Текст книги "Пой, скворушка, пой"
Автор книги: Петр Краснов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 5 страниц)
И все ворошил вилами кострище, ворошил и разбивал уголья в золу, чтоб не оставлять на ночь огонь тлеющий на подворье, мало ль… Это ж выходило, что и сама душа-то человеческая этого мира и жизни в нем недостойна тоже, не годна для него… негодница, да, негодяйка, потому что зло сюда сознательное тащит и творит его тут без удержу, умножает до каких-то адских, до непосильных уму и сердцу пределов мерзости… И разбери попробуй, рассуди, чьего зла тут больше, природного иль человеческого, придуманного с таким стараньем и тонкостью, каких добру для себя вряд ли когда дождаться…
Выходило, что недостойны они обоюдно друг друга, душа и мир, несовместимы, не вместимы вместе в одно существование – и невозможны вовсе, если есть Бог, чтоб не потворствовать злу и не утроять его. А если все же есть они вместе, яростно враждуя и отвергая, отрицая один другого, то еще меньше возможно тут добро, хотя оно-то, какое-никакое, а есть все-таки… Немыслимо, да, не свести все это воедино – и тем не менее сведены они в какой-то глухой и беспощадной, не на жизнь – на смерть, борьбе бесконечной и несмысленной, и не человеку их развести…
Сколько раз он думал обо всем этом, о душе ли своей человечьей или о непонятном, карающем неизвестно за что мире, но все по раздельности как-то, урывками, а то увязая надолго, как в тине, в непривычных и незнаемо откуда приходящих мыслях и словах, своих или где-то с пятого на десятое читанных, может, слышанных, – а тут объединилось вдруг в одно, словно высветилось: несоединимое вроде – но и разделить, хотя бы по углам своим развести, нельзя…
Но разве что на миг какой осветилось – чтоб задернуться тут же совсем уж непроглядным, нерешаемым, все в том же одиночестве и тоске недомыслия оставившим: зачем осветило? Зачем очертанье тайны этой, самой, может, великой на свете, показало – не для того разве, чтобы он, человек, разрешить ее попытался, хоть даже лоб расшибить об нее, сердце? Или, наоборот, не рыпался чтоб, разумея, что не для него тайна эта и человек тут лишь исполнитель иль материал глиняный какого-то замысла, ему недоступного вовек? Чтоб только жил, сколько позволено будет, делал что положено и ждал разрешенья всего, вопросов своих всех – если только дадены будут они, ответы…
Но и будут ли дадены – этого ему не сказано тоже.
То, на что надеялся он – уснуть сразу – поначалу далось вроде. А середь ночи поймал себя, полупроснувшись, на крике. Что-то проседало с хрустом, неимоверно тяжкое, и начинало рушиться на него, а он пытался удержать это, неотвратимое, напрягался до изнеможенья, потому что бежать от этого, скрыться было некуда. И сына голосок опять звал, умолял о чем-то – если бы понять, о чем, и он рвался душой, насмерть по нему соскучившейся, на голос его – а нельзя, держать надо. Снова и снова трескались с гулом, похожим на ледоломный, низкие своды какие-то темные над ним или, может, перекрытья бетонные насосной той, оседали всею тяжестью земной, обрушиваться собираясь, и он спиною упирался, плечами, до судорог и боли сведенными, а голос умолял – держи! – и он держал. И сам то ли молил, то ли убедить пытался: помоги, нету сил, Господи! И спаси нас от самих себя, грешных… да хоть даже вовсе, насмерть избавь от ноши этой окаянной, Господи, милостив будь!
VIII
Докопать надо было, раз уж начал, пусть хоть продышится малость, проветрится земля, ей тоже мало хорошего было дичать под бурьянами и хламом. Он недоспал, может, но и не жалел об этом. Тонкая, с перламутровым в вышине набором облачков заря взбухала посередине, багровым наливалась пузырем, прорваться вот-вот готовым… и прорвалась, испустив слепящий лучик, краешком показалось и на глазах всплывать стало большое, еще в багровости натужной родовой светило, еле озаряя негреющим, призрачным почти светом крыши, речную урему зазеленевшую и взлобок Шишая, призрачные такие ж гоня и сгущая с каждой минутой тени.
Скоро он размялся, отвлекся мыслями от ночной дури всякой, в работу ушел, в слух: припоздалые, голосили еще кое-где, окликали высоту и дали петухи, взмыкивало собираемое пастухами на пажити стадо – первые выгоны, травку молодую хотя бы понюхать; затрещал на околице и зашелся, задохнулся тракторный пускач. Приветной, фальшивой стороной повернут был сейчас мир, примирительной будто – чтоб еще горше обмануть?
А вот и скворец – один опять, явился не запылился. А где ж ее-то потерял, дурень?.. И тот свистами-позывами своими тоже вопросил округу, послушал – нет ответа; проверил домок на всякий случай, трель запустил первую горловую, расцветив бестолковое воробьиное в вишарнике чиликанье, какое и пеньем-то не назовешь; и звал опять, звал, раскрытым зевом с язычком трепещущим во все-то обращаясь стороны, простор по-соловьиному оглушая, оглашая утренний, чуткий ко всяким, даже малым звукам, не то что к песне. И что-то увидел ли, услышал все-таки – сорвался вдруг и прянул низом к речке…
Но вот и десятка минут не прошло, как вернулся – с нею. Уселись на скворечню над Василием почти, до стены сарая разве что метра три докопать оставалось, и ему пришлось уйти, чтоб не помешать, грешным делом, не спугнуть… покурить, да. На чурбачок сел средь зацветающего, словно в известковых брызгах, вишенника, курево достал; а следом, освоившись и уж не спрашиваясь, Васек залез на колени к нему, пристроился и захрустел. Все тепла ищут, больно уж много его, сиротства, на свете, холода и пустоты.
И опять он и перепархивал, и прыгал перед нею, скворец, ширя крылышки и трепеща ими, ворковал с грудным придыхом, со скворчаньем почти подобострастным, так что пришлось сказать:
– Не суетись, чего ты…
Нет, суетился с излишком, волновался; а самка, разок все-таки навестив скворечню, неожиданно снялась, полетела было к речке опять, в урему. Но скворец стремительно, в два счета настиг ее, запередил и погнал назад… так ее, дуру, если сама не понимает! И приземлил, вираж над нею захлестывая, посадил-таки на прочерневший дощатый конек избы, сам подсел, озадаченный.
Что-то ей, придире, не нравилось все-таки в скворечнике, и поди вот узнай – что? А она, клювом поведя, скакнула вдруг и перелетела на старую скворечню…
Оттуда с запозданьем и молча порхнул незадавшийся хозяин, присел поодаль на заборе. Он даже и не протестовал теперь, понимая, видно, что против двоих подымать шум и вовсе незачем, смысла нету. А скворчиха без всяких церемоний и сомнений, как в свой, заскочила туда, поразглядывала и выпорхнула на крышу жилища. Обескураженный, но жениховского гонора стараясь не терять, посетил его наскоро и скворец – да, не задержался особо-то, боясь, может, как бы не кинула его, не улетела подруга: выскочил бодрый опять, довольный и этим… сюда хочешь? Да пожалуйста!.. А она оглядывалась, меж тем, примеривалась к месторасположенью – и вниз не забыла глянуть строго, на жестяные ржавые, пометом воробьиным многолетним выбеленные отливы фронтона и завалины, и на них с Васьком, наконец, тоже: кто такие?..
Да так мы тут, при случае…
Скворец, приосанясь и небрежными тычками клюва костюмчик подправив, пробовал уже горло, что-то вовсе уж торжественное теперь; а самке, похоже, ни до него самого, ни до песен его было, озабоченной. Перелетала то на карниз, то на заборчик, даже и на шест села, уцепилась, снизу жилье оглядела с дотошностью; слетела и наземь на несколько поскоков, проверила какие-то сомненья свои – хозяйка, ничего не скажешь… И – порх-х-х! – к летку опять, в него под распевы обрадованного явно скворца: пошебуршала там, колебля домишко старый, притихла на время какое-то, недолгое, но томительное; и высунулась с пучочком пуха и былинок в клюве, воробьями натасканных уже, и пустила по ветерку их…
Выбрала неужто?!
Что и говорить, удивила она, и не разумом даже своим, какой уж он там у нее… да и что он, разум? Много он помог нам, от самих себя уберег? Без него-то легче жить, если уж на то пошло, не в пример спокойней и проще, в этом все убеждало, вся неразбериха губительная, до отвращенья грязная жизни людской, – а мы все надеемся на него, уж совсем по-глупому верим ему… Слишком верим, убогому, а не надо бы, побольше душе оставлять: не хочет если, противится – значит, не в порядке что-то с думалкой, не туда бестолковка думает. Не про главное.
Вторую сигарету досмаливал, оглядывал в какой раз хозяйство немудрящее, никому-то не нужное теперь, а значит – свое, ничье больше; что, обжитое надежней? Может, и права она, залетка. Он сколько их, скворечен своих, времянок настроил-переменил, и где теперь они?..
Трактор, колесник по звуку, давно там уже завели, и он то на соседней где-то улице тарахтел, то вовсе будто примолкал, терялся в разноголосье утра; а вот в их переулке объявился, погромыхивая прицепной тележкой, и тормознул, рокоча, у Лоскутова двора – за ними? Василий выглянул из калитки: так и есть, в тележке уже сидело своих двое. Махнул им и вернулся в избу, телогрейку на всякий случай и какой-никакой «тормозок» прихватить. Уходя, глянул: строгий, торжественный торчал на крыше домишки своего скворец, молчал отчего-то, а подруги что-то не видно… в гнезде, похоже?
Болтаясь привычно в переваливающейся через колдобины железной тележке, за хлябающие борта держась, поехали, свернули из переулка за угол, на выводящую к большаку редкозубую улицу с тремя уже брошенными, в сухих прошлогодних бурьянах, по застрехи, домами; и Лоскут молча показал глазами на беленую, окошками вросшую в землю избенку под рубероидом, где всегда-то квартировался ненадолго залетный всякий люд. Василий кивнул, разглядывая пустой, кое-как огороженный дворок с сараюшкой и новым, из свежих еще досок, но завалившимся уже набок сортиром, памятью о хозяине, должно быть, и полоскалось там на первом ветерке мелкое на веревке белье, – нищета, дальше которой куда? А никуда, никто нас нигде не ждет.
IX
Ту старую кровяно-красную «ауди» не раз видели в местечках по левобережью – и на ней то троих, то четверых парней, угрюмоватых и наглых. Рассказывали потом о грабеже, учиненном в сельском пустующем магазинчике «Воронин заплатит!..» – и о попытке другого на хуторе, но хозяин из гвардейцев бывших оказался, бывалый, повел в кладовку с гаражом, а вместо требуемого откуда-то гранату как бы между прочим достал, да не какую-нибудь, а «феньку» оборонительную, чеку выдернул, сам за косяк: «Хотите, под яйца прямо подкачу? Эта догонит, не ускачете…» Не захотели. Двое молдаван, по всем повадкам наци, а те русские как русские, мало ль их теперь, тварей наемных или просто беспредельщиков. Что рыскали они там, чего искали, высматривали – осталось неизвестным; а один, из русских, местный был, и когда прижала его самую что ни есть обычную семью милиция, а следом и служба безопасности взялась, ответ у всех семейных, у соседей один был: «Ну, дурной… ну что ты с ним поделаешь, с дураком?! Сами не знаем, чего ждать от него, и уж с неделю в глаза не видим…»
Машину шурина двоюродного нашли в глубоком овражке, краем которого и шел широко разъезженный проселок. По следам можно понять было, что за ним гнались, а он попытался на взгорок выскочить, на нем-то уже и в виду села был бы, меньше версты до крайних домов. Но запередили, срезали угол ему. И то ль скорость велика была, то ли с тормозами сплоховал – ушел вправо под обрыв, несколько раз перевернувшись, в живых там и остаться никого не могло, сровняло кабину. А тех, в овраг уже полезших, автобус частный какой-то спугнул, и люди из него видели, как попрыгали они в иномарку – и ходу, на трассу мимо села…
Гречанинов, все службы на ноги подняв, уже к ночи сам привез его в сельцо то, в больничку. "Будете смотреть?" – пропитой грубоватостью прикрывая участь невеселую свою, спросил врач-старикан. Но как он мог видеть то, в больничной подсобке лежащее на носилках, под простынями с проступившей сукровицей? Там грех и вина его лежали, непрощаемые, и не имело значения, что он не мог еще найти, сказать себе – какая вина и грех какой. С трудом нагнулся, все в нем негнущимся стало вдруг, застылым, завернувшуюся простыню поправил, прикрыл глядящую косолапо малышью кроссовку, сын был там и его уже не было: «Нет». Как-то надо было дожить до утра – хотя утром, он знал, легче не станет.
Все забросил, месяц с лишним, себя изматывая на нет, изводя ненавистью, шарил со следователями и без них по всему правобережью бендерскому, в засадах даже сидел – все без толку. Гречанинов не зря безопасность подключил, было с чего: шурин, оказалось, как-то вывалился из «жигуленка» и был живой еще, тогда его добили – из пистолета. Убрали как свидетеля; да и вообще какую-никакую конспирацию соблюдали, на дому у того, местного, никогда не появлялись, ни с кем не знакомились и не сходились, а значит, не простые гастролеры были, не бакланьё заурядное, а если и грабили попутно, то для пропитанья, скорее всего… «Ауди» со ссаженным правым крылом нашлась скоро на бендерской автостоянке частной, отпечатки всяческие и следовые характеристики сняты, портреты словесные записаны – и хоть в архив сдавай все, в следовательский: за кордон смылись, ублюдки, это уж наверняка…
А он нарвался все-таки, напросился: еще съездить туда решил, второй раз один, посторожить с фотокарточкой изъятой того, местного, должен же рано иль поздно появиться, – и встретили, ночным делом, на убой били, хорошо – куртку успел на голову натянуть. Кореши того, по угрозам судя; железякой какой-то так ломанули, думал – все, конец. Но повезло, компания подгулявшая молодая высыпала к тополевой с дискотекой леваде, где что-то вроде засады было у него, помешала добить. Ребер несколько, зубы, ухо надорванное – легко отделался, весь остаток ночи шел-уходил от села. И, пока брел, понял: бесполезно мстить, некому. Месть его ни за месть не примется у нелюдей этих, ни за наказанье, а так, за случайный заскок судьбы, каких много у них. Одним больше или меньше – нету для них разницы, ничего не впрок, не научит. И что тут – месть, что она решит? Другое дело – справедливость наладить. Это совсем другое.
Еще какое-то время у тестя жил, сродниться успели, что ни говори, беда и вовсе свела, кого хочешь побратает иной раз; а когда Гречанинов пропал что-то совсем невмоготу стало. Где бы и хотел жить, так это там, при налаженном было уже деле, при семье, при земле такой, где только бананы не растут, и зиме шуточной. Да и люди там с каким-никаким, а смыслом, не об одной своей заднице пекутся, понимают общий интерес – нынешним россиянским не в пример, опущенным, которых на общее какое дело ничем уж, сдается, не подымешь, так и будут сиднями сидеть, терпеть нетерпимое, заживо гнить, пока собственная вонь на улицу не выгонит…… Вспомнишь тут Константина: "Жизнь люблю, браток, – и потому выживанье вот это животное, пустое и позорное, ненавижу…… зачем выживать нам – рабов миру плодить? И великая кровища нас ждет, всех, добром этот наш загул в сторону от дороги своей не кончится, вот попомни слово мое…… ну нельзя так чувство реальности терять, о простейшем забывать самосохранении, никому не позволительно это. За равнодушие повальное и глупость надо расплачиваться, по самым высоким здесь расценкам. И никто нам теперь уже не поможет, ничто, никакая политика иль революция, уж очень зашли далеко, – разве только Бог……".
Невмоготу – на месте, где прахом все пошло, что успел он собрать и худо-бедно ли, а наладить, саму жизнь свою, на скитанья раздерганную, собрать в одно наконец и как-то выстроить, какой-то в ней смысл узреть…… Раисе написал, дозвонился потом: не продала? Не продала; если что и не продается теперь у нас, то разве что самое никому не нужное, себе самим тоже…… Даже будто обрадовалась ему, приезду его; и – он отметил это сразу, с первого же за много лет, глаза в глаза, взгляда – как-то вот спасовала перед ним, вообще-то напористая и, когда ей надо, горластая, даже не пыталась поучать, по обычаю, наставлять покровительственно не бог весть каким мудреным правилам своим, из которых главное, кажется, было – "не зевай…". Что-то поняла, может, сеструха, и на том спасибо; а что, он большего чего-то ждал от нее? Нет, много ждать от человека вообще не стоит, не надо, это как-то и…..негуманно, вот-вот, не милосердно. Человека бы жалеть надо – ну, хоть как животное. Уж не меньше, а то у нас совсем наоборот выходит: по телевизору, глядишь, собак иль кошек куда как больше жалеют, людей вообще ни во что не ставят. Такие вот права человека нынешние, о каких на всех углах кричат, это он себе давно уже уяснил! Для кого угодно права, только не для нас. И ведь не скажешь, что не понимаем этого, не дотумкиваем; знаем же, но как-то спрохвала, будто не о себе речь, не о детишках наших. А объяснять это и себе, и тем, кто гнобит с усмешечкой нас, придется – дрыном, как Лоскут говорит. Или Степа, разницы нет.
Он много чего знает уже обо всем, об этом тоже. И он готов, лишь бы кликнул кто. Знает, что с этими правозащитниками делать.
X
Порядком навкалывались за день, наматерились, не без этого: сцепка порвана и погнута – кувалдой не возьмешь, высевающие аппараты в сеялках забиты с озимого сева или даже с прошлой весны спекшейся с удобреньями грязью и заржавели насмерть…… что за придурки на них работали, оставили? Да свои же, родненькие, занимать на стороне не надо. Руки бы поотрывал. Запчастей привезенных в обрез, каждую железку не у кладовщика – у инженера главного выпрашиваешь, когда такое было? Самолично проверит и лишь тогда даст, да и то со скрипом. Посмотрел, как Василий со сваркой управляется и со всем прочим, сказал: все, отсеешься – сразу на кузню. Но и скоро ли отсеяться придется – неизвестно, горючки-то до сих пор нету, на разъездные только и ремонтные работы, в обрез тоже. Об удобреньях же никто нынче и не заикается даже, не до жиру.
Возвращались под закат, ясный, расстеливший по степи долгие теплые, словно на отдых расположившиеся тоже тени…… что бы всегда добрым таким не быть этому свету белому? Что мешает-то, кто? Ответов вон сколь накопал, а все равно неясно. И не будет ясно, не для того тут закручено, замыслено все – нет, что-то несравнимо большее, чем мысль, положено в основу всего и на глубину непостижимую, немыслимую…… Это как на самолете лететь: нет-нет, да почувствуешь ее, всей кожей почуешь под собою, бездну.
Проезжая, поглядел на халупу на катеринину опять. Вспомнил лицо ее– и то, что не уходило никогда, не покидало лица этого насовсем, даже когда она улыбалась, просящее это, неспокойное…… в чем они-то виноваты, бабы наши, дети? И хотя всё тут, на дне, виновато перед всем, но даже по мелочовке не наберешь у них на большой грех, если посчитать, не наскребешь. Только никто ведь и не собирается считать, вину взвешивать и эту, как ее…… кару за нее, да. И не собирался никогда, бессчетно все здесь, не считано. Нет, никак не видно, чтобы счет вели и хоть какую-то меру того и другого соблюдали, соизмеряли……
Да и что наша арифметика – в указ кому?
Во двор войдя свой, глянул первым делом поверху: как там квартиранты его? А никак, никого не видно и не слышно, даже и воробьев, вечер же. Время уж соловьям, но и первых, несмелых не слышал еще с речки – не перевелись? Раньше-то с каждого куста окликали, и отвечать было чем, не заклеклым еще в себе, не изгвазданным…… Васек в окне торчал, заждался – ничего, что-нибудь сообразим сейчас. Картошка есть и пшено, масло, в самый раз на сливную кашу. И уже ключом в замке ковыряясь, краем глаза тень успел заметить, промелькнувшую к старой скворечне, молчаливую…… ага, хлопочут еще. Прижились, выходит?
Зашел Федька, не мог не явиться:
– У тебя хоть варено-парено что?
– А когда? Собираюсь вот……
– Там, это…… Катерина подошла, стряпают. Зовут.
– Как малый-то?
– А что им…..играют. Может, мы с устатку?
– Да вон стоит, пей. – И на шкапчик посудный кивнул. – Пей, я не стану.
– Ты что-то уж всерьез прямо – Лоскут налил стакан, бутылку заткнул и, поколебавшись, поставил назад ее, в шкапчик. – В устаток же.
– Это тебе еще шутить можно, Федор Палыч, пока детки малы…… а я уже все, нашутился. В печенках шутки эти. Ты пей.
Федор неуверенно поглядел на стакан; но взял, с трудом и неудовольствием, будто наказуя себя, вытянул налитое, поперхал, занюхивая хлебом. Все здесь всерьез, что еще скажешь. Мы всё с тонкого конца, как бревно, исхитрялись взять ее, жизнь, обмануть – нет, дудки, лезь под толстый. Под комель тебе судьба, от своего не убежишь. Сначала начинай, раз не хватило ума дельное с добрым продолжить. И хоть оно невозможно вроде все сначала, – а начинай; нам, дуракам, законы не писаны, видно, поперек смысла не привыкать ходить. Тараканов в дому взялись выводить – пожаром, ну не дураки? А уж мелочь всякая, безобразия все наши с обезьянством и в счет не идут, да и кому, опять же, считать? Бог, который в нем, не это считает, почему-то уверен теперь Василий, – иначе давно бы со счету сбился и прикрыл, может, лавочку эту…… Что-то другое взвешивается и за скобки выводится из всей суеты нашей, грязи и крови, какое арифметике человечьей и на ум не взойдет. На это одна надежда, на обещанье Его, обетованье, которое он носит в себе столько же, сколько себя помнит. А начинать не миновать.
– Да-к что сказать-то им?
– Как-то и неловко, Федьк…… столоваться повадился.
– Ну-у, брат ты мой, загнул: столоваться!.. Делов-то. Маринка вон, слышь, что гутарит: покель посевная, допоздна ж – у нас ужинать…… а что?! Одна ж команда. Экипаж машины боевой, м-мать ее! А то что ты будешь тут – всухомять, чай да чаище……
– Ну, если в долю войти……
– Какая там еще доля……Твоя, что ль? Не-е, не надоть. Так ждать?
– Подойду.
Высокий, золотой до невозможности, до игры какой-то с человеком непонятной и недоброй, стоял закат за крышами, безоблачный и тихий, по всему отсветами и бликами рассыпавший, всему, до чего дотянуться мог, разославший свои теплые дары, – которым ни на минуту он не верил…… клетка позолоченная, да, только что прутьев не видно. Оставалось на пенек свой да «Приму» нашарить в кармане, еще у Васька за ушком почесать: что, брат, не доконала нас жизнь еще? Доконает, она на это мастер. Уж она постарается.
И от этого не то что весело стало, нет, какое тут веселье, но как-то тверже в себе. Усмехнулся и по привычке рот прикрыл, ущербину свою.