувствовали опустошённость Леонтия, утрату цели. С гитарой в руках своими грустными песенками он ещё возвращал мне прежнее тепло, но его вступление в комсомол, вынужденные эвакуации окончательно отрывают Леонтия от искусства и от нашей среды. В Абрамовке в окружении новых товарищей он, порвав с комсомолом, пьёт самогонку, распутничает и приходит в тупик. До меня доходят слова Леонтия. В письме Ване Старилову он пишет: «Вспомнишь всю свою жизнь сначала, и нет в ней ни одного отрадного пятнышка, всё только скитания по чужим углам, всё чужие куски из чужих рук и в наследство проклятый слабый характер – неврастения». Я получил письмо от Леонтия и на своё имя, он по-прежнему ласково обращается ко мне: «Здравствуй, мой славный друг Пётр, прошу тебя, приезжай к нам в Абрамовку, ты мне нужен. Сейчас мне требуется рука друга, которая возьмёт как беспомощного котёнка за шиворот и вытащит из грязи на солнышко… Пойми… приезжай!»
И вот я в Абрамовке, родители Леонтия приняли меня как родного. Внешне в их семье царит благополучие, отец бросил пить, у них наконец-то свой домик, во дворе корова, пчёлы. Леонтий мастер на все руки, со всего посёлка несут ему в починку примусы, керосинки, ходики. Показывая мне исправленный им будильник соседки, Леонтий с гордостью рассказывает его историю. Ему ласково вторит мать: «Совсем леший сопьётся». Леонтий изредка вспоминает и искусство, берётся за рисование, но скоро бросает, родители не подозревают ничего, они не видят в сыне внутреннего разлада. А мои дни в Абрамовке проходят в отдыхе, голода нет, по вечерам прогулки.
Уходим в рабочий клуб, где по вечерам собирается местная интеллигенция. В посёлке пусто, лишь кое-где мелькают огоньки. Перед появлением луны стоит непроглядная тьма. Я бреду вслед за Леонтием, по временам он берёт меня за руку, теплота его по-женски тонких пальцев пробуждает во мне нашу прежнюю дружбу. Клуб пуст, здание запущено, ни запоров, ни электричества. В огромные окна задувает, по полу бегут облака пыли. На любительской сцене висит мятый занавес. Суфлёрская будка схожа с конурой. В углу перед сценой во мраке чернеет рояль. Обстановка кажется фантастической.
– Ну вот, Петрысь! Мы и пришли, – по-прежнему ласково говорит Леонтий, отбрасывая крышку рояля, усаживаясь.
Ощупью, исследуя тёмные углы, натыкаюсь на стол, испытывая чувство новизны, располагаюсь. Леонтий, робко касаясь клавиш расстроенного рояля, пробует петь: «Тянутся по небу, по небу… тучи тяжёлые… тучи тяжёлые…» Нервно перебирая клавиши, Леонтий повторяет, пытаясь наладить аккомпанемент вконец расстроенного рояля. Голос у него несильный, он поёт в нос, гундосится, но с большим чувством. Некоторое время молчит, как бы вспоминая, затем поёт уверенно:
Тянутся по небу тучи тяжёлые,
Мрачно танцуют вокруг.
С грустью деревья качаются голые…
Не просыпайся, мой друг.
Жалобным гулом замерли звуки потревоженных клавиш… Мне жёстко лежать на голых досках стола, но я замер, лежу без движения, готовый слушать бесконечно эти грустные песенки – но вот снова ожил рояль, песни Леонтия, тягуче-грустные, следуют одна за другой: «Отойди, не гляди, скройся с глаз ты моих…» Тут весь репертуар Леонтия. Он снова поёт: «Мой милый френч… придёт пора, ты выйдешь на арену, мой старый френч, я вновь тебя надену!..» Мне хочется подняться со стола, отыскать в темноте друга, чтобы высказать ему всё, всё… ласковое… хорошее. Напомнить о нашей юности и об искусстве, и вдруг слышу озорно, неожиданно забарабанили клавиши рояля. «Зашла я в склад игрушек, где много безделушек, вечернею порою как-то раз», – бесшабашный, игривый мотив, и крышка рояля, падая, хлопнула отрезвляюще громко.
– Так вот они какие пирожки, Петрынь! Ты что, спишь?
Постель нам ещё с вечера приготовила тётя на огороде, среди душистой полыни и пчёл. От росы всё влажно, августовская ночь свежа. Луна, поднявшись ввысь, свирепствовала с необыкновенной силой. В ярком, но мертвенном свете мы казались друг другу привидениями. Предутренняя прохлада заставила нас основательнее укутаться в одеяла и плотнее прижаться друг к другу. Сердца наши были переполнены, но мы оба молчали, пока здоровый сон не разлучил нас.
На всё время моего пребывания в Абрамовке Леонтий оставил своё общество, мы проводили время вдвоём, по вечерам уходя далеко от посёлка. На озере на наших глазах была подстрелена цапля – забившись в осоку, она жалобно кричала, умирая под равнодушное бахвальство праздного охотника, как оказалось, здешнего приятеля Леонтия. Неторопливо шаг за шагом распутывал передо мной Леонтий клубок приключений, не щадя себя, раскрывая без утайки свою пока что неудавшуюся жизнь. В общем, он был вовлечён в компанию таких же неудачников, оторванных от дела, скучающих, пьющих самогонку, что и привело их к преступной мысли ограбления поселкового кассира потребиловки. Всё окончилось довольно глупо, кое-кого арестовали, теперь велось следствие, снимались допросы – нелепая обстановка! Хотя прямого участия Леонтий не принимал, мой совет ему сводился к тому, чтобы окончательно порвать связь с этими друзьями, уехать отсюда как можно скорее. Наутро мы собрались покинуть Абрамовку. Леонтий ехал в нерешительности, то ли он провожает меня, то ли едет устраиваться на работу в город Новохопёрск. Так на полдороге мы с ним и расстались, встретившись снова в Москве через много лет.