Текст книги "Глазами художника: земляки, коллеги, Великая Отечественная"
Автор книги: Петр Шолохов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 10 страниц)
На хуторе
Одно лето в каникулы я гостил у родственников в селе Пески Воронежской области. Мой сверстник Георгий – нам было лет по четырнадцать – предложил мне отправиться с ним на хутор, где жили дед его и бабка. Мы деятельно стали готовиться. У них был старый, очень тяжёлый велосипед, но по тем временам и эта машина была редкостью. Предстоящие тридцать-сорок километров казались нам, подросткам, бог весть какой далью и усиливали интерес предстоящего путешествия. В дорогу нами всё было предусмотрено, для меня у велосипеда было устроено добавочное место позади Георгия у заднего колеса, предполагался мешок с яблоками впереди у руля. Выехать решено было как можно раньше, чтобы избежать встреч с собаками, которых в селе было множество.
После ужина, когда стемнело, занялись яблоками. У родителей Георгия был свой сад, гораздо лучше соседского, но нам хотелось чего-то необычного, приключений, а потому, обнаружив во дворе длинную полую трубу, пристроили её одним концом в самую гущу соседской территории, таким образом, как по современному конвейеру, быстро наполнили мешок яблоками. Добытые таким оригинальным способом, они казались нам вкуснее.
Улеглись мы здесь же, на открытом воздухе, и пробудились одновременно, едва видимые в темноте, дрожим от холода, все наши вещи влажны от росы. Мы таинственно шепчемся, стараясь как можно скорее бесшумно очутиться за воротами. Выбираемся на середину дороги, держась подальше от изб и изгородей. Слышится ранняя перекличка петухов, теплятся предрассветные краски летнего неба. Ужасная пыль, в ней утопают ноги и машина, дорога в глубоких колеях. Минуя пирамидальные тополя крайней усадьбы, ещё не решаемся садиться на велосипед. Впереди кладбище, со злобным урчанием покидает дорогу страшный лохматый пёс, разбуженный нами.
– Пётр! Вурдалаки! – иронически восклицает Георгий, и я понимающе улыбаюсь, ведь мы уже третьеклассники.
И всё же, минуя многочисленные кресты, оба облегчённо вздыхаем. Теперь только бы мчаться вперёд, но основная дорога предстала вдруг множеством поворотов во все стороны. Совещаемся, выбрав самую наезженную колею, и в дальнейшем следуем этому правилу. Громыхая, как телега, наш велосипед пока что едет на нас, по очереди ведём его за руль. Своим приглушённым, но приятным голосом Георгий запевает бодрую песню, я безголосо вторю.
В поле перед нашими глазами открывается эффектный восход солнца, огненный шар быстро поднимается над горизонтом, уменьшаясь в объёме, теряет краски, решаемся ехать. Георгий за рулём, я занимаю своё место, и вот мы мчимся, поднимая чудовищный столб пыли. Узел с яблоками громко стучит о раму велосипеда, превращая его в подобие мотоцикла. Постепенно резкий запах бензина и жжёной резины хватает за горло. Машиной уничтожена вся поэзия дороги, она в рытвинах. Чтобы избежать аварии, требуется внимательность. Сбоку появляются гурты овец, нам навстречу, высунув языки, несутся страшные овчарки – особая порода собак, о которой мы наслышались неприятных вещей. Георгий, втянув голову в плечи, усиленно жмёт на педали, а я весь съёживаюсь. Открытые пасти собак совсем рядом, но техника спасёт! После гонки и пережитого страха нам жарко, оба мокрые от пота. Вспомнив о яблоках, делаем остановку. Солнце уже высоко, у ног голубеют короткие тени, мы меняемся местами. В моих руках нет твёрдости, от малейшего препятствия на дороге руль поворачивается, мешок с яблоками, уменьшенный наполовину, бьёт по коленям, мотается во все стороны, да и мой пассажир, нарочно вихляясь, создаёт каверзы, так что в результате, растеряв педали, валюсь на сторону.
Езда у нас чередуется с пешим хождением, песни сменяются молчанием. Столб пыли впереди, затем вырисовывается арба с впряжёнными в неё волами, на возу, разомлев от жары, дремлют два хохла. Наш велосипед, запрыгав по кочкам, задребезжал, волы испуганно бросились в сторону от дороги, в рожь. Седоки, вскочив на ноги, кричат своё: «Цоб цабе!» – и, размахивая длиннейшим бичом, пребольно ожигают меня сзади. Подскочив, я сильно толкаю Георгия, и мой опытный шофёр еле удерживает равновесие. Скрытые пылью, стремительно исчезаем из глаз изумлённых хохлов.
Поля арбузов, гороха, подсолнухов заставляют нас делать остановки, хочется всего отведать. Вокруг ни души, наслаждаемся полной свободой. Но вот и человек у шалаша, старичок, весь такой светлый, ласковый. Он занят производством деревянных изделий: посуда, ложки, лапти из лыка. На костерке полевая каша, он щедро угощает нас сотовым мёдом.
– Дедушка! Далеко ли река Кардаил? Хутора? – спрашивает Георгий.
– Хутора-то сынок недалеча, да вот вода в Кардаиле больно студёная.
Оказалось, старичок и лет своих не помнит.
– В городу никогда не бывал, а тут вот у меня и родня вся… Царство им Небесное! – перекрестившись, он указал в сторону, где в прохладной тени торчали верхушки крестов.
С высоты нашей учёности удивляемся этому человеку, нам, начитавшимся книг о путешествиях, кажется неправдоподобной такая осёдлость. Старик долго смотрел нам вслед, пока мы не исчезли за поворотом дороги, а она пошла под уклон, чувствовалось, что мы близки уже к цели.
Скоро перед нами размалёванной картой открылись цветущая долина, одинокие хутора в огородах, садах. По всему пространству, петляя тут и там, сверкал на солнце Кардаил. Милая, студёная речушка! Сколько детской радости, забав и маленьких огорчений унесла она в своих быстрых водах. Уничтожая остатки яблок, мы любовались долиной.
В одном из этих хуторов, где-то там, умная бабка Георгия ведёт большое хозяйство, управляя заодно и недалёким простодушным дедом Семёном Васильевичем. Стадо в сто коров во главе со свирепым быком и двумя пастушатами – Гришкой и Захаркой – нашими будущими приятелями. В маленьком уютном домике с закрытыми снаружи ставнями, а внутри впридачу занавешенными от солнца одеялами, в ароматах кухни – сметаны, масла и парного молока – суетится у печки рябая кухарка Дарья, разгоняя тряпкой тучи мух. Здесь же огород, с обилием всякой всячины высится крытая соломой рига, блестит на солнце озерко, полное золотистых карасей. Тут же стоят амбары, набитые всяческим добром, и всюду заросли вкусной поздники. Поистине земной рай!
Спустившись в эту долину, мы увидели деда, он стоял среди подсолнухов, прикрыв глаза от солнца рукой и глядя в нашу сторону. Вначале мы оба приняли эту фигуру за чучело, какие обычно ставят на огородах от воробьёв. Толстый, красный, в широкой синей рубахе с паклей седых волос на голове. Он долго стоял неподвижно бесформенным пугалом, пока мы не подошли вплотную.
– Фу ты! Никак Егор? – ворчливо встретил нас дед и повёл внука с его велосипедом в дом, к бабке, не обращая на меня никакого внимания.
На кухне гостей встретили радостно и сама бабка, и кухарка Дарья, обе засуетились возле печки, желая угостить нас на славу.
Несмотря на долгую прожитую жизнь, дед Георгия был наивен и чудоковат, как ребёнок. Недолго думая, он решил отправиться вместе с нами на реку – нам необходимо было отмыться от пыли. Оставив деда на берегу, мы, спрятавшись в камышах, вымазались с головы до ног в чёрный ил и в таком виде заявились к нему. Успев раздеться и войти в воду по колено, дед стоял неподвижно в раздумье, как и раньше в огороде среди подсолнухов, но, увидя нас, подбиравшихся к нему со страшными рожами и кривляниями, испуганно воскликнул: «Свят! Свят!» – и бросился к берегу, осеняя себя крёстным знамением. После за столом дед жаловался бабке:
– Они, мать, вот что удумали: прикинулись чертями и пужали меня.
– Сидишь ты под святыми иконами, а выражаешься как?! – останавливала бабка муженька.
– Да ведь как же? – не унимался дед. – Нажрались этой бздники и весь берег мне запакостили.
Он не стеснялся в выражениях, заставляя бабку то ругаться, то краснеть, а то совсем покидать стол.
Вкусных хуторских пышек, нарезанных в виде квадратиков, вовек не забыть! Слоёные, рассыпчатые от сдобы, они имели какой-то особый привкус мёда и сметаны одновременно и таяли во рту. После чая, прямо из-за стола мы тащились вслед за дедом осматривать его хозяйство. Увидев в амбаре кожаное седло, мы упросили деда устроить нам верховую езду, и вот гости по очереди уже гарцуют, чувствуя себя на худом и высоком мерине как верхом на колокольне. Дед, зная заранее, что бабка будет недовольна, уходит от нас подальше, с интересом наблюдая издали за наездниками. Наши скачки окончились скандалом, седло по приказанию бабки прячется под замок, и хотя дед клялся и божился в своей непричастности к этой выдумке, ему сделано было внушение. Дед, в свою очередь, ворчал на гостей: «Вот навязались на мою голову, сорванцы!»
В комнате на стене висели старое охотничье ружьё и патронташ, оставленные здесь старшим братом Георгия. Дед всякий раз, проходя мимо ружья, суеверно крестился, но, между прочим, сам напомнил Георгию о ружье, и мы открыли охоту на голубей. Если верхом на лошади я имел опыт и некоторое преимущество перед Георгием, то тут обнаружилась моя полная неспособность к огнестрельному оружию. Юному снайперу удалось почти с одного выстрела развалить бабкину трубу на крыше дома. К счастью, опустел патронташ, и ружьё благополучно вернулось на своё место.
Молоко на кухне катастрофически прокисало от жары, спасали два сепаратора, установленные в особой комнатёнке. Молоко превращали в масло. Производством занимались женщины: дед был слишком ленив. Некоторое время увлекались этим и мы. Как только молоко, сгущаясь, постепенно превращалось в кусочки жирного масла, мы с Георгием открывали перестрелку, посылая друг в друга липкие шарики при помощи щелчка. От пахтанья нас скоро освободили, и мы без сожаления покинули удручающее своим однообразием производство.
Как-то под вечер дед, выспавшись и выпив квасу, подобрел и велел пастушатам приготовить бредень. Озерко было неглубокое, с илистым дном, но такого обилия рыбы я никогда после не встречал. Уху ели всем хутором два дня и даже отвезли часть в станицу Михайловская, куда оба, дед и бабка, прихватив нас с Георгием, ездили за арбузами. Посадив нас на козлы впереди себя, дед всю дорогу издевался над сердитой супругой, пользуясь тем, что теперь ей некуда скрыться.
– Фу ты! Ребята! Кто-то из вас того! – говорил он отплёвываясь.
Бабка, выругав его старым дураком, сидела всю дорогу нахохлившись.
Отдав пастушатам свои гербы со школьных фуражек, мы быстро подружились с ними. Свой медный герб с буквами «В. Н. У.» (высшее начальное училище) я отдал Захарке, а серебряный герб гимназиста с фуражки Георгия достался Гришке – оба были довольны, как бы превратились в наших оруженосцев.
Дед и бабка, забрав молочную продукцию, уехали на несколько дней к своим наследникам в село Пески, оставив нас хозяевами хутора. С утра на весь день уходили мы к риге, играя с пастушатами. Гришка с Захаркой совсем забросили свои обязанности, покинутые коровы разбредались куда хотели. Для всех, кроме Дарьи, наступили праздники. Кухарка по-прежнему крутилась на кухне целыми днями, а мы выполняли тысячу замыслов, порой весьма жестоких. Пастушата научили нас ловить воробьёв и голубей на риге. Закрывались огромные её двери, но при этом отбивалась внизу одна доска, снаружи к этому отверстию пристраивался бредень с огромной мотней. Находясь внутри риги, мы поднимали невероятный шум, бросали вверх ветки, комья земли – всё, что придётся. Бедные птички, а их там было множество, в панике устремлялись в единственное отверстие, попадая в наш бредень, после чего мы выходили наружу, и пастушата, вооружённые ножичками, обезглавливали пленников. Набитый доверху глиняный горшок кипел, и мы, преодолевая брезгливость, набивали себе желудки, подражая героям Майн Рида, стараясь во всём не отставать от пастушат. Видимо, в природе человека с детских лет заложена звериная жестокость. Стыдно вспоминать теперь, с каким интересом наблюдали мы за расправой пастушат. Гора отрезанных головок с навеки закрывшимися глазками жертв не вызывала в нас ничего иного, кроме озорного любопытства. Пастушата, уничтожая воробьёв, руководствовались поверьем, что, когда распинали Христа, эти птички подтаскивали палачам гвозди.
В эти дни отсутствия деда и бабки мы после ужина укладывались спать вместе с Дарьей и пастушатами на открытой террасе. Предварительно, пользуясь темнотой, фантазируем, рассказывая о заживо погребённых, о случаях пробуждения в гробу, о лунатиках. Порой делалось страшно и самим рассказчикам. Кухарка Дарья со своей стороны, слушая нас, не оставалась в долгу, сообщая о ведьмах, домовых. Наконец пастушата и сама Дарья, утомлённые за день работой, засыпали, тогда мы с Георгием, облачившись в белые простыни, подражая древним, уходили в рожь. Так было хорошо в этот предрассветный час! В наши юные сердца нисходила романтика, следовали обоюдные откровения. Георгий умел напустить тумана, рассказывая красочно, немногословно, с чувством делая паузы. Понижая голос до шёпота, рассказывал мне о своём первом романе с девочкой из польской семьи. Какой таинственной, безграничной представлялась нам тогда жизнь. Но меркла в небе луна, в начавшемся рассвете грядущего дня нам становилось немного стыдно взаимных признаний. Простыни, влажные от росы, теряли свою поэтичность, и мы устремлялись к террасе, где сон валил нас с ног. Пастушата и Дарья давно уже на работе, а мы дрыхнем, пока волнующие запахи кухни, все её чудеса не пробудят в нас волчьего аппетита.
Летний день велик, рабы озорства, исследуем бабкин сундук с запасами многих лет: тут и медовые пряники, твёрдые палочки с жёсткими краями пока их не положить в рот, после чего они мгновенно тают. Платки, платья, все наряды бабки нас не интересуют, а вот на самом дне сундука хранятся высокие банки с мармеладом и леденцами. От тепла и времени этот ландрин превратился в сплошную массу и мы, отрубив себе по солидному куску, предаёмся чтению.
По возвращении деда и бабки Георгий, выкупавшись в Кардаиле, неожиданно заболевает. Для меня потянулись скучные, томительные дни. Всё чаще стали перепадать дожди, начались печальные сборы в дорогу. Для больного внука наняли возчика, соорудили специальную колоду на колёсах, он лежал в ней, как в гробу, на повозке и велосипед, а я бреду пешком позади в грустном одиночестве. В поле меня развлекают то зайцы, то дичь, особенно много дроф. Возчик равнодушно гонит их с дороги, лениво размахивая кнутом, а они важно, неторопливо шествуют, как домашние гуси. Хутор еще долго маячил перед моими глазами, то вовсе исчезая, то появляясь вновь, напоминая о себе верхушкой риги и блеском Кардаила. Последний поворот дороги, и всё скрылось. Не исчезли лишь образы обитателей хутора, но мысли, переменив направление, устремились вперёд, напомнив мне о конце каникул, и вот я уже весь во власти предстоящего учебного года.
Зять
Посвящая памяти доброго Михаила Алексеевича Арсентьева
Тысяча девятьсот шестнадцатый год, моя старшая сестра Раиса служит в земстве, она молода, интересна, всё улыбается ей. В больших синих конвертах получает письма с фронта – там её любовь. По протекции поступаю и я писцом в земство, чтобы заработать себе на дорогу в Москву; увлечённый искусством, лелею мысль продолжить образование по окончании художественной студии в родном городе Борисоглебске. Возвращаясь после работы из земства вместе с сестрой, мы беседуем о том, о сём, она неожиданно задаёт мне вопрос:
– Скажи, Пётр, кто тебе нравится из мужчин в земстве?
Увлечённый своим рисованием – угольками и красками, я не подозреваю, что это не просто вопрос из любопытства, и, не подумав, простодушно отвечаю:
– Все так одинаково скучны, искусства не понимают и, к тому же, нехорошо ведут себя, харкают, плюют на пол. Другое дело – наш руководитель в студии…
Сколько ни старалась сестра сбить меня с любимого конька, повернуть разговор на земство, где мы с ней работали, я никак не мог понять, куда она клонит, и упрямо возвращался к любимой теме об искусстве. Наконец, она, видимо, потеряв терпение, ставит мне вопрос ребром, нравится ли мне её начальник по отделу народного образования Михаил Алексеевич Арсентьев. Передо мной возникает солидная фигура, как мне тогда казалось пожилого, мужчины (ему было тридцать лет). Лысина во всю голову, основательный нос.
– Что ж, так себе! – безразлично заявляю я, не замечая её обиды, удивляясь, почему её это занимает, и перевожу разговор на синие конверты: что-то они стали не так часты. Сестра окончательно умолкает.
После этой беседы я невольно начал присматриваться к мужчинам в земстве. В самом деле, этот начальник моей сестры как будто неплохой человек. Глядя на его классическую лысину, начинаю мысленно рисовать её – какая богатая натура! Вскоре эта личность заявляется к нам в дом, знакомится с родителями, и за чашкой чая узнаю, что Михаил Алексеевич Арсентьев делает предложение сестре. У него не так давно умерла первая жена, оставив ему двух малышей, мальчика и девочку, и что особенно поражает меня, как и всех в нашем доме, что сестра согласна, она принимает предложение. «Ну, хорошо! – рассуждал я сам с собой. – Пожилой человек, вдовец, дети, но тогда как же понимать эти письма с фронта, синие большие конверты, любовь? Непонятно!» Это событие осталось загадкой для всех.
Тысяча девятьсот семнадцатый год. Революция! Свобода… После общего ликования в городе начались разбои, убийства, разгром и пожар спиртоводочного завода. Страшное зрелище! Но я с товарищами тайком от родителей убегаю смотреть эту картину. Ближайшие улицы к заводу устланы телами опьянённых, среди них и женщины, водовозы города и крестьяне окрестных деревень ухитряются возить спирт в бочках, городское население вёдрами, всё обезумело! На самой территории завода ужасающие сцены. Люди по телам бесстрашно лезут в кипящие котлы. Нам удалось заглянуть в один: там на дне плавали кишки человека. Обезумевшие люди черпали эту смесь и стремились выбежать во двор, объятые пламенем горящего спирта. Обалдевший от спиртного матрос, вооружённый двумя бутылками, свирепо охранял горы ящиков с водкой.
Дома я застал всех за праздничным столом. Отец уже был навеселе. У нас гость – жених сестры. Он сидит с ней рядом, состоялась их помолвка, а вскоре и свадьба, после чего Раиса покинула родительский дом. В моём обиходе появились неведомые дотоле слова: тесть, тёща – это отец и мать, я – шурин, брат жены, а сам Михаил Алексеевич, муж сестры, стал зятем. Ему я был обязан расшифровкой этих понятий. Он был внимателен ко мне, серьёзно принимал меня за взрослого и этим покорил окончательно.
Новобрачные зажили отлично. У них была уютная квартира в отдельном доме. Сестра сказалась прекрасной матерью сиротам и хорошей хозяйкой в доме. Установилась традиция по субботам собираться у них. Первым делом усаживались играть в карты или лото, игра шла «по маленькой», хозяин предусмотрительно заготовлял разменную кассу из новеньких бумажных рублей и серебра. Особо накрывался хорошо сервированный стол. Михаил Алексеевич был мастером устраивать буфет. Заливная рыба, шпроты, копчёная колбаса, кильки, миндальное печенье, наконец, пышные пироги к молодой хозяйке привлекали глаза, особенно обанкротившихся игроков. Блеск затейливых графинов, посуды, бокалов, стол сверкал особенной чистотой белоснежных скатертей. Двадцать одно сменилось наполеоном. Всё радовало гостей, особенно молодёжь. Шли медовые дни, месяцы, годы, рождались дети, семья росла… Чёрт возьми! Как это было хорошо!
Передо мной стояла, как и у других, первая рюмка вина, сам Михаил Алексеевич, пододвигая закуску, утверждал меня в качестве взрослого.
– Пётр Иванович! – говорил он, глазами указывая на рюмку.
Я по привычке боязливо оглядываюсь на родительницу – не видит ли она меня в новой роли? Да, я окончательно покорён был зятем, и стал он для меня, впрочем, как и для каждого члена нашей семьи, своим, близким человеком. Вот теперь я мог бы ответить уверенно на туманные вопросы сестры насчёт мужчин в земстве. Михаил Алексеевич Арсентьев – прекрасный человек.
После смерти нашего отца Михаил Алексеевич становится главой нашей семьи, без него не обходится ни одно мероприятие; на мой день рождения он делает мне капитальный подарок – вручает увесистый чернильный прибор. Внимание зятя к молодому человеку, каким я тогда был, окончательно покоряет.
В земстве я работал в отделе социального обеспечения, новый родственник переводит меня в свой отдел народного образования. Обуреваемый жаждой искусства, я изрисовывал обратную сторону деловых бумаг, пользуясь бесплатной натурой, делал наброски с посетителей. Подшиваемые к делу листочки могли составить целый альбом, но в результате я запутывал отчётность порученного мне дела. По временам «начальство» делает мне ласковые выговоры, журит, но, в общем, всё сходит с рук благополучно. Предложение ехать учителем в село Верхний Карачан спасёт меня и Михаила Алексеевича с его делами, которые я разнообразил как умел.
В тяжёлые дни голодовок сестра и зять выручают нашу семью. Визиты к ним не обходятся только угощениями; накормив родственника, его снабдят чем-нибудь на дорожку. Делалось это всегда с тактом, сердечно. Несмотря на это, мы однажды с младшим братом Борисом (впоследствии их зятем), засидевшись дотемна, не удержались от воровства, нарыли у них на огороде котелок молодого картофеля. Осуществляя этот дьявольский план, я презирал себя, но голод, как говорится, не тётка! Пережив трудное время, мы с Борисом чистосердечно признались Михаилу Алексеевичу в своих проделках.
Приезжает Тимофей, приятель из села Карачана, ещё удаётся составить ему протекцию. Это добродушное существо (конечно, из рисующих) – сама целина! Он временно поселяется у Михаила Алексеевича. Ежедневная возня с подчинёнными в земстве переносится таким образом в домашнюю обстановку. Вечерами у них можно было наблюдать такую картину: заботливое начальство устраивало Тимофею постель на полу, а тот, беспечно заложив ногу за ногу, покуривал табачок хозяина.
Мечта моя осуществляется. Я в Москве, учусь в художественной школе. Еду на родину в свои первые каникулы, везу матери «в подарок» кучу грязного белья, стоптанную обувь, одежду, требующую основательного ремонта. Быстро мелькают праздничные дни, снова забота об отъезде. Преодолевая невероятные препятствия, достаю плацкартный билет, не обходится без помощи Михаила Алексеевича. Они с сестрой приходят провожать меня в этот вечер. Долго играем в карты, засиживаемся. Шутка ли? Уезжаю на весь год! Пора спать: через 2–3 часа уже идти на станцию. Поцелуйный обряд – и я погружаюсь в сладчайший сон. Часы, как бы сознавая, что их игнорируют, отбивают семь, затем восемь, стрелки подобрались к девятке – чудесный сон продолжается. Караул! Пробудившись наконец, я готов был сойти с ума. Вскочив с кровати, бросался из угла в угол. Родительские стены показались тюрьмой, левая нога упрямо лезла в правый ботинок. Перед глазами всё прыгало, хотелось снова броситься на кровать и укрыться с головой, чтобы превратить этот кошмар в сновидение. Мать, младшие брат и сестра метались вместе со мной как угорелые, действительность была жестока. Я проспал поезд. Мой билет с плацкартой превратился в ничто. Неугомонное сознание рисует мне вдобавок скорый поезд в Москву, мчащийся на всех парах. Безвкусным показался мне мамашин чай в это несчастное утро. Я готов был биться башкой о стену, но обстановка требовала действий. До сих пор помню чувство, с которым я отправился… Куда же? Да опять к нашему доброму Михаилу Алексеевичу! Открыв мне двери, он стоял молча, глядя на меня как на приведение или выходца с того света. Очки у него полезли на лоб, вся фигура изображала вопрос, но, видя мою растерянность и крайнее смущение, он всё моментально понял и раскрыл мне свои родственные объятия. К вечеру этого дня моя оплошность была исправлена. Успокоившись, в каком-то блаженном состоянии побрёл я на реку. Чувство небывалой полноты охватило меня, благодарность судьбе за все её проделки. Всё существующее прекрасно! Не проспи я поезд – каким бы бедняком я мчался теперь в столицу. Счастливцем, как Адам в раю, лежал я обнажённый на берегу Вороны, глядя на задумчивый дубовый лес, на это ласковое, по-осеннему зеленоватое небо.
Когда эта самая судьба привела меня на Арбат, 51 в женское общежитие первого М. Г., где я встретил Катю, я восторжённо писал на родину в Борисоглебск о своём чувстве. Михаил Алексеевич прислал мне солидное письмо с почерком, по которому можно было учиться чистописанию: «Петя, женщина – существо слабое, беззащитное. Оно…» – и так далее в этом роде. Я немного позабавился чеховской, юмористической форме определения женщины, но в глубине души был с ним согласен и бесконечно благодарен своему корреспонденту.
Позже, устроившись с Катей в своей квартире, мы встречали Михаила Алексеевича, приезжавшего в Москву со своим отчётом в министерство, не один раз. Заявлялся он, громоздкий, привычно добрый, извлекались родительские пышки, отечественный гусь, оплывший жиром. Вечерами мы все трое собирались под зелёным абажуром в кухоньке у плиты. Из жаровни извлекался противень с очаровательным землячком в окружении гречневой каши и картофеля. В эти вечера мы засиживались за полночь, играя в карты, беседуя о днях былых и даже устраивая концерты.
Михаил Алексеевич любил игру в карты, преимущественно в «шесть листов» или в «подкидные», как говорил он. Карты были для него не отдыхом, как для большинства, а напряжённой работой внимания и больших волнений, особенно в тех случаях, если партнёром оказывался шутник вроде меня. Тогда, насытившись игрой, мне удавалось ловко рассовывать карты по карманам. Он, обнаружив эти проделки, сердился, огорчался и ворчал: «Родимец тебя забери…» или «Греха сколько!» За игрой он знал все карты партнёра и противников. Выпутывался из самых трудных обстоятельств, но играл всегда честно.
Однажды в его приезд к нам мой ученик прислал пригласительный билет на два лица: был просмотр нового фильма в Доме писателей на улице Воровского. Против воли увлёк Михаила Алексеевича на этот вечер. Он только что купил новые галоши в Мосторге, и мы всю дорогу говорим с ним об этой удаче, любуясь его галошами. В раздевалке, к великому его огорчению, эти галоши спёрли. Чувствуя всю неуместность охватившего меня веселья, я впадаю в форменную истерику, хохочу как безумный.
В другой приезд к нам Михаила Алексеевича Катя достаёт нам билеты на «Интервенцию» в театр имени Вахтангова. Я снова соблазняю его: «Живём-то рядом». Постановка ему не понравилась так, что он порывался уйти в середине действия. Отныне само слов «интервенция» стало у него ругательным. Пьеса эта с преобладанием крикливых лозунгов, обилием кумача не могла его удовлетворить.
– Орут истошным голосом, – говорил он. – «Интервенция!», прости господи, греха сколько.
Дни и ночи сидел Михаил Алексеевич со своими отчётами и докладными записками. Он как-то привёз из Борисоглебска маленькие отцовы счёты, они до сих пор хранятся у нас. В случайной карикатуре я так и изобразил его в облаках дыма с блестящей лысиной, сидящим за столом как бог Савоаф со счётами вместо скрижалей. Папиросы всех сортов, табак, махорка, окурки окружают его. При проводах я в виде шутки прятал во все карманы его пиджака и бумажник записки, приготовленные заранее. Дома, встретив «столичного муженька», читают: «Дорогой папашка! Не забывай своего тигрёнка» или «Славно мы с тобой дербалызнули, плакали казённые денежки!» Я сочинил шуточную поэму, посвящённую Михаилу Алексеевичу, она начиналась словами: «Джамбул степей борисоглебских, пою на счётах сладкозвучных, что дважды два не будет пять…» В моём шуточном историческом очерке я живописую Михаила Алексеевича таким образом: «Шествие замыкалось громоздкой, совершенно квадратной фигурой рыцаря в скромных доспехах. Плащ из чёртовой кожи и пенковая трубка, которой он немилосердно отравлял воздух, самому жадному взору создавала непроницаемую завесу. Невидимые в этом чаду рубцы и шрамы, солидный нос (по-русски картошкой) и развитые челюсти, свидетельствуя о былых схватках в турнирах и пирах, придавали этой фигуре ореол уверенности и чрезмерного покоя». Все эти вещи развлекали его, он никогда не обижался. Сам же он, вспоминая старину, любил рассказывать одну и ту же историю, которая со временем превратилась в несложную биографию, включив в себя всё яркое, чем одарила его молодость. «Вот когда я служил в мастерских на железной дороге», – так обычно неторопливо начинал Михаил Алексеевич, раскуривая свою папиросу или свёртывая из газеты козью ножку. Перед усыплённым слушателем проходит картина за картиной: городское училище, рыбная ловля, мать-покойница, наконец, он подходит к самому значительному пункту повествования – какой был завтрак в мастерской за медный пятак «в то золотое время». Заключительная глава о паровозной детали, которую подменяют ему товарищи, чтобы пропить, снова приводит его в волнение.
Михаил Алексеевич был страстный рыбак, преимущественно на хлыста. Засучив брюки по колено, а чаще совсем без штанов он мог стоять в воде целыми днями.
Михаил Алексеевич был семьянин, сестру мою звал в шутку Раидия. Будучи лет на десять старше её, он быстро терял молодость. Последние годы его были омрачены какими-то неясными нам издалека интимными осложнениями в семье. Война с её тревогами о детях, годы непрерывных забот, голод, бессонные ночи честного труда и, наконец, инвалидность, и вот совсем недавняя смерть.
Нам, не видевшим его в последние годы, трудно представить себе его больным, немощным. Всё кажется сидит он в облаках фимиама табачных плантаций всего мира, заваленный бухгалтерскими книгами, отчётами, щёлкая рукой на счётах, очки сдвинуты на обширный лоб, откуда-то сверху неясным бормотанием шлёт ему свои заклинания периферийное радио, и ему сладко дремлется. «Родимец тебя забери, – шепчет он, пробуждаясь, прислушиваясь. – Греха сколько!» И с новой папиросой во рту принимается за прерванную работу.
А во дворе за окном по-прежнему пышно цветут клумбы георгинов, взращённые любовной рукой этого скромного труженика от бухгалтерии. В наши дни, насыщенные мелким эгоизмом и грубостью, особенно чувствительна утрата этого чистого доброго сердца.