355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Петр Петров » Белые и черные » Текст книги (страница 9)
Белые и черные
  • Текст добавлен: 31 августа 2017, 01:00

Текст книги "Белые и черные"


Автор книги: Петр Петров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 21 страниц)

Макаров прикусил язык и поперхнулся, а Ушаков, услышавший ещё и это, готов был сквозь землю провалиться. Он судорожно как-то замотал головою и, махнув рукою, с ощущением, что всё погибло, ушёл не оглядываясь из приёмной. А недавно ещё он входил туда с такими радужными мечтами… В воротах с Большой улицы на дворцовый двор с растерявшимся Ушаковым столкнулся сияющий надеждою восстановить своё прежнее положение генерал-адъютант Дивиер.

Он был в полной форме и в правой руке держал свёрнутый в трубочку рапорт о благосостоянии столицы. На крепости куранты начали играть полдень.

Явление генерал-полицеймейстера в приёмной её величества изменило несколько положение лиц, прямо заинтересованных в деле. Балакирев, раскланявшись с Антоном Эммануиловичем по всем правилам придворного этикета, поспешил сообщить о нём Ильиничне, стоявшей в коридорчике перед опочивальней в ожидании Дивиера, о приёме которого ночью рассуждали. Ильинична из гардеробной прошла неприметно за занавес к кровати и шепнула государыне. Екатерина в это время задавала своему кабинет-секретарю разные вопросы, на которые приходилось ему давать медленные и только односложные ответы, очевидно немало затруднявшие не приготовленного к ним дельца.

Так что слова «Ну… я должна встать теперь, покуда прощай, Алексей Васильич!» – очень обрадовали недовольного Макарова, и он быстро удалился.

Макаров встретил в приёмной Дивиера, он на поклон его только ответил:

– Знаю, что поспешили!

Дивиеру, однако, ещё пришлось подождать больше четверти часа, пока он был допущен на аудиенцию. Государыня, уже одетая, с признаком почти сглаженного недовольства на приветливом лице, сидела в креслах своих, вдвинутых в альков настолько, что спинка их, казалось, вдавливала тяжёлую бархатную занавесь, образуя над головой её величества складку, вроде балдахина.

Справа, между креслом и стенкою к коридору, стояла, тоже одетая по форме, в фижмах и с фонтанжем [58]58
  Фонтанж – головной убор, отороченный накрахмаленными кружевами.


[Закрыть]
на голове, Авдотья Ильинична, новая баронесса Клементьева, сановитостью поступи и осанки ничем не проявлявшая непривычки к данной ей роли придворной дамы. Дивиер, войдя, склонился перед государынею и, поцеловав руку, выпрямился, подал рапорт, произнеся обычную фразу:

– Имею честь представить вашему величеству рапорт о благосостоянии вверенной мне столицы.

– А что же ты не прибавляешь, Антон Мануилович, по примеру товарищей, что всё у вас обстоит благополучно? – сказала ему приветливо государыня.

Бесстрастное лицо Дивиера подёрнула чуть заметная улыбка, и он поспешил ответить:

– Боюсь сказать неправду вашему величеству, сознавая хорошо, что вы, государыня, лучше меня знаете, что не может обстоять всё благополучно у нескольких хозяев, отдающих каждый от себя приказания. Выполняя одно, устраиваешь невыгодный разлад с другим. Ну… и выходит кутерьма, при которой трудно поручиться, что всё будет благополучно.

– Я спрашиваю не о будущем, а о теперешнем, – прямо поставила вопрос государыня.

– И о теперешнем не смею того же сказать, когда знаю, что мимо меня оцепляет Ушаков дома и входит в стачки с теми, кого берётся арестовать.

– Ты прав, Антон Мануилыч. Я виновата, что ему поверила, а теперь понимаю, что ему-то и не следовало поручать ничего. Делай ты всё, что делал при покойном государе, но ты поручись уж мне, что подыскиванья одних на других больше не будет.

– Не могу, ваше величество, потому что вижу и знаю, что под меня самого больше всех подыскиваются и готовы бы меня в ложке утопить… ещё называясь родными…

– По крайней мере… против родни-то своей поручись мне, что ты готов идти, служа мне верою и правдою!

– Готов, ваше величество! У меня нет ни друзей, ни родных там, где требует долг и моя обязанность. Велите взять – возьму кого угодно… и на уговор не пойду. В этом могу поклясться честью, которой у больших людей, говорят, будто не хватает.

– Зачем клясться! Я и так верю, если говоришь искренно. Вчера я слышала сама, как на тебя напали безвинно. Я тебе помощница и поддержка: не бойся никого, и, кто бы тебе ни сообщил мою волю, – прежде чем выполнить, переспроси у меня.

– Слушаю, ваше величество!

– А что ты знаешь о подмётных письмах?

– То же, что и все, ваше величество.

– А что все знают про них?

– Что это манёвр врагов светлейшего князя – возбуждением ропота в народе поторопить устранение его от дел…

– Для чего же это?

– Чтобы остановить захваты, поборы, бесчинства и притеснения всякого рода всем, делаемые князем и его любимцами, которым он даёт всегда полную свободу наживаться…

– Как же остановить это?

– Арестом князя и устранением его от дел.

– Но ты знаешь, что я ему слишком обязана, чтобы показать себя настолько строгою даже ввиду явных моих на него неудовольствий. Он вправе тогда будет считать меня не ценящею его заслуг и… неблагодарною…

– Ваше величество можете отнять от него только заведование большими суммами и непосредственное распоряжение чем бы то ни было, пожаловав новое назначение – ревизора действий других… Или изволите дать его светлости поручение что-либо осмотреть; или выполнить какое-либо дипломатическое важное поручение, требующее удаления из столицы. Для управления делами здесь потребуется, за его отсутствием, другое лицо… и не одно даже… а в их руках и останется заведование. А там, по возвращении, дать изволите и другое поручение для отъезда…

Екатерине никогда ещё с этой стороны не представлялся вопрос о возможности ослабить значение силы князя Меньшикова. Новость предложения поразила государыню неожиданностью, но природный ум тут же подсказал, что в этом проекте много практической пользы и немало в нём пунктов, где личному честолюбию князя открывается новый путь, суливший усиление его власти, которой всегда и всюду неразборчиво добивался министр из пирожников.

– Хорошо! Я подумаю об этом… Спасибо! Твой совет дельный и… дальновидный! – произнесла государыня с расстановкою, погружаясь в думу.

Дивиер хотел уйти.

– Останься, Антон Мануилович! Я хотела что-то ещё теперь же приказать тебе… Да! Скажи, пожалуйста, что мне делать с Лакостой! Ушаков…

– Приголубил его для своих выгод… Знаю, государыня… Я давно уже учредил надзор за тем и другим… не прикажете ли также накрыть мне их, как Ушаков у Толстого – Лакосту? Только я посылать вашего шута не буду, как Андрей, а накрою тогда, когда ни тот, ни другой и чуять не будут, что их слушают и видят.

– Нет! Этого покуда не нужно. Старик во всём признался… Я передам тебе его допрос, нарочно писанный по-немецки. Ты сообрази, что нам делать. Где же допрос, Ильинична?

Та – к столу в предопочивальне. Искала, искала, – нет. Пропала бумага.

– Ведь нет допроса! – не без ужаса ответила гофмейстерица.

– Это Макаров стибрил! – шепнула государыне из-за занавески княгиня Аграфена Петровна.

– Как это гадко! – не скрывая неудовольствия и беспокойства, сказала государыня. – Иван! Воротите Макарова ко мне, где бы его ни встретили. Летите… Если уехал – возьмите лошадей вдогонку! Чтобы был сию минуту… никуда не уклоняясь и не свёртывая!

Балакирев полетел. На счастье, вбежав в конторку, он встретил выходившего надевать шубу свою Алексея Васильевича.

– Сию минуту к государыне! – крикнул Балакирев и, приставив к его уху рот свой, шепнул кабинет-секретарю: – Да с тою бумагою, немецкой, которую вы невзначай захватили на столе, в комнате перед опочивальнею.

– С какой бумагой? – вздумал хитрить Макаров.

– Чего тут спрашивать? – ответил обыкновенным голосом раздосадованный посланный царицы. – Увёртка ни к чему другому не поведёт, как, может, только к отдаче под арест Дивиеру. Сильно сердятся…

Макаров, не отвечая, воротился к своей конторке, отворил её… порылся… и, что-то запихнув в боковой карман, вновь запер и последовал за Балакиревым, храня молчание. Одни только наморщенные брови и лихорадочно бегавшие глаза показывали сильное волнение и неприятные чувства дельца.

Вбежав впереди Балакирева в переднюю, Макаров сбросил на пол картуз и шубу – и прямо в опочивальню.

– Виноват, ваше величество… Не знаю, как смешал с своими докладами здешнюю бумагу, на столе, – скороговоркою, подавая рукопись княгини Аграфены Петровны, произнёс в своё извинение делец, не придя ещё в себя от сегодняшних неудач.

– Прощаю! Дай только её сюда. Не знаю, однако, как тебе могла попасться бумага, когда ты бумаг своих из рук не выпускал. Не велю одного пускать тебя. А в другой раз, если осмелишься унесть, мы поссоримся, Алексей Васильич. Ступай же куда тебе надо. Я не держу больше.

Как оплёванный, совсем растерявшись, выкатился Макаров и, держа картуз в руках, в шубе, с открытою головою, так и дошёл до саней своих.

– Это чёрт знает что такое! – крикнул он в бессильной злости, ни к кому не обращаясь, и, размахивая руками, сел в сани.

И государыню, и княгиню, за занавесью, и Дивиера передёрнуло от последнего пассажа Макарова.

– Ну, этот-то куда воротит? – не удержалась Екатерина I.

Дивиер пожал плечами.

– Ты не знаешь, Антон Мануилович, в чью пользу норовит Макаров?

– Как не знать, ваше величество? Видно, духи были собраны на совещание у светлейшего чуть не с полночи… Он прямо к вам – от светлейшего.

– Так ты прав, мой друг, вполне, советуя князя удалить… Дольше будет при нас – всех людей перепортит. Ни на кого нельзя будет положиться.

– На меня можете, ваше величество. Я знаю, что уже намечен князем – как жертва его мстительности, но боязнь не переменит меня и опасение за судьбу свою не заставит отступить от долга присяги! – со вздохом, грустно, но торжественно сказал Дивиер.

– Жертвой, пока жива, ты не будешь ничьей, Антон Мануилович! Служи так же и с этою же доблестью, и я вверяю себя одной твоей охране!

– Охранять ваше величество не берусь и не могу, не распоряжаясь ни одним полком. Все войска зависят от коменданта, и караулы – тоже. У меня инвалиды одни да дневальные с трещотками. Так много взять на себя рассудок не позволяет. И комендант – человек преданный тому, кто его поставил.

– Кому же?..

– Светлейшему.

– Что же, переменить его, или ты будешь комендантом?

– Пока светлейший шурин мой – президент военной коллегии, я должен бежать какой бы то ни было военной команды! И без того неприятностей по десяти на день.

– Я тебе дам команду в гвардейских полках.

– А Бутурлин что же будет, ваше величество?

– Разве ты с ним не ладишь?

– Он орудие светлейшего князя…

– Так все военные, по твоим словам, его, а не мои слуги?

– Частию, ваше величество… по крайней мере начальники: каждый думает угодить ему больше, боясь его больше…

– Кто же тогда за меня? – всплеснув руками, с непритворным порывом отчаяния молвила императрица. – Одни духовные?

– Не думаю, ваше величество, – ответил холодно, но твёрдо бесстрастный Дивиер.

– Как?! И духовные… архиереи… преданы князю?

– Президент – да! Вице-президент – нет, потому что виляет и ищет кому служить выгоднее… а прочие – кто приголубит.

– Не лестное же ты, Антон Мануилович, имеешь мнение о владыках!

– Сила обстоятельств, ваше величество, – с тяжёлым вздохом молвил генерал-полицеймейстер.

– А, ты признаешь, говоришь, в обстоятельствах силу… а не во мне?! Что же это за обстоятельства и в чём их сила и значение?

– В возможности делать что угодно… прямо…

– А разве я этого не могу? – с нетерпением, соединённым с затронутым самолюбием, спросила решительно государыня, бросив на Дивиера молниеносный взгляд.

– Могли бы… но до сих пор не изволили заявлять, а князь…

– Заявляет свою мощь всем, хочешь ты сказать?

– Так точно, ваше величество.

– Жалею же я тебя, что ты так мало знаешь меня! – величественно ответила Екатерина I и, поднявшись с кресла, протянула вперёд правую руку, указав перстом в пол. – Я заставлю склониться своекорыстного честолюбца!

– Дай-то Господи, государыня! Подкрепи вас сознанием… не подчинять верных слуг прихоти подданного.

И голос его задрожал от сильного волнения. При последних словах в дверях приёмной показался старый сенатор граф Пётр Андреевич Толстой и от порога первой комнаты принялся отвешивать низкие поклоны, увидев императрицу.

– Граф Пётр Андреевич, зачем ты у меня смущаешь верных подданных? – завидя его поклоны, полушутливо-полугневно молвила Екатерина.

– Не могу знать, ваше величество, о ком изволите говорить это вашему преданному слуге, – тоже как бы шутливо отозвался старец, скорчив самую невинную мину.

– Я о тебе говорю, зная верно, что ты собираешь сплетни самые скверные обо мне, даёшь им веру и распространяешь в народе нелепые толки.

– Толковать народу о чём бы ни было ваш слуга хоть бы и хотел, да не может, ваше величество… ноги едва носят… а слухом земля полнится… ино что услышишь от людей и про вашу персону… виноваты те, кто лгут… Слушаешь, иное и нелюбо, а как прямо сказать, что не веришь? Я и про себя скажу, поверишь из десяти одно. А чтобы ничему не верить и всем глотку зажимать – не говори… моя старость не допускает… Тогда все умники закричат: старый совсем с ума сбрёл! А насчёт чего другого, коли на меня есть донос вашему величеству – ответ держать готов … и не запрусь в том, в чём виноват… и без того зажился на свете… Восемьдесят второй уж с Крещенья, – чего же больше! А буде в чём невольно провинился, в прошибности… ненароком, ин Бог и государыня, может, помилуют кающегося?

И сам склонился на колени, опустив на руки седую свою голову.

– Я готова простить с одним условием, граф, что ты отстанешь от сообщества пускающих подмётные письма…

– Подмётные письма, говорите, ваше величество? Да я первый враг им… По мне, непорядки прямо обличай! Да я и не знаю, какие у нас непорядки? Один больше всех власть забрал? Так ропот тут и был, и останется, потому что всегда бывают пересуды того, чему особенно не можешь пособить. Все мы, грешные, таковы! И ближнего, и дальнего осуждаем. Да это к предержащей власти не относится. Почитать предержащую власть я всегда не прочь. Никто не назовёт Петрушку Толстого не готовым жизнью пожертвовать за главу правительства. А своей головы я уж с сорока годов не щажу – в угодность власть держащим. Царевна Софья Алексеевна старшинств-царя Ивана выставила нам [59]59
  Софья Алексеевна (1657–1704) – старшая сестра Петра I. После смерти царя Фёдора Алексеевича (1682) Софья стала во главе партии Милославских, родственников первой жены царя Алексея Михайловича, воспользовалась волнениями стрельцов и добилась провозглашения на царство двух братьев – Ивана и Петра (23 мая 1682 года), которые должны были править совместно, но Иван считался первым царём, а Пётр – вторым. Сразу же вслед за этим (29 мая) по настоянию стрельцов Софья провозглашена правительницей государства и была ею до 1687 года, К этому времени Пётр решил царствовать самостоятельно, и, несмотря на все интриги и поддержку части дворянства, Софье пришлось уйти в монастырь. Но и оттуда она подбивала стрельцов на восстание. В 1698 году стрельцы подняли восстание, но оно было жестоко подавлено, и главарей его казнили. Софью постригли в монахини, и до конца жизни она находилась в Новодевичьем монастыре под строгим надзором.


[Закрыть]
, – мы против вашего покойного супруга сумятицу устроили и выбранного царя, почитая в нём малолетнего, присудили взять, как старшего брата, в соцарственники. Как резня началась – вскаялся я, да не скоро уймёшь стрелецкую чернь. Зато не стал я за царевну, как вырос государь Пётр Алексеич. Не поноровил и царевичу [60]60
  Имеется в виду участие П. А. Толстого в возвращении царевича Алексея в Россию.


[Закрыть]
, когда блаженныя памяти супруг ваш велел привезти его. Не против был и воцарения вашего величества, – нас несколько только думали, что доброта ваша, государыня, нуждается в руководстве не какого-нибудь Александра Меньшикова, а целого совета, в котором бы он был только членом, со всеми равноправным. А в этом совете должны заседать – чтобы смуты напрасной никто и из нас не заводил – цесаревны, дочери ваши обе, зять ваш, как обвенчается, его светлость герцог Голштинский, внук ваш, царевич Пётр Алексеевич, сестрица его, да из нас, сенаторов, кого ваше величество почтёте. И все дела докладывать такие, которые Сенату не под силу, также и Синоду тем паче – денежные. Пётр I говорил недаром, что народные деньги – святые деньги и ими корыстоваться хапало какой-нибудь, поостеречься бы должен…

– Какие там хапалы? На кого ты, граф Пётр Андреич, наветы делаешь её величеству? – идя ещё по первой комнате от приёмной и поймав на лету последние слова, с надменностью спросил, возвысив голос, князь Александр Данилович Меньшиков.

Голос Толстого не дрогнул:

– Коли хочешь знать, кого старые сенаторы называют хапалами, так знай – первого тебя!

– Это что значит?! Как ты смел меня обносить вором, в присутствии её величества?

– Так же смел и смею, как ты, в высочайшем присутствии, – кричать на меня, сенатора, такого же, как ты! – вспылил неукротимый Толстой, понимая, что выслушанное от него раньше уже порукой, что государыня не поддержит надоевшего ей Данилыча.

– Ваше величество! – завопил Меньшиков. – Защитите несправедливо обносимого таким висельником, как этот Толстой, исконный изменник, стрелецкий ещё… смутник!

– Ну, ещё что выдумаешь, Меньшиков? Стрельцами меня корить, а сам забыл, что твой тятька, Данило Меньшик, первый был поджог своей братьи. Да за то ещё царевной Софьей спроважен в дальние остроги и там неизвестно куда сгинул. Стало, теперь светлейшему князю не след меня одного корить делом, где его родитель из первых был.

– Вы оба не правы, – спокойно вымолвила государыня. – Ты, князь, не должен был вмешиваться в разговор графа со мной, а ты, граф, – отвечать на его недостойную выходку. Я с сожалением должна сказать перед всеми здесь теперь находящимися, что князю Александру Данилычу следует не так совсем вести себя в моём присутствии. На людей набрасываться нигде не следует, тем паче умному человеку, а корить кого-либо в моём присутствии – такое забвение всякого приличия, за которое и заслуженные люди призываются к ответу.

– Я готов подвергнуться гневу вашего величества, но прошу защитить мою честь от клеветы, – ответил не смиряясь Меньшиков.

– Вместо гнева, вами заслуженного, прошу вас, князь, успокоиться и извиниться перед графом Петром Андреевичем в вырвавшихся у вас в гневе словах.

– Он первый меня обидел…

– Вы первые начали… извинитесь вы, и он не прочь будет оказать вам эту честь, – строго и внушительно прибавила императрица.

– Я готов, ваше величество, принести здесь извинение и просить суда на моего врага, – ответил, не оставляя своего раздражения, князь.

– А я на суде готов доказать справедливость своих слов, которые сделались причиною гнева светлейшего князя, – ответил с достоинством Толстой.

– Я, императрица ваша, ценя в каждом из вас заслугу, прошу теперь подать друг другу руки и дать мне слово, что разобрать свою распрю вы предоставляете мне, заявив об этом в моём присутствии. Давайте же руки.

Враги-соперники протянули молча руки, и императрица вложила руку одного в руку другого.

– Я желаю, чтобы отныне вы действовали для общей пользы государства, – рекла Екатерина, – и вы дадите мне слово, что свято выполните мой единственный вам приказ-совет, господа!

– Я готов, ваше величество, – ответил Меньшиков, – когда граф Пётр Андреевич или отступится от своих обидных мне слов, или даст слово не позорить меня и будет держать его.

– А ты как, граф? – спросила государыня промолчавшего Толстого.

– Мне, государыня, лучше ничего не обещать… потому что дать такое слово, как угодно светлейшему, мешает… он знает хорошо что…

– Что же это мешает? Говори!.. – надменно спросил Меньшиков, взглянув через плечо на умного старца.

– Твоя, князь, жажда приобретений, с каждым годом увеличивающаяся. Как же поручиться, что я не буду вынужден – хотя бы и не захотел нарушить слово, – заговорить о новых твоих поползновениях… если бы я и забыл всю старину.

– Так я и слушать тебя не хочу! С глаз моих… не раздражай меня!

– Что я слышу, князь! Ты так скоро забыл мой выговор? – строго ответила вместо Толстого удивлённая новою выходкою Меньшикова сама императрица.

Меньшиков молчал, но видно было, что молчание это продлится недолго.

– Оставь же нас, князь Александр Данилыч, и не являйся сюда без нашего указа! – грянула, выйдя из себя, Екатерина I.

Меньшиков медленно удалился, пылая яростью.

Он не смел явиться к её величеству и в день Пасхи, памятный по неожиданным событиям.

День Пасхи в 1725 году был превосходный и такой тёплый, какие редко выдаются в это время года. После приёма во дворце предложено было августейшему семейству покататься в фаэтонах, как бывало при начале весны при покойном государе. Её величество соизволила, и наличные придворные кавалеры вызвались править одноколками, заявляя своё уменье.

– Кто меня повезёт? – спросила милостиво монархиня, выйдя на крыльцо.

Левенвольд-младший, вооружась бичом и забрав вожжи, стал у подножки кабриолета-фаэтона и ловко помог её величеству сесть, потом сел сам и пустил лошадей.

Молодой граф Апраксин повёз старшую цесаревну, а герцог Голштинский взялся править кабриолетом, в который села великая княжна Елизавета Петровна.

Одноколки быстро покатили, но на первом же повороте с набережной в длинную просеку, ведшую к Екатерингофу, потеряли из вида передний фаэтон императрицы.

В конце Адмиралтейского острова, перед устьем Фонтанной речки, распустившееся болото ничем не отличалось на вид от обыкновенной грязной дороги. Но проезжую дорогу возница, по-видимому, давно уже, незаметно для себя, потерял. Положим, и там, где он ехал, была тоже дорога или, вернее сказать, довольно наезженная тропка, но только в сухую пору, потому что весною её во многих местах подмывало. Лошадь, пущенная по топкой грязи, вдруг ушла по брюхо и не могла дальше двинуться ни взад, ни вперёд.

При этом курьёзном пассаже государыня захохотала, не предвидя ничего опасного, но Левенвольду, далеко не привычному к петербургской езде и слыхавшему о трясинах в этой стороне, с испуга представилось, что он попал в одну из них, что ему грозит неминуемая гибель в то именно время, когда в уме честолюбца зароились самые дерзкие надежды на достижение благосклонности августейшей спутницы по путешествию, грозившему так плачевно кончиться. От одной этой мысли Левенвольд лишился дара речи и в пылу отчаяния, выпустив из рук вожжи, соскочил в топкую грязь и увяз в ней по пояс. При обуявшей его при этом панике он сам не понимал, как рванулся вперёд и выскочил на кочку. Но ужас, достигший крайнего предела, поднял у него волосы дыбом, когда кочка, от наскока его, заколыхалась.

А её величество, продолжая хохотать, тронула вожжи и попробовала направить лошадь назад. Добрый конь, поняв манёвр своей повелительницы, действительно подался назад, но почему-то, очутясь на более плотном грунте, своротил вбок и зацепил одним из задних колёс кабриолета за что-то настолько устойчивое, что экипаж остановился. Очутившись в этом положении и одна в кабриолете, государыня приметила пробиравшихся в стороне узкою тропою двух всадников и стала махать им платком.

На платок подлетел передний всадник, в цветном бархатном не то охобне, не то кунтуше. Он избрал кратчайшую дорогу и, подъехав к экипажу, учтиво заговорил по-польски, предлагая неизвестной для него даме перевезти её на сушу на своём коне.

Монархиня, говорившая по-польски, ответила согласием принять эту услугу, и могучий всадник совершил манёвр пересадки её к себе на седло чрезвычайно ловко. Затем вместе с своим спутником, избравшим для проезда дальнюю дорогу, герой подвига освободил из грязи кабриолет.

– Кому я обязана благодарностью за освобождение из такого неприятного положения? – спросила государыня по-польски оказавшего услугу.

– К вашим услугам староста Упитский, Ян Сапега, панна милостивая, – отвечал скромно всадник. – Мы, в ожидании представления её величеству, здесь заждались… и ездили по бекасы, как увидели вас…

– Другого представления мне не нужно, князь, и рекомендации тоже, после доказательства вашей любезности! Прошу только вас свезти меня домой, но освободите моего злосчастного камер-юнкера!

Сапега что-то сказал своему спутнику, и тот, сидя на коне, вытащил Левенвольда из грязи, но, увы, в отвратительном виде.

Не занимаясь более ни им, ни несчастным приключением, государыня попросила Сапегу сесть в её кабриолет, поворотить лошадь и ехать обратно. Выехав снова на настоящий путь, скрывавшийся за большою ивовою рощею, государыня увидела вдали кортеж своих спутников.

– А! Вот уж они где! – сказала она по-польски своему новому вознице. – Нам нужно их догнать, чтобы они не стали искать меня.

Князь Ян направил коня по большой дороге вслед за скакавшими кабриолетами, и через минуту её величество присоединилась к кортежу.

– Как же вы, мамаша, позади-то нас очутились? – не выдержала цесаревна Елизавета Петровна.

– Левенвольд завёз меня в болото, и без великодушной помощи князя Яна Сапеги, душа моя, вам бы пришлось долго меня ждать, – сказала государыня. – Поблагодари его ещё раз за меня и проси: быть у нас запросто.

Князь Сапега только раскланивался и говорил с большим тактом любезности, теперь уже не по-польски, а по-русски. Положим, выговор у него был не совсем чист, но при уменье говорить вообще остроумно и кстати этот незначительный недостаток с лихвою выкупался у него содержанием разговора. К тому же, чуть не с рождения обращаясь в придворных сферах, князь усвоил себе самые деликатные манеры высшего общества: Сапега прекрасно говорил по-немецки, по-французски, по-итальянски и по-латыни даже и успевал на любом языке отвечать двоим или троим. Цесаревнам насказал он, каждой, много всяких комплиментов на французском языке и очень ловко вставлял в русскую речь иностранные слова, когда не надеялся выразиться приятно и точно по-нашему.

Наружность его тоже была одна из самых счастливых, и, хотя ему было уже за 50 лет, он казался мужчиной в поре. Обладая же умом и находчивостью, при удивительной ловкости и лёгкости движений, он по части ухаживанья за прекрасным полом мог с честью потягаться с любым селадоном. Все эти качества, при счастливой случайности, давшей князю возможность так удачно выказать их, в один день доставили ему почётное место в государыниной гостиной. Можно сказать, что случай дал возможность Сапеге разорвать как паутину все подготовленные Меньшиковым препятствия к доступу в избранный кружок повелительницы России. Отсутствие же светлейшего во дворце в первый день Пасхи – вследствие запрета по случаю неприличной сцены с Толстым – на вечернем куртаже [61]61
  Куртаж (куртаг) – выход при дворе, приёмный день.


[Закрыть]
в Зимнем дворце сделало ловкого поляка душою общества. Голштинская партия, поражённая и удивлённая, стушевалась перед новым интересным статистом в придворной роли.

Ловкий Бассевич и тут не потерялся, поспешил униженно просить князя: осчастливить посещением его завтрашний же день.

Сапега дал слово и насказал, конечно, кучу любезностей по адресу жениха старшей цесаревны. Увидев же княгиню Меньшикову, ловкий поляк попросил голштинского министра представить себя её светлости.

– Светлейшая княгиня, – начал Сапега, почтительно раскланиваясь с Дарьей Михайловной, – будьте милостивы и примите на себя труд доставить мне приятнейший случай видеться с светлейшим супругом вашим. Верьте, княгиня, что я ищу одного только: заявить лично светлейшему князю своё глубокое уважение и рассеять те предубеждения, которые, как должно полагать, возбуждены врагами нас обоих. Что касается вас самих, то смею просить, светлейшая княгиня, принять уверения в той горячей преданности вам, которая только и даёт смелость, надеясь на вашу доброту, просить вашу милость оказать посредничество к получению согласия вашего супруга: лично принять меня. Уверьте его светлость, что он не найдёт человека усерднее и почтительнее меня и в роли его преданного слуги.

Взглядом ему предложили сесть подле, а подсев в добрый час, Сапега успел своею беседою окончательно обворожить княгиню Дарью Михайловну, так что она решительно изменила своё о нём мнение, сложившееся прежде по выходкам гневного супруга. Княгиня сочла себя обязанною просить даже князя Сапегу приехать к ним, обещая устроить свидание его со своим мужем один на один. А этого-то больше всего и добивался магнат.

Воротясь домой к скучавшему в одиночестве Данилычу, Дарья Михайловна была засыпана вопросами, и когда, рассказывая всё по порядку, дошла до случая, выдвинувшего Сапегу, супруг не мог удержаться от замечания:

– Значит, курляндчики теперь – шабаш!

Произнеся эти слова, светлейший заходил взад и вперёд по опочивальне, и, очевидно, голова его начала работать с удвоенною силою. Он думал, как воспользоваться затруднительностью положения Головкина по случаю афронта Левенвольда и появления Сапеги.

Княгиня мгновенно разгадала мысли супруга и заговорила прямо:

– Поняв, что за птица Сапега, я, конечно, постаралась бы его к нам пригласить, если бы сам он не обратился комне с просьбою: уверить тебя, что он вовсе не враг тебе, а всегда питал к тебе, напротив, почтение и преданность…

– Ой ли! Смотри, баба, так ли ты вслушалась?

– Так точно, и, наверное, – по обещанью моему уладить ваше дело с ним личным объяснением друг с другом, без свидетелей, – он сам не замедлит к нам явиться. Тогда ты, друг мой, прими его поласковее и увидишь, что кого опасался, тот будет, может быть, лучше многих друзей по имени.

– Да… я не прочь тебе поверить… ты поступила умно и стоишь того, чтобы тебя расцеловать. Один на один всего легче объясниться и дойти до решения как должно поступить. Эдак, Даша, мы авось успеем оттереть Сапегу от старого лешего, что хотел запрячь его в свой воз! И ему, старосте, коли со мной устроит дело, будет лучше, я понимаю. Я ведь посильнее кого другого? Да и скорее смекать умею, с которой стороны ветру будет задуть.

– Ушаков в немилости, – начала княгиня, – Ильинична открыла, что он бьёт надвое… Его видают теперь почасту у Толстого… Он настроил и Головкина замолвить Самой слово за Ягужинского… Не доверяйся же Андрюшке, а Павлушку не упускай из вида.

– Не заботься… Павлу Иванычу коли кое-что предложим – дело у нас устроится.

С Сапегой оно устроилось само собой и наилучшим образом, при посещении им князя Меньшикова и при взаимном объяснении.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю